К книге
Бессмертная стрекозаПлач рыбы
56%
Плач рыбы
48

Тут самое главное – успеть. Собраться, взять себя в руки, преобразиться. Хотя бы на пять минут. У Ахматовой такое было: преображение могло произойти в считанные секунды. Надежда Мандельштам вспоминала: «Я говорю: “Ануш, там идут к нам”, а она спросит: “Что, уже пора хорошеть?” И тут же – по заказу – хорошеет».

Цветаева не умела нравиться. Но даже она умела преображаться. Художник Штейнберг вспоминал, как видел ее один раз в жизни, в коридоре, перед войной, в Гослитиздате. Кто-то толкнул его в бок: «Смотри, Цветаева». В коридоре стояла старуха: неухоженная, отчужденная, давно махнувшая на себя рукой. И вдруг все изменилось: в коридоре появился молодой Тарковский. Даже преображенная, светящаяся изнутри, Цветаева не нужна была влюбленному в другую женщину Тарковскому. Но минутному преображению Цветаевой эта горькая правда тоже была не нужна. Ей просто надо было потянуться к нему – всем своим свечением, хотя бы на миг. Не мотылек летит на огонь, это огонь летит к мотыльку. Никто никогда не думал, что огню мотылек нужнее.

К умирающей от рака Веронике Тушновой в последние дни ее жизни в больницу приходил поэт Александр Яшин (по одной из версий, это к нему обращены стихи «Не отрекаются любя»). Марк Соболь, ее давнишний друг, сыграл тут роль художника Штейнберга:

Я, придя к ней в палату, постарался ее развеселить. Она возмутилась: не надо! Ей давали антибиотики, от которых стягивало губы, ей было больно улыбаться. Выглядела она предельно худо. Неузнаваемо. А потом пришел – он! Вероника скомандовала нам отвернуться к стене, пока она оденется. Вскоре тихо окликнула: «Мальчики…» Я обернулся – и обомлел. Перед нами стояла красавица! <…> Улыбающаяся, с пылающими щеками, никаких хворей вовеки не знавшая молодая красавица. И тут я с особой силой ощутил, что все, написанное ею, – правда. Абсолютная и неопровержимая правда.

Мы, в отличие от Марка Соболя, не очень в этой правде уверены: есть версия, что самое знаменитое стихотворение Тушновой обращено не к Яшину, а к первому мужу Юрию Розинскому, почему-то бросившему ее с дочерью в горькое военное время. Но это не мы нужны легенде, это легенда нужна нам. И тени Юрия Розинского придется с этим смириться.

А в доме будет грусть и тишь,

хрип счетчика и шорох книжки,

когда ты в двери постучишь,

взбежав наверх без передышки.

Когда по лестнице все-таки взбегут и постучат, тут самое главное – успеть похорошеть. Нет, не надо относиться к себе как к драгоценности. И к другому не надо относиться как к драгоценности. Это к случаю, судьбе, которая дала тебе шанс, надо так относиться. Тебе дали этот яхонт удачи – хватай его скорей, держи крепче. «Дали – бери, бьют – беги». Тут надо немного переделать: дали удачу – бери и беги.

Или плыви как рыба. (Мотылек, легенда, рыба – не много ли для одного короткого текста?) Чувствуй плоской своей головой океанические течения, используй их силу. Не двигайся против волны, действуй тайно. Если надо – выгляди как окружающий пейзаж, маскируйся, сливайся с местностью. Чтоб потом выпрыгнуть из воды – блеснуть в солнце чешуей и похорошеть.

Я бы хотел написать текст-драму, текст-триллер, текст-детектив, текст-плач. Плач рыбы. Иногда я вижу людей и думаю: ты, я, он, она – рыба, эта рыба плывет и плачет. Но этого никто никогда не видит: кругом же вода. Целый океан слёз. Но и внутри само́й рыбы есть такой же соленый горький океан. И эти слезы нам никогда не выплакать.

…Стоял я однажды в кафе быстрой готовой еды, когда идешь с подносом и берешь себе суп, второе (я по советской плебейской детской привычке называю это «вторым», продвинутые молодые люди морщатся: оказывается, это «горячее»), подошел уже к кассе, передо мной – мужик. А надо сказать, что раньше в этом сетевом кафе конфету давали – как комплимент. (Больше уже не дают.) «Коровку». Она коричневая, если ее развернуть и надкусить, тягучая.

Вдруг мужик, которого уже рассчитали, возвращается с подносом и говорит с басовитой обидой:

– А конфету?!

Кассирша испуганно:

– Я думала, вы не едите!

Мужик с неподдельной горечью:

– А я ЕМ!

Так разрывается пространство. Во взрослом дядьке – большими буквами вдруг проталкивается малыш. Малыш тоже не очень приятный, и дядька так себе, и я, наблюдающий, тоже не золотой, но пространству нет до нас никакого дела, ему просто надо на несколько секунд разорваться.

Когда-то был в Кемерове, смотрел спектакль по своим стихам. Потом в ресторане с организаторами обсуждали, как надо сделать, снять, отмонтировать (сложные кадры, с разных ракурсов, с тем же сценическим экраном, где художница параллельно рисовала на песке: чтоб иногда это был экран у актеров за спиной, а иногда, как кино, на все пространство кадра), а потом к сложно смонтированному фильму просто приклеить мое живое выступление: больше никаких изысков, чуть ли не одним планом.

– Надо, чтоб пространство разорвалось. Чтоб художественное перешло в документальное.

Я не помню, у какого режиссера, говорил я тогда за столом, но очень известного, просто сейчас имя вылетело, когда я вспомню, вы сразу скажете «а, ну да», был фильм про Януша Корчака, как он еврейских детей опекал, а их увезли потом в Треблинку. Весь фильм снят как спектакль (потом выяснится, что нет, это не так), в павильонах, причем как черно-белый спектакль, а самый конец – когда их, детей, вместе с Корчаком уже везут на поезде в концлагерь, чтобы там убить, – снят уже как фильм, на природе. Но по-прежнему на черно-белой пленке. И вот сознательным усилием режиссерской воли постановщик с потерявшейся на время фамилией отменяет страшный реальный конец. Вагон, лязгнув, вдруг отцепляется, состав смерти идет дальше, а последний вагон тормозит и останавливается. Двери товарняка разъезжаются, и дети, подростки и сам Корчак выпрыгивают из него – и бегут-бегут по изумрудному огромному полю, потому что именно в этот момент в фильм приходит почти нереальный цвет.

Удивительная аберрация памяти.

Я потом вспомнил утром фамилию режиссера.

Это Анджей Вайда («а, ну да»). Фильм так и называется «Корчак».

Я нашел этот фильм перед тем, как писать текст.

Да, вагон отцепляется, да, двери в вагоне разъезжаются, да, дети выпрыгивают на свободу, помогая младшим выбраться, да, они бегут вместе с Корчаком в поля, под флагом со звездой Давида. Но никакого цвета там нет. Фильм так и остается черно-белым, даже еще более туманным. То есть это я дорисовал, допридумал вдруг появившийся почти мультипликационный изумрудный цвет, этот разрыв в оптике, этот цветной шов.

И мне жаль, что сам Вайда этого не сделал.

Существует свидетельство очевидца об отправлении Корчака и его детского дома из гетто в Треблинку:

Я был на Умшлагплаце, когда появился Корчак с Домом сирот. Люди замерли, точно перед ними предстал ангел смерти… Так, строем, по четыре человека в ряд, со знаменем, с руководством впереди, сюда еще никто не приходил. «Что это?!» – крикнул комендант. «Корчак с детьми», – сказали ему, и тот задумался, стал вспоминать, но вспомнил лишь тогда, когда дети были уже в вагонах. Комендант спросил Доктора, не он ли написал «Банкротство маленького Джека». «Да, а разве это в какой-то мере связано с отправкой эшелона?» «Нет, просто я читал вашу книжку в детстве, хорошая книжка, вы можете остаться, Доктор…» «А дети?» «Невозможно, дети поедут». «Вы ошибаетесь, – крикнул Доктор, – вы ошибаетесь, дети прежде всего!» – и захлопнул за собой дверь вагона.

Как же на самом деле хотелось, чтобы либо в этот момент, либо потом страшное пространство разорвалось, чтобы образовалась изумрудная щель, через которую детям бы дали выбраться из взрослой смерти – и побежать.

– А мы-то думали, вы не хотите.

– Нет, мы хотим.

…Так разрывается пространство. Как там у меня в середине текста было?

«Я бы хотел написать текст-драму, текст-триллер, текст-детектив, текст-плач. Плач рыбы. Иногда я вижу людей и думаю: ты, я, он, она – рыба, эта рыба плывет и плачет. Но этого никто никогда не видит: кругом же вода. Целый океан слёз. Но и внутри само́й рыбы есть такой же соленый горький океан. И эти слезы нам никогда не выплакать».

Предыдущая главаГлава 48 из 86Следующая глава