К книге
Приснившиеся людиМеня больше нет
78%
Меня больше нет
43

Странное дело — сновидения.

Засыпая и тут же выныривая через каждые пять минут, можно увидеть несколько снов. По количеству этих просыпаний.

И каждый сон будет со своим сюжетом (коротким, но законченным).

А можно проплавать всю ночь, как кит, в глубине и выплыть ни с чем.

Помните, я писал, что Пруст и хотел, чтоб его книга была как такой ныряющий сон. Монотонный, тяжелый, непрерывный, но редкий, не ливневый. Он еще требовал от издателей, чтобы они публиковали его роман без отступов, чтоб не было абзацев, даже в диалогах. Не надо никаких красных строк, пусть все будет в сером туманном мареве. Андрэ Моруа в книге «В поисках Марселя Пруста» писал, что Пруст хотел, как я уже говорил, чтобы текст его книги шел непрерывно, как бы заполнял собой всю страницу, не оставляя воздуха. «В непрерывный текст входит больше слов». Но издатели не помогли, сделали текст по старинке. Зря.

…Подумал (некстати: перепрыгивая абзац и второй, и потом еще несколько), что невозможно после сорока (и уж точно после пятидесяти) любить Цветаеву. Кроме последнего:

                      В мыслях об ином, инаком,

                      И ненайденном, как клад,

                      Шаг за шагом, мак за маком —

                      Обезглавила весь сад.

                      Так, когда-нибудь, в сухое

                      Лето, поля на краю,

                      Смерть рассеянной рукою

                      Снимет голову — мою.

Это очень точное «меня больше нет». А до этого — все игра, надрыв, своеволие на любовь в несколько месяцев или всего лишь год (но разве это срок?). После сорока (и уж точно пятидесяти) можно любить только Ахматову.

Она-то знала, что такое любовная долгая история. С обычным печальным концом. Дальше — из ее цикла «Разрыв»:

                      Не недели, не месяцы — годы

                      Расставались. И вот наконец

                      Холодок настоящей свободы

                      И седой над висками венец.

                      Больше нет ни измен, ни предательств,

                      И до света не слушаешь ты,

                      Как струится поток доказательств

                      Несравненной моей правоты.

И эта усмешка на «несравненной моей правоте». Чья уж тут правота может быть несравненной. Смешно. Пилила несколько часов, нервно вскрикивала, угрожала. «Аня, мне спать пора». А она все пилит и пилит.

Это стихотворение глубже, чем кажется. Саморазоблачительней.

Или вот совсем пронзительное — из того же цикла.

               И, как всегда бывает в дни разрыва,

               К нам постучался призрак первых дней,

               И ворвалась серебряная ива

               Седым великолепием ветвей.

               Нам, исступленным, горьким и надменным,

               Не смеющим глаза поднять с земли,

               Запела птица голосом блаженным

               О том, как мы друг друга берегли.

Опять это неудачное «не смеющим глаза поднять с земли». Лучше бы было «не смеющим и глаз поднять с земли». Но уж как получилось, так получилось.

И это самозабвенное пенье. О том, как было все в начале, как действительно берегли, как любили. А теперь — нет. Это не птичий голос, это поет двойник автора, сама уже немолодая женщина. Лучшие любовные стихи.

Куда там до них «Попытке ревности» (хотя она инструментально изощренней).

«Попытка ревности» — о том, что не состоялось.

А тут — месяцы, годы. И вот холодок по душе. Даже весело.

(Расставаясь, мы будем шептать про себя именно ахматовские строчки. Не цветаевские.)

Уже упомянутый выше и в самом начале книги Пруст говорил:

Я ничего не слышал в тех случаях, когда меня одолевал особенно тяжелый сон, — в него проваливаешься, как в яму, и бываешь безмерно счастлив оттого, что скоро вылез оттуда, огрузневший, объевшийся, переваривающий все, что тебе подносили, подобно нимфам, кормившим Геркулеса, расторопные вегетативные силы, работающие с удвоенной энергией во время нашего сна. Такой сон называют свинцовым; когда просыпаешься, несколько минут тебе потом кажется, что ты и сам превратился в простую свинцовую куклу. <..> Когда я просыпался окончательно, мой взгляд притягивало осиянное солнцем небо, а в постели удерживала свежесть последних предзимних ясных и холодных утр, и, чтобы увидеть деревья, на которых листья обозначались лишь двумя-тремя золотыми или розовыми мазками, как бы висящими в воздухе на незримой нити, я поднимал голову и вытягивал шею, не вылезая из-под одеяла; точно куколка, которая должна превратиться в бабочку, я представлял собой двойное существо, разным частям которого требовалась особая среда; моим глазам достаточно было одних красок, без тепла; грудь, напротив, ощущала потребность в тепле, а не в красках.

…Странное дело — сновидение. Когда-нибудь мы подумаем, что все люди, бывшие с нами раньше, — только приснившиеся.

В ночь смерти Пруст начнет диктовать своей помощнице и секретарю Селесте добавления и исправления к «Поискам утраченного времени», но быстро устанет. Скажет: «Кажется, мне труднее диктовать, чем писать. Это все из-за дыхания».

Помните? Потом возьмет перо и больше часа продолжит писать сам.

В память Селесты врежутся потом стрелки часов, которые покажут время, когда перестало двигаться перо: ровно три с половиной ночи. Он скажет Селесте: «Я слишком устал. Достаточно, Селеста. Больше нет сил».

Больше нет сил. Не недели, не месяцы — годы расставались, и вот наконец.

Кто-то, как Пруст, мечтает о круглой идеальной книге. И пусть мы не напишем ее, но мы всегда помнили: эта книга — наша. Поэтому не стоит портить финал. Вы помните? Я рассказывал, что для Пруста, которому постоянно не хватало места для дополнительных пометок и правок, Селеста придумала подклеивать к черновикам сложенные гармошкой листы, но мы-то знаем, что обойдемся без всякой Селесты. Мы сами эти дополнительные листы.

…Странное дело — сновидение. Когда твое здоровье ухудшится и ты то забудешь закончить письмо, то отправишь его оборванным на полуслове, то дважды убьешь какого-нибудь персонажа романа или воскресишь уже погибшего, тогда ты поймешь, что все кончено. Не недели, не месяцы — годы. Зато теперь — холодок и седой над висками венец.

Теперь ты будешь постоянно простужаться, пить черт знает как лекарства (слишком много и всё вместе), сожжешь себе пищевод и желудок сухим адреналином.

Пруст глотает попеременно то успокаивающие, то тонизирующие медикаменты, это приводит к частым головокружениям и обморокам. Как итог: к осени 1922-го пятидесятиоднолетний мужчина лишится даже сил просто встать с постели. (О боже, а мне-то уже пятьдесят два.)

Потом какой-то дурак обидится на тебя.

«Однажды Прусту напишет некий Гарри Сван, недовольный тем, что у прустовского героя такая же фамилия». Тогда автор всерьез задумается о смерти:

Он вдруг осознал, что весь массив отправленных им писем будет опубликован, — и так переживал по этому поводу, что даже консультировался со знакомыми юристами о возможности запретить публикацию писем. Но — быстро смирился: внимание к своей персоне он все-таки любил.

Андре Жид, пришедший к нему, записал потом в дневнике:

Когда-то я был уверен, что Марсель использует свою болезнь только как предлог не выходить из дома и заниматься романом, но теперь я вижу: он на самом деле болен.

Ты перестанешь есть, будешь пить только кофе с молоком, очередная простуда в октябре 1922 года свалит тебя с ног, перерастет в пневмонию и абсцесс в легких, потом будет заражение крови.

В ночь с 17 на 18 ноября он допоздна давал служанке Селесте Альбаре указания, что делать с рукописями, а под утро попросил не выключать в комнате свет — потому что боится стоящей в углу женщины в черном. Только когда он оказался в почти полном забытьи, к нему смог попасть врач — лишь для того, чтобы сделать укол камфоры и неудачно поставить банки, вызвав у больного лишние страдания.

Когда доктор уйдет, Марсель Пруст умрет. Странное дело — сновидение.

У той же подробной Марины Цветаевой, мелькнувшей в середине этой книги, было:

              Есть черный тополь, и в окне — свет,

              И звон на башне, и в руке — цвет,

              И шаг вот этот — никому — вслед,

              И тень вот эта, а меня — нет.

              Огни — как нити золотых бус,

              Ночного листика во рту — вкус.

              Освободите от дневных уз,

              Друзья, поймите, что я вам — снюсь.

Вы когда-нибудь могли во сне поставить в письме запятую? Я — никогда. Почему-то не получается.

Во сне знаков препинания нет. Пруст хотел, чтоб его книга была как такой ныряющий сон-дождь, монотонный, тяжелый, непрерывный, но редкий, не ливневый, и иногда я тоже хочу спать под этот дождь и больше никогда не просыпаться.

Предыдущая главаГлава 43 из 55Следующая глава