К книге
Приснившиеся людиЯ человек-ангел
31%
Я человек-ангел
17

Проснешься уже в пятый раз за неделю в пять утра. Что ж тебе не спится, ангел? Сам себя спросишь. Сам себе и ответишь. Может, я перелетный ангел? Может, мне надо в теплые края?

И точно. Лети, лети, ничего тебя тут уже не держит. Над темным домом (только-только стали зажигать редкие окна), над старинным больничным садом, над парком и дальше, дальше — над золотой, в огнях, магистралью, над сияющей в темноте драгоценной сетью города — все выше, выше.

Но тут собачка цепляется, надо покормить. Сперва лоток. Потом надо же ее как-то устроить? Сел, пишешь письмо: «Дорогие земляне, дорогая Юля, соседи и прочие! Не оставьте сироту без присмотра…»

Потом передумал: ладно, собачку с собой возьму. Будет собачкой ангела. Ангелической собачкой. А что?

С собачкой надо брать корм; кстати, туда же и лекарства. Собачка, конечно, ангелическая, но кто ее будет там, над магистралью, в лучах и темнотах лечить? Пушкин? Ну и смену белья надо прихватить. И вот этот свитер. Джинсы только эти налезут (растолстел), но зато вот эта рубашечка очень мне к лицу.

Прихватил и рубашечку. В баул пошли: новые носочки, водолазка, уже пятая смена белья, курточка, зимнее пальто — нет, зимнее пальто я на себя надену, а то вдруг застудишься; там в высотах, конечно, хорошо, но неровен час продует, к тому же возраст. Баул стоит растолстевший, как ты сам, в лоукостер такой бы не пустили, давай доплачивай. Безобразие! С ангела за перевес брать. Я буду жаловаться!

Все взял, все свое захватил. Теплые вещи, чемоданы, джинсы, тряпочки, рубашки. Собаку взял, бабушкину мебель, некоторых людей. Сидишь теперь дома на кухне, на улице рассвело, дети в школу пошли, пьешь чай со сдобой, отдуваешься. Маслица, маслица побольше. Скушай вторую булочку?

Прощай, бывший ангел. Теплые райские края в который раз обойдутся без тебя.

…И вот теперь у тебя за окном вечная наша зима, утро, синие сумерки. Из окна видно, как дети гуськом, не торжествуя, понуро идут в школу. Плетутся шагом как-нибудь, так сказать.

Это жизнь, дети. Там, в этой жизни, вас ждут знания. Правда, никто вам не сказал, что эти знания в жизни вряд ли пригодятся: вот я изучал геометрию в школе, ничего не помню, смотрю на вас через плечо, сидя у компьютера, через стеклянную дверь в балконе, как вы идете гуськом, не торжествуя и даже не взрывая бразды. У одного мальчика — какой-то мешок на веревочке. О, сменная обувь!

Вот. Геометрия не пригодится, а сменная обувь всегда будет. Есть вечные ценности, дитя, на нашем снежном свете, есть.

Так же сидел у окна и работал (наблюдал ли он из окна французских школьников, науке неизвестно) Гюстав Флобер. Он вообще очень много работал. Говорят, просидеть десять-пятнадцать часов за письменным столом — для него было привычным делом.

Сейчас в России как-то поутихло (это во Франции нет-нет да и грянет), но раньше и дня не проходило у нас, чтобы кто-нибудь не вспомнил об оскорблении чувств верующих. Или не обязательно верующих, но кто-то непременно раньше оскорблялся.

Вот и Гюставу Флоберу однажды не повезло. Он даже оказался на скамье подсудимых за оскорбление чувств читателей. Правда, в его случае речь шла всего лишь о морали.

«Я всегда пытался жить в башне из слоновой кости, — однажды сказал Флобер, — но нечистоты накатывают, как прибой, и сокрушают ее стены».

Кстати, по ходу вспомнил. Смешная деталь: Артур Лурье, когда писал музыку к стихотворению Ахматовой, начинавшемуся строчкой «Флобер, бессонница и поздняя сирень» (да-да, мы сразу вспоминаем мандельштамовское «Гомер, бессонница, тугие паруса»), простодушно и из лучших чувств переделал Флобера на Бодлера — и правда, какая разница? Живи в башне из слоновой кости, не живи — всегда кто-нибудь придет и заменит «трамвай» на «автобус», «Флобера» на «Бодлера», а «Мунка» на «манку». Или тебя на какого-нибудь Лешу. Се ля ви, как говорил то ли Бодлер, то ли Флобер.

Поэтому, наверное, Флобера и называли отшельником из Круассе. «Я — человек-перо, я существую из-за него, ради него». Так он говорил сам про себя. Как это здорово. Только ради этого и стоит существовать.

Пишу это, и по законам магии второе слово в конструкции «человек-перо» — из пишущего превращается просто в перышко. Которое летает в фильме «Форрест Гамп». Я человек-перо, человек-перышко, меня поднимает ветер, и я лечу вверх, выше и выше, над крышами, над людьми, которых любил (но разве это сейчас важно?), над городом, над всем-всем-всем. Я человек-перышко. Я человек-ангельское-перышко. Я человек-ангел. И тут первая часть сложного дефисного слова отваливается и летит вниз, на черепицу, или просто на мостовую, в снег. Я — просто ангел. Которому больше не нужна сменная обувь.

Но Флоберу все-таки сменная обувь была нужна: «На прошлой неделе я пять дней просидел над одной страницей!» В уличных тяжелых туфлях столько над одной страницей не насидишься. Нужны легкие, домашние. Может, даже с помпончиком.

Но даже помпончик (если он был) не помогает: «Я уже два дня бьюсь над одним абзацем». И так все время. Вот еще в одном письме: «Вчера 10 часов подряд просидел над тремя строчками и не сделал их».

А мы сделали, а мы накалякали. Выпустили пять постов в день. Фейсбук пухнет, скоро разорвется, как подушка. Полетят по свету наши перышки. Лови их, лови скорей. Это снег, это метель — а вот и дети, которые бегут из стихотворения Бродского и кричат по-английски «зима, зима».

…У другого поэта, у Ходасевича, было стихотворение «Баллада», где он просит у безрукого, который идет с женой в синема, когда тот тоже станет ангелом, как и я, — после смерти — послать ему, злому и издерганному, облегчающий привет с того райского света:

                      Тогда с прохладнейших высот

                      Мне сбросьте перышко одно:

                      Пускай снежинкой упадет

                      На грудь спаленную оно.

Но безрукий глуп, как и все мы, он удивлен странной речью странного прохожего, хотя и не показывает виду. Он берет единственной рукой свою беременную жену под руку и удаляется в кинематограф. И будет смеяться там громко над идиотскими экранными шутками, и его пустой рукав не покажется ему такой уж большой потерей.

Флобер также коллекционировал человеческую глупость. Была у него папочка (кстати, я не знаю, может, и не папочка, а просто в ящике — в одном из — хранил), в которую он собирал вырезки из газет, документы, какие-то деловые бумаги, где эта пошлость и глупость светилась между строк.

Жаль, что он не дожил, да и русского не знал, а то бы включил в коллекцию это измененное: «Бодлер, бессонница, тугие паруса», то есть, тьфу, «поздняя сирень». (Нашел, нашел: не в папочке он все это хранил, а в особом конверте.)

Скоро вам будет целых двести лет, Гюстав. Без всякого хвостика. (Зима, зима.) Скажите нам, дорогой наш французский писатель: как там с перышком? Не сбросите нам его сверху? Однажды? Чтобы мы поверили в то, что все есть, что все будет, что надо трудиться здесь по десять часов и что там, наверху, мы все отдохнем. Что нас не предадут друзья в конце жизни (как вас), что у нас не будет финансовых проблем в конце жизни (как у вас) и таких же проблем со здоровьем.

Спустите нам хоть одно перышко, а, Гюстав? С ходасевических-то высот. Которое упадет на нашу спаленную грудь снежинкой и успокоит — пусть на время, на миг — измученную нами же самими жизнь.

Предыдущая главаГлава 17 из 55Следующая глава