Лестница шла двумя маршами, с площадкой, где на постаменте стоял стеклянный колпак, а под ним модель китобойного барка с полной оснасткой, потемневшая от времени. Ступени широкие, дубовые, скрипели одинаково, на четвертой сверху скрип получался особенно громкий, я отметил это машинально.
Кабинет находился в конце коридора второго этажа, в угловой части дома, обращенной к обрыву. Дверь стояла криво, на одной верхней петле, была прислонена к косяку, ее выломали и не смогли вставить обратно.
Я поднял фонарь и осмотрел ее, не входя.
Дверь сделана из мореного дуба, толщиной добрых два дюйма, тяжелая, как крышка гроба. С внутренней стороны, на высоте пояса, крепился засов.
Не хлипкая задвижка, а настоящий кованый брус в железных скобах, из тех, что ставили в прошлом веке, когда дома строили с расчетом на осаду. Скобы вырвало с мясом, вместе с кусками дерева. Чтобы выбить такую дверь, нужно было приложить усилия нескольких человек и не один раз.
— Кто выламывал?
— Мы с Томасом, — сказал Кэмпбелл за спиной. — Финниган помогал, он как раз пришел с утренним углем. Миссис Данверс кричала, что хозяин не отзывается, дверь заперта изнутри и она колотила в нее с шести утра.
— Вы уверены, что засов был задвинут? Не заклинило?
— Уверен, — сказал доктор твердо. — Я видел, как он вылетел из скоб. Он лежал вон там, у порога, я сам его отодвинул ногой, чтоб не споткнуться. — Он показал. — Дверь была заперта изнутри, агент Митчелл. Тут никаких сомнений быть не может.
Я вошел.
Кабинет был просторный, с высоким потолком, в нем стоял тот особенный застоявшийся холод, какой бывает в помещениях, где сутки не топили. Пахло погасшим камином, старой бумагой, кожей и трубочным табаком, сладковатым, дорогим.
Стены до потолка в книжных полках, между ними судовые приборы. Секстант в открытом футляре, барометр в медном корпусе, корабельные часы, остановившиеся, я заметил, на четверти четвертого.
Два окна, оба высокие, стрельчатые. Я подошел и осмотрел их по очереди.
Изнутри рамы были закрыты на шпингалеты. За стеклами глухие дубовые ставни, и ставни эти были не просто затворены.
Сквозь щели виднелись железные болты, пропущенные через проушины и завинченные барашковыми гайками. Изнутри.
Я отвинтил одну гайку, приоткрыл ставню на дюйм. В лицо ударило мокрым снегом и таким ветром, что перехватило дыхание.
Внизу, футах в семидесяти под окном, в темноте гремел прибой о черные камни. Отвесная гранитная скала. Ни карниза, ни водосточной трубы, ни выступа.
Я закрыл ставню и завинтил гайку обратно.
Дверь заперта на кованый засов изнутри. Оба окна на шпингалетах, ставни на болтах изнутри. За окнами семьдесят футов отвесной скалы и штормовое море.
— Комната была закупорена, — сказал я вслух.
— Как бутылка, — тихо ответил доктор от порога.
Тогда я обернулся и посмотрел наконец на того, ради которого проделал весь путь.
Артур Банкер лежал на ковре между письменным столом и камином, на спине, чуть подвернув под себя правую руку. Пожилой мужчина, крупный при жизни, теперь оплывший.
Бархатный домашний халат распахнулся, обнажив грудь. Одна туфля слетела с ноги и валялась в ярде поодаль.
Лицо его я запомнил надолго.
Челюсти были сведены судорогой так, что обнажились зубы. Губы растянуты назад, к ушам, в подобии оскала.
Не улыбки, а именно оскала, застывшего, деревянного. Глаза широко раскрыты и выкачены, в них, под пленкой, стоял такой ужас, какого я не видел ни на одном лице за все время службы. Шея выгнута, голова запрокинута назад, будто в последний миг он смотрел на что-то у себя над головой.
А в углу рта, засохшая, стянувшая щетину на подбородке, белела корка пены.
Я опустился на колени рядом с телом, достал фонарь и наклонился ближе. Кэмпбелл остался стоять в дверях и молчал.
Пена. Судорога жевательных мышц. Выгнутая шея. Расширенные зрачки. Я поднес фонарь к застывшим кистям и осмотрел ногти.
Ногти покойного были синеватыми, с той характерной, отдающей в серость синевой, что говорит об одном.
Человек умер не от разрыва сердца. Человек умер от удушья сохраняя полное сознание, в судорогах, умирал он долго.
Я осторожно посветил в открытый рот. Потом наклонился ниже, к самому лицу, и вдохнул носом, коротко и осторожно.
Табак. Зола. Под ними, едва различимо, что-то еще.
Слабый сладковатый душок, чужой в этой комнате, не гниения, а иной, растительный, с горькой ноткой на самом краю.
Я поднялся и подошел к камину. Огонь в нем прогорел давно, зола лежала холодная, серая, слежавшаяся. Я присел на корточки, достал перочинный нож и стал разгребать ее, слой за слоем.
Береза. Опять береза. Уголь. На глубине трех дюймов, у самой колосниковой решетки что-то еще, что не было ни березой, ни углем.
Обугленный кусок древесины, плотный и тяжелый не по размеру. Не полено.
Узловатый корень, с обрубленными отростками. Он прогорел лишь снаружи, а на изломе, куда я поддел ножом, обнажилась плотная маслянистая сердцевина. По этой сердцевине шел неожиданный, отчетливо различимый в свете фонаря синеватый отлив.
Я поднес обломок к лицу и потянул носом.
Вот он, тот же самый сладковатый запах с горькой ноткой. Такой же, что я уловил над мертвым лицом Артура Банкера.
— Доктор Кэмпбелл, — сказал я, не оборачиваясь. — Скажите, у вас в доме кто-нибудь увлекается садоводством?
Молчание за спиной длилось на секунду дольше, чем следовало.
— Оранжерея, — произнес наконец Кэмпбелл. — В восточном крыле есть зимняя оранжерея. Артур ее устроил лет двадцать назад, для жены, для первой жены, покойной Маргарет. После ее смерти туда почти никто не ходит.
— Почти?
— Миссис Данверс поливает цветы, — сказал доктор. — И иногда, кажется, Эвелин. Она говорила, что там единственное место в доме, где можно побыть одной.
Я развернул носовой платок и завернул в него обугленный корень.
За окном, за болтами и ставнями, ветер сорвался на высокую воющую ноту и с силой бросил в стекло горсть снега. Так, что задребезжали рамы. Внизу, на первом этаже, отчетливо стукнула дверь, по коридору разнесся дробный частый звук. Кто-то бежал по лестнице вверх.
В дверном проеме возникла миссис Данверс, растрепанная, с фонарем в трясущейся руке, лицо у нее было белее ее камеи.
— Сэр, — выдохнула она. — Сэр, идемте скорее. Радио… аварийное радио в буфетной… Финниган только что нашел.
— Что с ним?
— Кто-то вырвал провода, — сказала она. — Сегодня. Пока мы все сидели в гостиной и ждали вас. У нас нет связи.
Буфетная помещалась в полуподвале, за кухней. Это была узкая длинная комната с каменным полом, где хранили серебро, скатерти и все то, чему не нашлось места наверху.
Спускаться туда пришлось по крутой лестнице. С каждой ступенью запах менялся, сверху тянуло дровяным дымом, снизу сыростью, мышами и уксусом.
Финниган ждал внизу с керосиновой лампой, потому что электричество сюда вообще не провели.
Сторожу было под семьдесят. Приземистый, кривоногий, в шерстяной шапке, надвинутой до бровей, с лицом, которое ветер и соль дубили так долго, что кожа стала похожа на старую упряжь.
Правая рука у него отсутствовала до середины предплечья, рукав бушлата подвернут и заколот булавкой. Лампу он держал левой.
— Финниган, — представился он. Больше ничего не сказал.
— Митчелл, Федеральное бюро. Показывайте.
Он повел лампой в дальний угол.
Радиостанция стояла на дощатом столе у стены. Тяжелый армейский аппарат в зеленом стальном корпусе, из тех, что списывали из флота после войны и сотнями продавали на побережье.
Рядом на полу два автомобильных аккумулятора, соединенных перемычкой. От аппарата к отверстию в стене под потолком шел кабель антенны.
Точнее, шел раньше.
Я поставил свой фонарь на стол, чтобы свет падал сбоку и наклонился ближе.
Антенный кабель был перерезан в двух местах, между разрезами отсутствовал кусок длиной дюймов в восемнадцать. Не оборван или перетерт, а вырезан.
Обрубок, что торчал из аппарата, лежал на столе. Второй, уходящий в стену, свисал петлей.
Я взял в руки конец кабеля и повернул его к свету.
Срез чистый. Медные жилы под оплеткой блестели свежей, неокисленной медью, розовой и яркой.
Оплетка не размочалена или разлохмачена, разрезана в один прием, наискось, чем-то острым и с рычагом. Не ножом, резину такой толщины пилят, остается рваный след.
Скорее кусачками. Хорошими кусачками или садовыми ножницами.
— Вырезали, — сказал я. — И унесли отрезок с собой.
— Ага, — сказал Финниган.
— Зачем его уносить?
Старик пожевал губами.
— Чтоб не срастили, — сказал он. — Провод-то починить недолго, кабы кусок остался. Зачистил, скрутил, замотал изолентой и говори себе. А без куска не срастишь, длины не хватит. Тут восемнадцать дюймов не найдешь, на острове.
Он был прав, понял это раньше меня.
— В доме есть запасной кабель? — спросил я.
— Был моток в мастерской, — сказал Финниган. — В сарае, у причала. — Он помолчал и добавил. — Утром был.
— А сейчас?
Он посмотрел на меня из-под шапки, и в маленьких глазах, слезящихся от лампового чада, что-то мелькнуло.
— А сейчас нету, — сказал он. — Я как это увидал, — он мотнул подбородком на радио, — так первым делом в сарай и сходил. Полки пустые. Кто-то раньше меня там побывал.
Я осмотрел стену вокруг отверстия для антенны, потом пол под столом. Пыль на каменном полу.
Тонкий сухой слой, ложится за неделю в помещении, где редко ходят. По этой пыли шли следы, от лестницы к столу и обратно.
Я присел с фонарем и посветил вдоль пола.
Следы смазанные, но читались. Кто-то подходил к столу и стоял перед ним, там пыль была стерта в широкое пятно.
Обувь без выраженного рисунка, гладкая подошва, домашняя туфля или тапок. Размер небольшой.
Поверх этих следов шли другие, тяжелые, рубчатые, от рабочих сапог, они вели от лестницы и обратно.
— Это ваши? — спросил я, показав на другие следы.
— Мои, — подтвердил Финниган. — Я тут четверть часа топтался, пока не сообразил, что надо звать. — Он поморщился. — Затоптал, поди?
— Немного. Но не все. — Я перевел луч на первую дорожку. — Кто в доме ходит в мягкой обуви?
Финниган поднял лампу повыше и посмотрел на следы долгим взглядом.
— Все, — сказал он наконец. — В доме камень да дубовый пол, зимой стынет. Хозяин в бархатных шлепанцах ходил, доктор в комнатных, дамы… известно, в чем дамы. Миссис Данверс в войлочных, у нее ноги больные. — Он опустил лампу. — Тут все на мягкой подошве, сэр. Один я в сапогах, потому что снаружи живу.
Я замерил след линейкой из полевого набора. Девять с половиной дюймов от пятки до носка, ширина в подъеме три и одна восьмая.
Небольшая нога. Мужская маленькая или женская крупная.
Потом сфотографировал, сначала общим планом с линейкой, потом крупно, при косом свете от фонаря, так, чтобы рельеф в пыли выступил как можно резче. Пленки было жалко, но снимок в пыли остается только до первого сквозняка.
— Когда вы в последний раз пользовались радио? — спросил я.
— Вчера утром, — сказал Финниган. — Я и вызывал береговую охрану, когда хозяина нашли. Сказал, мол, так и так, помер Артур Банкер, шлите людей. Мне ответили, сейчас шторм, пришлем, как сможем. — Он помолчал. — Работало исправно. Я потом еще антенну проверял, ее ночью ветром покорежило, я ее поправил и оттяжку подтянул.
— Во сколько это было?
— Часов в десять утра. Может, в половине одиннадцатого.
— А когда обнаружили обрыв?
— Вот только что. Пошел глянуть, не отвечает ли кто, вдруг ваш катер выйдет, думаю, надо предупредить, где причаливать. Спустился, включил, а там тишина. Ни шороху. Ну, я и полез смотреть.
Я прикинул время. С половины одиннадцатого утра до наступления вечера почти целый день.
Я сошел с катера примерно в пять пятнадцать, поднялся в дом, минут двадцать провел в гостиной, потом с полчаса в кабинете наверху.
— Миссис Данверс сказала, что провода вырвали, пока все сидели в гостиной и ждали меня, — сказал я. — Откуда она знает?
— Не знает, — буркнул Финниган. — Болтает просто. Она с утра болтает без умолку, оттого что боится. — Он сплюнул на каменный пол. — Ей теперь всякое мерещится.
— А вы не боитесь?
Старик поглядел на меня снизу вверх, его сморщенное лицо не дрогнуло.
— Я, сэр, сорок лет был в море, — сказал он. — Руку вот оставил в пятьдесят третьем, из-за лебедки. Я боюсь того, что руки отрывает. А от того, что по ночам скрипит, у меня рука не отросла и не оторвется.
В его словах была своя железная логика.
Я осмотрел сам аппарат. Корпус закрыт, винты на месте, пыль на верхней крышке не потревожена, внутрь не лазили. Испортили только антенну, самым простым и надежным способом.
Вот что любопытно, тот, кто резал, не стал бить аппарат, заливать его водой или вырывать лампы. Он сделал именно то, что нужно, ничего сверх того.
Аккуратно. Экономно. Так поступает человек, который действует не в панике, а расчетливо решает задачу.
— Финниган, — сказал я. — Днем, между обедом и моим приездом, вы кого-нибудь видели у дома? Кто-нибудь входил или выходил?
— Я в сарае был, конопатил шлюпку, — сказал он. — В окошко увидел, как доктор в саду прохаживался, часа в два, под зонтом, покуда дождь еще не в снег перешел. Он всегда гуляет, у него, говорит, ноги отекают. А после и мистер Томас выходил, к обрыву, стоял там на ветру с полчаса.
— Один?
— Да, один-одинешенек. Курил.
— А миссис Банкер?
— Ее не видал. — Молчание, чуть длиннее нужного. — А миссис Данверс с кухни не выходила, они там с Мартой обед готовили.
Я закрыл блокнот.
— Мне нужно, чтобы вы кое-что сделали, — сказал я. — Сегодня вечером обойдите остров по берегу, сколько успеете до темноты, и посмотрите, нет ли где брошенного куска кабеля. Восемнадцать дюймов. Его могли выкинуть в море, но могли и просто сунуть под камень.
— Сделаю, — сказал Финниган.
— И еще. Дверь в буфетную запирается?
— Есть замок. Ключ у миссис Данверс.
— Ключ заберите себе и заприте комнату. Никого сюда не пускайте, включая экономку. Скажете, что так велел федеральный агент.
Старик хмыкнул, в этом звуке мне послышалось одобрение.
— Уж скажу, — пообещал он. — С удовольствием скажу.
Наверх я поднялся к ужину.
Ужинали в столовой при свечах, не ради церемонии, а по нужде. Электричество к семи стало мигать так, что читать за столом было невозможно, а к половине восьмого погасло совсем.
— Кабель на дне бухты, — объяснил Финниган, обходя стол с канделябром. — Его каждую зиму рвет. Пока шторм, света не будет. Свечей хватит, их тут на три года запасено.
Стол был длинный, накрытый на пятерых, мы сидели на нем хаотично, как фигуры на слишком большой доске. Во главе стола, на месте хозяина, стоял пустой стул, никто на него не сел.
Кухарка Марта, грузная, лет пятидесяти, с красными руками и заплаканными глазами, подавала холодную баранину, картофель и печеные яблоки. Всякий раз, ставя блюдо, крестилась мелким быстрым крестом, будто отгоняла что-то от еды.
— Марта, ради бога, — не выдержала Эвелин. — Ты перекрестила уже баранину, картофель и соусник. Что дурного может случиться с соусником?
— Все может, мэм, — сказала Марта и ушла на кухню.
Томас налил себе вина, потом, подумав, долил доверху.
— Ну что, агент, — сказал он с той бодростью, какая дается только с четвертым стаканом. — Порадуйте нас. Вы уже знаете, отчего умер дядя, или нам предстоит еще одна ночь в этом склепе?
— Знаю кое-что, — сказал я. — Но говорить об этом за столом не стану.
— Отчего же? Мы тут все свои. — Он обвел стол стаканом. — Или вы полагаете, что кто-то из нас…
— Томас, — сказал доктор Кэмпбелл.
— А что Томас? Что Томас⁈ — Стакан стукнул о стол. — Двое суток мы ходим вокруг да около и притворяемся, будто ничего не происходит. Дядя лежит наверху с лицом, от которого Марту трижды стошнило. Радио сломано. Телефон мертв. Море бушует вокруг. И вот приезжает человек из Вашингтона, разгуливает по дому с фонарем, фотографирует пыль в подвале, да-да, мне уже сказали, и мы должны делать вид, что это визит вежливости?
В столовой стало тихо. Свечи качнулись, где-то в глубине дома хлопнула дверь.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда давайте напрямую, раз уж вы так этого хотите.