— А кто здесь говорит о его правах, — отпарировал я, — если я захотел вернуться и засунуть свою руку вам под юбку?
— На вашем месте я бы этого не делала, — сказала она, причем несмотря на самоуверенность ее горло залил румянец. — Почему вы мне прямо не говорите, чем я, собственно, могу вам посодействовать?
Не проронив ни слова, я сделал пару затяжек. Как же приятно было развалиться на этом диване, закинуть одну ногу на спинку, а руку опустить на пол! В комнате постепенно становилось тускло, и я знал, что в любой момент Бетси включит настольную лампу (очаровательные пучки оловянных линий в стиле модерн под зеленым абажуром), создав причудливый островок света вокруг своего печального лица. Дым сигарет висит над нами, образуя запутанные клубки. Зааплодировала публика в «Ковент-Гардене». Дети звонко закричали «Браво!». Тихо заклокотали темные настенные часы, и я подумал, как жалко было бы расстаться со всем этим.
— Бетси, — заговорил я, но прервался, выпустив несколько толстых колыхающихся колец дыма, — Бетси, у меня есть для вас книга. Она пока незакончена, но осталось ждать недолго. Я понятия не имею, понравится она вам или нет. Более того, меня это совершенно не волнует. Единственное, чего я хочу, — то, чтобы эта книга была опубликована.
♦
«Я написал это, потому что действительно считал, что вся эта дискуссия между мужчинами и женщинами... война полов, тендерная политика... вся эта диалектика оказались в стадии застоя».
Так говорил Ганн о своей книге «Тела в движении, тела на отдыхе». Я присутствовал там. (Да, я был там. Я нахожусь везде. Не просто присутствую, но занимаюсь делом. Настоящим делом.) «Там» — это грязноватая желтовато-коричневая студия на Культрадио. Ганн и Барри Риммингтон, старомодный и вечно пьяный радиодиджей, настолько худой, что едва выдерживал вес наушников, он курил «Ротманз» одну за другой и сидел в джойсовской манере: не клал ногу на ногу, а сплетал их в единое целое, будто, займи он любую более свободную позу, все тело его распутается и развалится.
«Знаете ли, меня всегда поражало, что многие ребята моего — не моего поколения... а моей... демографии... так сказать, мы подошли к такому поведенческому маскараду перестроенных мужчин». Эта фраза, придуманная им в лондонском поезде, доставляла ему огромное удовольствие. После нее он выдержал паузу, ожидая, что Барри скажет что-то похожее на: «Что именно вы имеете в виду?» К сожалению, прикуривая об окурок очередную сигарету с проворностью обкурившейся черепахи, Барри не слушал то, что говорил Ганн. (Барри совершал немало промахов в прямом эфире всегда по одной и той же причине: он позволял мыслям витать где-то далеко, оставляя интервью в совершенно ненадежных и, более того, ни на что не годных руках; они были своего рода его профессиональным автопилотом: «Маргарет, вы говорите, что вы всегда были амбициозны. Скажите, неужели вы действительно всегда были амбициозны?») Поэтому Ганн продолжил: «Тем самым я хотел сказать, что, как я полагаю, существуют мужчины, принявшие эти феминистские взгляды — мы уже проходили и Андреа Дворкин, и Джермейн Грир93 и в результате получили руководство с указаниями о том, что круто, а что нет, но вопрос, насколько изменился внутренний психологический механизм, остается без ответа. Другими словами, сохранили ли мы свою истинную природу? Я хотел написать роман, который бы смог ответить на этот вопрос, — роман о себе, конечно, — мне помнится, Троллоп94 сказал, что каждый писатель — это первый читатель собственных произведений, — но в то же время роман вообще, о мужчинах и женщинах. Во всяком случае, это было отправным пунктом...»
Руки Пенелопы по локоть были покрыты мыльными пузырьками от «Фейри». Она смотрела из окна (однокомнатная квартирка на первом этаже в Килберне никуда не годится, но именно она стала ареной их молодой любви и поэтому излучает непередаваемую красоту) на осунувшийся задний сад с поржавевшим бидоном и невротичным деревом. Она перестала слушать, улыбаясь своей широкой улыбкой. Сейчас она замерла. Пузырьки продолжают тихо и продолжительно лопаться вокруг ее рук.
— Ну что? — говорит Деклан в ту ночь по телефону. — Ты слышала?
— Да. -Ну и?..
— Ты нервничал.
— Конечно, я нервничал. Ты бы только посмотрела на этого придурка диджея. Он был похож на не до конца реанимированного зомби.
— Ммм...
— С тобой все в порядке?
— Что? Да, да. У меня весь день болел живот, вот и все. А с тобой?
— Да, порядок. Знаешь, как глупо всю жизнь пытаться заставить людей слушать тебя, а когда это наконец-то случается и тебе подсовывают микрофон...
— Ганн?..
—...ты просто перестаешь говорить банальные вещи, так ведь?
— Ой, у меня что-то там на плите!
— Ну, тогда ладно. Любимая, ты уверена, что с тобой все в порядке?
— Да, да, со мной все хорошо. Просто мне нужно идти.
— Ну давай. Я подожду.
— Не надо, я позвоню тебе попозже. Хорошо? Я просто...
— Что?
— Кажется, мне нужно посидеть кое-где.
— Ну хорошо.
— Потом я тебе позвоню. Около одиннадцати?
— Ладно. Хорошо. Я люблю тебя.
— И я тебя люблю, Декалино.
Каждый раз она словно теряла дар речи, собираясь сказать ему сладкую ложь (неизменно трогательная и умилительная, она всегда где-то рядом), ложь о том, что у нее на сердце (о, люди, о, сердца!), что непорядочность его слов по радио надломила ее уверенность в особенности их отношений. Все это напоминает ей тот снившийся несколько раз кошмар: Ганн спит рядом с ней и храпит, но, когда она трясет его за плечо и он к ней поворачивается, оказывается, что это вовсе не он, а кто-то совершенно другой — не чудовище, ничего в нем не наводит страх — просто... ужас... неон...
— Деклан?
— Ммм?
— Почему ты говорил все это на радио?
— Говорил что?
Даже неделю спустя мысль об этом разговоре вызывала у Пенелопы ужасное чувство пустоты. Все выводы уже предрешены.
— Эта фигня о твоем тематическом плане, он якобы поможет тебе ответить на вопрос, сколько мужчин действительно изменились?
— Я не знаю, что ты имеешь в виду. О чем ты говоришь?
Само собой разумеется, все эти разговоры происходили в постели под покровом темноты. Так вы избавлены от того, чтобы наблюдать друг друга лежащими, как и Деклан, не понимающий, о чем она говорит (никак не могу вспомнить, кто тогда с ним работал... может быть, Асбиил...).
Пенелопа знает то, что он лежит, и то, почему он это делает. Она стиснула зубы, обуздав отчаяние и избежав необходимости кричать, что он меняется и предает ее.
— Знаешь, интересно как-то выходит. Я прекрасно помню тот наш разговор, ты ведь считал брехней всю эту болтовню о том, что сначала выбирается тема и лишь потом подгоняется под нее сюжет. Тогда ты называл это претенциозным ревизионизмом, добавляя, что каждый писатель, если он честен, начинает с характера, ситуации, места или события или, помнится, даже обрывка подслушанного разговора.
— Подожди...
— Ты говорил, что все это — дерьмо собачье и что если есть «что-то», то тогда будет и «о чем». Но в то же время ты говорил, что начать с этого «о чем» и попытаться сделать сюжет — это изобретение академической критики.
— Пенелопа, какого черта ты затеяла весь этот разговор?
— А на радио, видишь ли, ты ясно давал понять, что ты-то как раз и развивал сюжет из темы.
— Я этого не говорил. Разве я такое говорил?
— А разговор тот я запомнила потому, что ты был тогда чересчур воодушевлен. Мы сидели в кафетерии за дурацким пластиковым столиком с кривым зонтиком...
— Пенни, послушай. Просто...
— И я помню, что этот разговор подействовал на тебя очень возбуждающе. И тебе было совершенно нетрудно произвести на меня впечатление. Я помню это, потому что после я поняла, что...
— Господи боже мой!
— А как ты мог, как ты мог сказать такое о Троллопе?
— Что?
— «Мне помнится, Троллоп сказал, что каждый писатель — это первый читатель собственных произведений...»
— Но это ведь был Троллоп, не так ли?
— Ты пытался казаться похожим на долбаного писаку.
Итак, значимость последнего высказывания и вызванное им обволакивающее молчание удивило их обоих. Разве оно не прозвучало как обвинение? Тем не менее Ганн лежит совершенно спокойно, но его охватывает не то холод, не то жар, что именно он и сам не может понять. Пенелопа лежит на спине, все ее члены закоченели и умерли.
Самое время Ганну (но он об этом не подозревает) повернуться и сказать: «Ты права. Ты совершенно права. Все это неправда, детище моего «эго», тщеславия, отвратительной лести самому себе и фальши. Я слаб, вот и все. Я постараюсь от этого избавиться. Прости меня». Но его просто сбило с толку и привело в бешенство то, как он выставил сам себя в том свете, который никогда не брал в расчет, это лишило его мужества, и она это видела. Хотя он лежит с ней рядом, ему кажется, будто кровать начала раскачиваться из стороны в сторону, и все, что находится вокруг него, исказилось, словно после приема ЛСД, а Пенелопа удаляется от него в бесконечно расширяющуюся пустоту матраса и оказывается вне видимости и досягаемости... Он думает о том, что, в конце концов, у него был шанс откровенно во всем признаться, но даже сейчас, даже тогда, когда он расстается с ней, расстается с возможностью ее любить, он продолжает считать (и ему вовсе не хотелось быть похожим на писателя), что именно так, именно так все должно закончиться в этом мире...
♦
— Разве ты не должен убивать людей именно сейчас?
— Что ты сказала?
— Коли уж ты Дьявол. Разве у тебя не должно быть чуть-чуть больше дел?
— У меня их и так полно, — сказал я. Было три часа ночи. Возвращаясь в «роллсе» с одной очень закрытой вечеринки в Рассел-сквере, мы с Харриет ехали на другую очень закрытую вечеринку в Мейфэре. Мы проехали мимо киноафиши, на которой красовалось название: «Голос свыше». Я зажег еще одну сигарету. — Ради всего святого, о чем ты? Я занят по горло. Ты видела, какой кусок сценария уже написан? Сцена с Пилатом точно заставит их поплясать в проходах между рядами.
— Я имею в виду, — говорит Харриет, сделав глоток, — не стать ли тебе чуть поактивней по части преступлений? «Искуснейший убийца» или что-то в таком духе. Представляю, сколько трупов подобрали бы уже в разных местах лучшие сыщики Скотленд-Ярда.
Не любить Харриет просто невозможно. Она совсем сумасшедшая и испорченная, и ее одолевает скука. Она настоящее произведение искусства. Кроме того, любить ее не так уж и бессмысленно: если вы живете на Западе, деньги, которые вы тратите на какой-нибудь товар, возможно, окажутся в кармане Харриет, а какой смысл класть деньги в карман тем, кто вам не нравится? Многонациональные контролирующие компании (одной из которых так хвастается Харриет Марш перед своими топ-менеджерами) тоже придумал я. (Но вы хоть раз видели, чтобы я требовал за это должного почтения? А слышали вы когда-нибудь, как я этим хвастаюсь?) Мне нравятся такого рода компании, поскольку они создают условия, при которых различные этические принципы оказываются лишенными основания: компания, выпускающая порножурналы, владеет компанией, изготавливающей стиральный порошок. Компания, производящая оружие и боеприпасы, владеет компанией, изготавливающей корм для попугаев. Компания, перерабатывающая ядерные отходы, владеет компанией, занимающейся вывозом мусора. В наше время, до тех пор пока вы не соберете свои пожитки и не отправитесь жить в пещеру, вы будете вкладывать свои деньги в зло и дерьмо. Но будем реалистами: если цена этики — жизнь в пещере...
— Я хочу кое-что тебе сказать, Харриет, — начал я, наливая себе еще рюмку, — я никогда не любил, когда меня называли убийцей. В этом утверждении нет ничего, кроме голой лжи.
— Мне кажется, Джек прав, тебе нужно устроить шоу. После фильма. После «Оскара».
«Голос свыше» был буквально на каждом углу. Полагаю, Ему кажется это смешным. Так этот фигляр и думает.
— «...Человекоубийца от начала...» — говорит Иисус в Евангелии от Иоанна, 8:44, — сказал я, доливая себе еще чуть-чуть в тот момент, как слева появились очертания Национальной галереи, — более того, убийца, который «не устоял в истине, ибо в нем нет истины; когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи». Очаровательно. А я бы добавил, сплошной лжи. А кого я, собственно, должен был бы
убить?
Харриет повернула свое мертвецки бледное лицо — от ее дыхания запотело стекло — и, устало вздохнув, на ощупь стала искать мой член.
— Возбуди, — сказал я, — и сможешь использовать его вместо пресс-папье. Уговорить кого-нибудь убить... Признаюсь, моя вина, но им уж точно не совершить убийство. (Уговорите писателя написать роман и увидите, как вы будете покоиться на лаврах славы.) И если уж мы сошлись на том, что я не убийца, значит, лжец — не кто иной, как Сынок.
— Кажется, не срабатывает, дорогой, — сказала Харриет, так резко бросив мой член, что кому-нибудь более чувствительному это показалось бы несколько... болезненным.
— Дело в том, что я никогда не совершал ни умышленного, ни непредумышленного убийства, ни убийства по неосторожности. Запомни это. Но я видел состояние, в которое оно приводит людей.
Харриет нажала кнопку на двери.
— Мэм?
— Что?
— Вы нажали кнопку связи, мэм.
— Ой, правда? Не беспокойтесь. Отключите ее совсем.
— Отключу, мэм. Вы тогда постучите в стекло, если я вам понадоблюсь.
— Что это за парень? — спросил я. — Паркер?
— Ты что-то говорил?
— Разве?
— «...состояние, в которое оно приводит людей».
Вы думаете, это имело для Харриет хоть какое-то значение? Теперь-то вы улавливаете, до чего доводит богатых скука?
— Я довольно часто наблюдал состояние, в котором находятся убийцы, — сказал я. — Бурлящая кровь, гиперчувствительная плоть. Я видел, как деяние изменяло внешность тех, которые на первый взгляд и мухи не обидят. Вытянутая башка и плешь, глазенки и нос, челка, волосы в носу, уши торчком; вместо такого зацикленного на своем деле уродца, красоты уродства, уродства красоты — захватывающая непорочность и неповторимость человека в состоянии восторга от совершенного преступления. Старина Каин, который в своем нормальном состоянии едва ли заставит трепетать сердца, был особым случаем. Когда в нем заиграла кровь: выступающие скулы и тусклые глаза — он стоял на коленях перед измученным Авелем, ветер ерошил его темные волосы, и его губы, обычно не поддающиеся описанию, надулись так, что ему могла бы позавидовать сама Софи Лорен. Настоящий бог. Называйте меня льстецом, — продолжил я, — но убийство — это не мое, оно больше подходит вам. Убийство и человек — две вещи неотделимые. Человекоубийство всегда было у вас самой большой жертвой. Элтон Джон был бы более сексуальным, если бы собрался с духом и пришил какого-нибудь педика.