В это время я сдал экзамен на преподавателя для студентов «еврейской веры». Но я не мог воспользоваться своими правами, потому что мне пришлось пойти на военную службу, и начальство считало меня солдатом. На военном сборном пункте в Слуцке, откуда призывники отправлялись в разные точки огромной российской земли, по моей просьбе меня направили служить в Минск. Из-за образования моя служба была легче, я был «привилегированным солдатом». Тем не менее я пошёл вместе со всеми призывниками из Слуцка в Минск пешком, и мы шли четыре долгих, изнурительных дня с утра до вечера, а ночью спали в деревнях, в крестьянских домах, на печи, на скамье. Было очень некомфортно: на печи было слишком жарко и жёстко, а на лавке было жёстко и холодно. Только в Старой Дороге один богатый еврей оттуда пригласил меня погостить у него. У него была лесопилка, большой и уютный дом. Там у меня была хорошая еврейская еда и хорошая кровать для сна. Хозяин и его жена оставались со мной до поздней ночи. Они знали о моем деде, старосте Несвижа, и моем отце, адвокате в Мире, они знали также моего прадеда и многих его детей, и они задавались вопросом, что же мог сделать Мышковский, чтобы идти пешком из Слуцка в Минск.
На следующее утро они приготовили мне хорошую еду. Я быстро поел и побежал к своим рекрутам, и мы пошли дальше.
Слава богу, мы добрались до Минска и нас загнали в большой двор ждать «Начальство». Голодные, ужасно уставшие, с тюками на плечах мы стояли долгие часы в ожидании офицеров, которые должны были решить, в какой должности и звании должен служить каждый из нас. Тем временем во двор вошёл солдат, очень красиво одетый, и подбежал ко мне с криком: «Кого я это вижу — я никак не ожидал, что ты будешь служить. Подожди, я позабочусь, чтобы ты попал в хорошую компанию и к хорошему офицеру».
Так меня встретил мой друг Жилицкий, окончивший городскую школу на год позже меня. Он мне сказал, что лучшим полком для меня будет одиннадцатый, потому что командир там пьяница и из-за своего пьянства он больше в госпитале, чем в полку, и он позаботится о том, чтобы меня взяли, и там мне будет хорошо.
Вскоре прибыло много офицеров, и люди приступили к работе. Тем временем я заметил, как Жилицкий разговаривает с офицером и показывает на меня. И действительно, вскоре офицер подошёл ко мне и сказал:
— Будь в моей роте в одиннадцатом Серпуховском полку и, если офицер спросит тебя, почему, скажи ему, что у тебя там много земляков.
Так и произошло, и они нарисовали мелом на моем пальто цифру одиннадцать.
Я, хоть убей, никогда не забуду приём, который мне оказал унтер-офицер Баранович, когда я впервые вошёл в казарму, уставший и голодный.
— Серый (Новичок)? — спрашивает он меня.
— Да, — отвечаю.
— Как тебя зовут?
— Ной Мышковский.
— Еврей?
— Да.
— Лавочник?
— Нет.
— Конокрад?
— Нет.
— Выкармливаешь свиней?
— Я никогда не был мужиком, — ответил я сердито.
— Ты весьма мудр.
— Какой смысл в моей мудрости? — говорю я ему, — я устал и голоден, мне нужно где-то отдохнуть и что-нибудь поесть.
— Ты умный еврей. Сейчас не время есть. Около половины шестого вы получите еду и отдохнёте, располагайся здесь. Это будет твоё место для сна, а под кровать ты можешь убрать коробку с вещами.
Я лёг на жёсткую кровать и с огромным удовольствием почувствовал, как боль в плечах, в ногах и во всем теле начала проходить.
Утром я услышал приказ фельдфебеля, что Мышковский на особых правах — его нельзя будить по утрам и гонять на работу.
После этого он подошёл ко мне и объяснил, что никакой солдатской работы в роте я выполнять не буду, потому что буду её неофициальным писарем.
Во времена Николая Последнего евреям официально не разрешалось быть писарями даже в роте. Однако неофициально большинство писарей там были евреями, потому что в большинстве рот евреи были единственными грамотными. Без евреев нельзя было вести бухгалтерию, нельзя было зачитывать и исполнять приказы, нельзя было вести учёт продовольствия и учёт всех приходов и расходов… Евреи были писарями даже в полках и батальонах, хотя официально эту должность они не занимали. И было много случаев, когда на работу устраивались христиане, но её им не давали, потому что офицеры были уверены, что еврей справится с работой лучше, чем христианин.
Мой старший офицер со смешной фамилией «Дураковский Второй» вообще-то почти всегда находился в госпитале, он страдал алкогольным отравлением. Молодые офицеры мало интересовались ротой, солдатами и хозяйством. Фельдфебель замирал с ручкой в руке и просто не мог написать ни одного слова, как положено. Унтер-офицеры знали ещё меньше, едва могли прочитать что-либо напечатанное. Все они были чрезвычайно счастливы, что к ним пришёл человек, который «читает как вода течёт и пишет так быстро, что едва уловишь это глазами».
А работы у меня было достаточно: читать и писать все письма, которые солдаты получают и отсылают, целыми днями вести учёт того, что выдавалось солдатам и на кухню, читать приказы начальства роте и следить за их исполнением. Со второго дня меня назначили главным по роте, я с помощью полевого командира подбирал солдат на различные работы, вёл денежные счета. Поэтому меня одели в самые лучшие вещи, кормили специально и действительно хорошо, выделили особое место для сна и при этом меня даже освободили от занятий, от гимнастики, от маршировки на плацу и изучения солдатского устава. Моя работа никогда не длилась более четырёх часов в день. В остальное время я мог делать все, что хотел. Я ходил в город каждый день. Так совпало, что почти все мои знакомые, юноши и девушки, были бундовцами. По тогдашнему моему настроению я сам был и сионистом, и социалистом, а известные бундовцы считали меня чем-то вроде дикаря, и между нами шли дебаты почти каждый день до поздней ночи. Чем больше я узнавал еврейскую молодёжь Минска, тем больше восхищался её интеллектом и глубоким пониманием различных социально-экономических и политических вопросов. Все они читали много и по-настоящему серьёзные книги, все очень интересовались общей политикой страны. Были молодые люди с прекрасным образованием. Ничего подобного в Варшаве я не видел. Кроме того, юноши были евреями в полном смысле этого слова. Думаю, там я встретил самую интересную еврейскую молодёжь во всей Литве и Польше. Лучшая молодёжь была партийная. В целом демократическое движение было наполнено молодёжью. Даже великие были молоды. Тридцатилетний парень был уже стариком, и люди относились к нему с большим уважением.
Еврейские рабочие начали организовываться по своим профессиям. Бунд и сионисты уже имели свои сильные организации.
Русское правительство взяло на себя задачу искоренить крамолу в Минске и послало туда для этой цели жандармского полковника Васильева, одного из самых способных своих слуг. Он был учеником знаменитого полковника жандармерии Зубатова[143]. Они оба пытались убедить всех арестованных ими, что тем следует вести только экономическую борьбу, не смешивая её с политикой. Русское правительство поможет в этом рабочим и легализует таких рабочих, и они увидят, что рабочая ситуация может быть намного лучше, чем до сих пор.
Некоторые рабочие приняли это предложение и начали создавать независимые трудовые организации для экономической борьбы, с целью улучшения материального положения рабочих. Политические партии боролись с «независимыми» как могли. Тем не менее в моё время в Минске значительно выросло число «независимых» рабочих. В то же время значительно возросло и число организованных бундовцев и сионистов. Они тогда были активны в Минске…
Я был свидетелем первой демонстрации бундовцев в Минске. Многих тогда избили, покалечили, арестовали. Мы помним протесты после демонстрации. Я встретился с Альтером Винером (одним из тогдашних лидеров минского Бунда. Он умер несколько лет назад в Нью-Йорке, будучи официальным членом Коммунистической партии). В доме, куда мы зашли было шесть-семь протестующих. Они с величайшим гневом рассказали о жестокости минской милиции. Кто-то прибежал оттуда без куртки. Его хотели арестовать, но полицейский схватил его за куртку, он вырвался на свободу и убежал, оставив куртку в руках полицейского.
Григорий Гершуни[144] тогда жил в Минске и вёл невинные уроки для еврейских рабочих на русском языке. Он говорил о законах физики и химии. Я часто бывал на его лекциях. В первый раз я приходил в солдатской одежде. Потом, когда я заметил, как все поражаются единственному солдату в зале, я стал приходить в штатском.
Кто мог подумать тогда, что нежный благородный юноша Григорий Гершуни через несколько лет станет грозой официальной царской России?
Я выполнял свою работу в ротной канцелярии, даже провёл некоторые реформы. Я соблюдал очень старательно порядок отправки солдат на работы: рубка дров, расчистка снега, уборка казарм, туалетов и т. д. Я очень заботился о том, чтобы чёрная работа не легла слишком тяжёлым бременем на одних, в то время как другие спокойно прогуливались по казармам. С разрешения вышестоящего начальства я основал в роте школу: я, еврей, учил русских их собственному языку, русскому. Это очень трудная работа, но я научил некоторых из них, более способных, читать и писать. Вечером, после третьего приёма пищи, перед сном, я учил их петь русские народные песни.
Я завоевал души солдат. Я ещё раз поразил офицеров тем, что каждый день читал русскую газету и, кроме того, читал серьёзные книги неизвестных им писателей: Георга Брандеса[145], Макса Нордау, Жан-Жака Руссо[146]. Кроме того, я отпечатал от руки на твёрдом картоне имена и звания членов царской семьи, наших офицеров, полковников и генералов. И в офицерском клубе мои офицеры хвастались, что в их роте служит очень умный еврейский солдат. И когда я к Новому году представил своим офицерам полный отчёт об одежде, о кухне, где что числится, что было выдано, использовано и распределено в течение года, какие в настоящее время доходы и когда и что было израсходовано, я очень высоко вырос в их глазах. К счастью, они не знали, что у меня в казарме много книг и брошюр, ценных и вредных для существующих порядков, что я читаю литературу совершенно открыто, ни от кого не скрываясь, и что учу солдат петь народные песни. Как раз одну такую песню, про нагайку, танцевавшую на спинах демонстрантов 8 февраля, солдаты очень любили…
Вместе с нами в роте служили русские, латыши, татары и евреи. Солдаты любили рассказывать истории о своих деревнях, родственниках, друзьях, близких. Я также каждый день приходил читать им письма из дома. Из всего этого я узнал, как тяжело живут в деревнях, насколько они угнетены. Все письма были криком голода, беды и нужды. Вся Россия, подумалось мне, — это большая казарма, находящаяся под кнутом Николаевских слуг. И есть только одно лекарство, подумал я тогда, — это объединение всех угнетённых, которое разорвало бы цепи социального и национального рабства.
Пока я был в казармах, умер мой дедушка, оставив отцу свой большой и красивый дом в Несвиже, и мои родители переехали в Несвиж, продав свой дом в Мире. А когда меня освободили от военной службы, по приглашению родителей я приехал прямо из казармы в Несвиж, в город знаменитых Радзивиллов[147], правивших сотни и сотни лет.
О польских графах Радзивиллах в городе ходило множество легенд и сказаний. В этих легендах и рассказах отразился безумный дух ненормальной графской семьи, их стремление к ненормальным развлечениям, диким оргиям, странным приключениям, их садизм и скотство. В моей памяти запечатлена история о том, как одному из графов удалось проехать посреди лета по снегу. Город покрыли толстым слоем соли, и он ехал по соли на своём четверике[148]. Другой имел величайшее удовольствие приглашать к себе во двор евреев и, когда они приходили, натравливал на них самых кровожадных собак.
Великий еврейский философ Шломо Маймон[149] также родился в городе в 1743 году. Уже в детстве он проявил незаурядные способности и стал великим учёным и мудрецом. Женился в четырнадцать лет. Вскоре после этого он покинул родной город и уехал в Берлин, где посвятил себя немецкой науке, особенно философии. Он написал много книг, в том числе на иврите.
В своё время он был лучшим и самым резким критиком философии Иммануила Канта[150]. Он умер в возрасте сорока семи лет. Когда мне довелось быть в своём городе Мире, я прочитал его автобиографию, опубликованную в российском журнале. Я не помню каком. Я до сих пор помню только своё чудесное впечатление и большой интерес к его воспоминаниям. Его автобиография считается одним из лучших его произведений. Но берлинская еврейская община похоронила его рядом с отхожим местом, потому что считала его великим богохульником …