Онегин, как художественный образ, как тип, был в 20-х и 30-х годах далеко не то, чем стал I он позже и чем является для нас в настоящее время. Говоря так, мы различаем бытовое значение типа от его общественно-психологического значения. Бытовое в тесном смысле значение Онегина пошло на убыль уже в 40-х годах, когда измельчал и, так сказать, выветрился в самой жизни тип великосветского либерала, не знающего, что делать с собою, за что взяться, и, за неимением лучшего занятия, позирующего, «ломающегося», более или менее удачно маскируя свое душевное содержание или свою душевную бессодержательность. В бытовом отношении люди этого сорта в 40-х годах и позже могли живо напоминать пушкинского Онегина, — и однако же, этот образ не распространился на них: в этом направлении его обобщающее действие остановилось на исходе 30-х годов. Но это не значило, что образ потерял всякий интерес и был сдан в архив: он получил иное значение. Дело в том, что в течение 40-х и 50-х годов жизнь выработала, а последующая художественная литература (с 50-х годов) обобщила и объяснила тип лишнего человека как явление по преимуществу русское и представляющее высокий общественно-психологический интерес. И когда этот тип сложился и обнаружился с достаточною яркостью, тогда стало ясно, что Онегин Пушкина и был истинным «родоначальником лишних людей», и вместе с тем возрос и интерес к этому образу, да и сам он наполнился новым содержанием. Ниже, в главе V, мы увидим, как появление в самом начале 40-х годов типа Печорина оживило и вызвало к новой жизни образ Онегина.
Согласно с основной идеей и задачей этих очерков, мы постараемся определить связь образа Онегина с самою действительностью, сперва — его же эпохи, а потом и последующих.
Онегин, как Чацкий, прежде всего представитель образованного общества 20-х годов, именно той его части, в которой по преимуществу сосредоточивалось брожение и движение умов в ту эпоху. Но между Чацким и Онегиным есть важное различие: первый принадлежал к лучшим людям эпохи, второй — человек, немногим лишь возвышающийся над средним уровнем светских, по-тогдашнему образованных и затронутых идеями века молодых людей. Он умен, но в уме его нет ни глубокомыслия, ни возвышенности: «идеология» не чужда ему, и он, пожалуй, имеет некоторое право смотреть на свою среду, на «толпу» (своего круга, на «светскую чернь», как тогда выражались) сверху вниз, с презрением; но он, несомненно, злоупотребляет этим «правом», потому что во многих отношениях он — значительно ниже лучших людей эпохи: в нем не могли бы узнать себя ни Н. И. Тургенев, ни Веневитинов, ни кн. Сергей Волконский, ни кн. Трубецкой, ни Пущин и т. д. Зато многие другие, стоявшие ближе к среднему уровню, легко находили в Онегине свои черты, свою позу и фразу, свой склад ума «холодного» и «озлобленного», свои душевные противоречия.
Послушаем отзывы о нем современников, именно тех, которые, принадлежа к тому же кругу, не могли узнать себя в чертах героя первого у нас «социального романа».
Самый замечательный отзыв принадлежит Веневитинову, бесспорно одному из самых выдающихся людей эпохи. Я имею в виду заметку о второй «песни» «Евгения Онегина», появившуюся в 4-х NoNo «Московского вестника» (издававшегося Погодиным) 1828 года (после смерти автора), где читаем: «Вторая песнь по изобретению и изображению характеров несравненно превосходнее первой. В ней уже исчезли следы впечатлений, оставленных Байроном, и в «Северной пчеле» напрасно сравнивают Онегина с Чайльд-Гарольдом. Характер Онегина принадлежит нашему поэту и развит оригинально. Мы видим, что Онегин уже испытан жизнью; но опыт поселил в нем не страсть мучительную, не едкую и деятельную досаду, а скуку, наружное бесстрастие, свойственное русской холодности (мы не говорим — русской лени). Для такого характера всё решают обстоятельства. Если они пробудят в Онегине сильные чувства, мы не удивимся: — он способен быть минутным энтузиастом и повиноваться порывам души. Если жизнь его будет без приключений, он проживет спокойно, рассуждая умно, а действуя лениво» (Полн. собр. соч. Д. В. Веневитинова, изд. А. П. Пятковского, 1862, с. 225–226)1.
Вот именно: «русская холодность», плохая работоспособность, неумение увлечься каким-либо делом или идеею и большое умение скучать — таковы характерные черты Онегина как типа психологического, гораздо более важные, чем его бытовые признаки. Эти-то черты и делают Онегина натурою заурядною. Не являть «русской холодности», быть не только человеком, действующим не лениво, и притом — не в исключительных условиях каких-либо сильных воздействий или «приключений», а постоянно, при обычном течении жизни, — это значило тогда, как и потом, быть натурой исключительной, высоко подымающейся над средним уровнем слабых характеров, недеятельных, праздно-любопытных умов.
В этом отзыве Веневитинова ясно сказался взгляд на Онегина сверху вниз; это — суждение выдающегося, исключительно одаренного деятеля своего времени о человеке заурядном, но не лишенном известных положительных качеств ума и души.
Более резко высказался об Онегине другой замечательный деятель, начинавший тогда свою литературную карьеру, Иван Вас. Киреевский, в то время еще далекий от славянофильских настроений. Сравнивая Онегина с Чайльд-Гарольдом, он отмечает безыдейность и душевную пустоту пушкинского героя и также то, что он натура обыкновенная, заурядная.«…Онегин есть существо совершенно обыкновенное и ничтожное. Он также равнодушен ко всему окружающему; но не ожесточение, а неспособность любить сделало его холодным. Его молодость также прошла в вихре забав и рассеяния: но он не завлечен был кипением страстной, ненасытной души, но на паркете провел пустую, холодную жизнь модного франта… Он не живет внутри себя жизнью особенною, отменною от жизни других людей, и презирает человечество потому только, что не умеет уважать его. Н_е_т н_и_ч_е_г_о о_б_ы_к_н_о_в_е_н_н_е_е т_а_к_о_г_о р_о_д_а л_ю_д_е_й, и всего меньше поэзии в таком характере… Сам Пушкин, кажется, чувствовал пустоту своего героя и потому нигде не старался коротко познакомить с ним своих читателей (?). Он не дал ему определенной физиономии (?), и н_е о_д_н_о_г_о ч_е_л_о_в_е_к_а, н_о ц_е_л_ы_й к_л_а_с_с л_ю_д_е_й п_р_е_д_с_т_а_в_и_л о_н в е_г_о п_о_р_т_р_е_т_е: т_ы_с_я_ч_е р_а_з_л_и_ч_н_ы_х х_а_р_а_к_т_е_р_о_в м_о_ж_е_т п_р_и_н_а_д_л_е_ж_а_т_ь о_п_и_с_а_н_и_е О_н_е_г_и_н_а». («Нечто о характере поэзии Пушкина», статья, написанная, когда появилось только 5 глав «Евгения Онегина», и помещенная в «Московском вестнике» 1828 г., часть 8, с. 171–196, без подписи автора; перепечатана в Полн. собр. соч. И. В. Киреевского, т. 1. М., 1861, с. 5 и сл.)[32] 2. Приговор Киреевского представляется мне слишком суровым: Онегин, во всяком случае, не может быть назван ничтожеством. Но верно и любопытно указание Киреевского на типичность и заурядность Онегина: таких, как он, было много. Из резкого тона, взятого Киреевским, явствует только, что молодой критик сознавал себя выше таких людей и презирал их и ту среду, в которой они вращались. Это презрение помешало ему разглядеть нечто положительное в Онегине, которого можно назвать человеком заурядным, избалованным, неспособным к труду, к серьезному делу и т. д., но нельзя назвать душевно «пустым». Он вел вначале пустую жизнь, но она ему прискучила именно своею пустотою, — он не удовлетворился ею. Перенеся впечатление пустоты от образа жизни Онегина на него самого, на его натуру, Киреевский по этому ложному пути пошел еще дальше: он перенес это впечатление на самый роман (на первые 5 глав его) и говорит: «…эта пустота главного героя была, может быть, одною из причин пустоты содержания первых пяти глав романа» (там же, с. 16.— Полн. собр. соч., т. 1)3. Надо заметить при этом, что Киреевский отнюдь не принадлежал к числу тех, которые в то время старались развенчать Пушкина, как, например, Каченовский, Надеждин, Булгарин, отчасти Полевой. Напротив, Киреевский был горячим поклонником Пушкина, — и в той статье, откуда мы взяли наши выдержки, является даже панегиристом великого поэта.
Суждение Киреевского об Онегине показывает, что у него, как и у Веневитинова и других, был свой обыденно-художественный образ, обобщавший людей этого типа, и что Киреевский составил себе известное мнение о них — более отрицательное, чем мнение Веневитинова. При этом критик не принимает в соображение взгляда самого Пушкина, очень ясно сказавшегося в романе. И неизвестно, чего, собственно, хотел бы молодой критик: чтобы поэт отнесся к Онегину еще строже, еще отрицательнее или чтобы он вместо Онегина дал образ более положительный, характер более высокий? Во всяком случае, Киреевский не предугадал общественного значения типа Онегина и не уразумел его психологии.
Суждение об Онегине таких лиц, как Веневитинов, Киреевский, Бестужев (Марлинский) и др., любопытны, между прочим, в том отношении, что здесь Онегин рисуется и осуждается как тип классовый, и притом — судьями, которые сами принадлежали к тому же общественному классу.
Онегин — в нашей литературе — первый, по времени, классовый тип, то есть образ, в котором выразились характерные черты психологии известного, именно — верхнего общественного слоя, причем эти черты далеко не идеализированы. Отрицательное отношение к Онегину незаметно могло переходить в критику его классовой психологической формы. В этом отношении есть заметная разница между ним и Чацким: в последнем черты классовые затушеваны и заслонены частью чертами эпохи, частью — «идеологией». Оттого-то Чацкий был, так сказать, «свой брат» всякому образованному человеку его времени, лишь бы последний разделял те же идеи и то же настроение. И, например, «разночинец» Полевой в свое цветущее время чувствовал себя очень близким к Чацкому. В Онегине, напротив, идеология отодвинута на второй план, намечена лишь в бледных очертаниях, скорее — намеками, а черты классовой психологии, вместе с бытовыми, изображены весьма ярко, даже как будто намеренно подчеркнуты, приблизительно так, как в князе Андрее Болконском (в «Войне и мире»). Этим, между прочим, объясняется тот факт, что фигура Онегина производила на некоторых впечатление сатиры. В письме к брату (из Одессы, январь 1824 г.) поэт сообщает, что «может быть» пришлет Дельвигу «отрывок из Онегина»: «…это лучшее мое произведение. Не верь Н. Раевскому, который бранит его, — он ожидал от меня романтизма, нашел сатиру и цинизм и порядочно не расчухал»4. Подобно Н. Раевскому, «не расчухал» и Александр Бестужев (Марлинский), усмотревший в Онегине и сатиру, и подражание Байрону. Ему Пушкин возражал в ответном письме (из Михайловского, 24 марта 1825 г.): «…все-таки ты смотришь на Онегина не с той точки; все-таки он — лучшее произведение мое. Ты сравниваешь первую главу с Дон Жуаном. Никто более не уважает Дон Жуана, но в нем нет ничего общего с Онегиным. Ты говоришь о сатире англичанина Байрона, сравниваешь ее с моею и требуешь от меня такой же. — Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? О ней и помина нет в Евгении Онегине…» В письме Бестужева (от 9 марта 1825 г.), на которое, по-видимому, и возражал Пушкин (письмом от 21 марта того же года), находим следующие строки, относящиеся к фигуре Онегина: «Поставил ли ты его (Онегина) в контраст со светом, чтобы в резком злословии показать его резкие черты?..»5 По-видимому, Бестужеву хотелось бы, чтобы Пушкин вывел в лице Онегина если уж не нового Алеко, то по крайней мере «героя» — сродни Чацкому. Кстати, укажем здесь на то предпочтение, которое отдавал Бестужев романтическому Алеко, что видно из сопоставления его отзыва о первой главе «Евгения Онегина» с его отзывом о (тогда еще не изданной) поэме «Цыганы» — в статье «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов». Здесь критик упоминает как бы вскользь о только что появившейся в печати первой главе «Евгения Онегина», ничего не говорит о главном герое и, отозвавшись с большой похвалой о «Разговоре поэта с книгопродавцем», переходит к «Цыганам». И вот его отзыв об этой поэме: «Если можно говорить о том, что не принадлежит еще печати, хотя принадлежит словесности, то это произведение далеко оставило за собою все, что он (Пушкин) писал прежде. В нем гений его, откинув всякое подражание, восстал в первородной красоте и простоте величественной. В нем-то сверкают молнийные очерки вольной жизни, и глубоких страстей, и усталого ума в борьбе с дикою природою…» (Стихотворение и полемические статьи. СПб., 1838, с. 195–196)6. Онегин не понравился критику-романтику, потому что этот образ слишком реален и в нем нет никаких «молнийных очерков», ничего романтически-приподнятого, ничего титанического. В письме от 9 марта 1825 года Бестужев, вслед за вышеприведенной выдержкой, продолжает: «Я в_и_ж_у (в Онегине) ф_р_а_н_т_а, к_о_т_о_р_ы_й д_у_ш_о_й и т_е_л_о_м п_р_е_д_а_н м_о_д_е; в_и_ж_у ч_е_л_о_в_е_к_а, к_о_т_о_р_ы_х т_ы_с_я_ч_и в_с_т_р_е_ч_а_ю н_а_я_в_у, и_б_о с_а_м_а_я х_о_л_о_д_н_о_с_т_ь, и м_и_з_а_н_т_р_о_п_и_я, и с_т_р_а_н_н_о_с_т_ь т_е_п_е_р_ь в ч_и_с_л_е т_у_а_л_е_т_н_ы_х п_р_и_б_о_р_о_в…»[33] 7 Из этих слов, между прочим, видно, что Бестужев, будучи недоволен Онегиным как характером и натурой, хорошо понимал реальность, типичность этого образа. Его отзыв почти совпадает с отзывом Киреевского.
Хотя Пушкин и оспаривал мнение, что его роман — сатира, но нельзя не видеть в нем присутствия некоторых сатирических черт. Можно только утверждать, что Пушкин не задавался целью написать настоящую, последовательную сатиру, дать (как он выражается о «Горе от ума») «резкую картину нравов». Это не входило в его задачу. «Евгений Онегин» как произведение — это то, что позже стали называть «социальным романом». В нем, как и в «социальных романах и повестях» Тургенева, сатирические черты присутствуют как элемент, как подробность; на первый же план выступает психология героя и героини, как представителей лучшей части образованного общества, и разрабатываются их отношения к среде и духу времени, причем большею частью герои не поставлены на пьедестал, не идеализированы. Не скрыты их недостатки, их слабости, предрассудки, смешные стороны и т. д., но поэт позаботился о том, чтобы — при всех этих более или менее отрицательных чертах — читатель видел в герое и, в особенности, в героине людей по натуре хороших, с положительными задатками, с благими стремлениями, и — не приписывал бы автору, в отношении к ним, целей сатирических. Онегин как лицо и тип вовсе не сатира на людей 20-х годов, подобно тому как Рудин не сатира на людей 40-х годов, как не сатира и сам Илья Ильич Обломов.
Присмотримся несколько ближе к тому, что в фигуре Онегина могло с большим или меньшим правом казаться или в самом деле было чертами сатирическими.
Это прежде всего — те, которыми изображены его воспитание и образование, пустота его светской жизни и род особого — изысканного — цинизма. Перед нами в самом деле пустой франт, фатоватый светский «лев». И только то обстоятельство, что он очень скоро почувствовал всю тяготу такой жизни, впал в хандру и стал искать выхода из заколдованного круга пустого времяпрепровождения, — отчасти примиряет нас с ним. Но и сама хандра его описана иронически, даже ядовито. Пушкин и тут не возвеличивает своего героя. Есть злое указание на то, что причину «разочарования» Онегина нужно видеть просто в пресыщении удовольствиями и однообразии впечатлений (гл. I, с. XXXVII). Это очень далеко от разочарованности романтических героев, хотя бы того же Алеко, но зато это — правда, это взято прямо из действительности. Образ жизни Онегина — верный сколок с той, какую вело большинство молодых людей из светского общества в то время, и нетрудно было бы иллюстрировать поведение и привычки Онегина рядом фактов из биографий деятелей той эпохи. Пресыщение являлось неизбежным следствием излишеств всякого рода, избытка наслаждений, как грубых, так и утонченных. От пресыщения недалеко до равнодушия, до своего рода taedium vitae[34], откуда и тот
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора…
Вот именно этот-то «недуг»,
Подобный английскому с_п_л_и_н_у,
Короче: русская х_а_н_д_р_а
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава Богу,
Попробовать не захотел,
Но к жизни вовсе охладел…
Эту «болезнь», вероятно, переживали тогда многие, и в ней не было ровно ничего возвышенного. Но некоторые, а может быть, и многие, следуя моде и подражая Чайльд-Гарольду, старались придать этой хандре ложный вид какой-то значительности, скептического умонастроения, «гордого» презрения к людям, к прошлой жизни и т. д. В этом было, конечно, много напускного, деланного, это была «поза», но все это имело, так сказать, свою зацепку в психологии барства, взлелеянного крепостным правом, сознающего, что он — «белая кость» и имеет право «ломаться» и презирать всех прочих смертных. Эту «зацепку» превосходно изобразил Л. Н. Толстой в психологии князя Андрея Болконского, который также «ломается», презирает всех и все и впадает в хандру (правда — не на почве пресыщения, а по другим душевным мотивам).
Крайней степени утрировки и позирования достигало это пессимистическое или скептическое настроение у тех молодых людей, которые были захвачены веяниями тогдашнего романтизма и, в особенности, байронизма. Типичный образчик байронического позирования мы видим, между прочим, в Александре Николаевиче Раевском, каким он был в 20-х годах, когда он имел влияние на Пушкина, посвятившего ему стихотворение «Демон». В. В. Сиповский в интересном этюде «Татьяна, Онегин и Ленский» (Русская старина, 1899, май и апрель) установил и обосновал положение, что этот самый А. Н. Раевский и послужил Пушкину «натурщиком» для образа Онегина[35]. Для характеристики А. Н. Раевского, каким он был тогда, нелишне вспомнить свидетельство человека, к нему близкого. Я имею в виду отзыв князя Сергея Волконского, который был женат на сестре Раевского. В своих известных «Записках» (СПб., изд. 2-е, 1902, с. 410), говоря о предложении, сделанном М. Ф. Орловым другой сестре Раевского, Екатерине Николаевне, кн. Волконский пишет: «Переговоры эти шли через брата ее, Александра Николаевича, который ему поставил первым условием выход его из тайного общества, то есть из действительных членов его. Александр Николаевич, как человек умный, не был в числе отсталых, но, как человек хитрый и осторожный, видел, что тайное общество не минует преследования правительства, а потому и положил первым условием Орлову выход его из общества…» Имея в виду Онегина, мы могли бы взять отсюда одну фразу: «…как человек умный, он не был в числе отсталых…», а выражение: «…как человек хитрый и осторожный» — нам пришлось бы заменить выражением: «…как человек, относящийся к вещам и людям скептически и критически». Кажется, такая замена была бы уместна и по отношению к самому А. Н. Раевскому[36]. По-видимому, это был не «осторожный и хитрый человек себе на уме, а именно скептик, с большим запасом той «русской холодности», которую Веневитинов видел в Онегине, — русский Мефистофель, каким он и представлен в «Демоне», «охлажденный ум», загримированный à la Байрон, и, в сущности, «добрый малый», — по выражению Веневитинова, «рассуждающий умно, а действующий лениво»8. Если возьмем первое впечатление, произведенное А. Н. Раевским на Пушкина (в 1820 г. на Кавказе): «…старший сын его (генерала H. H. Раевского) будет более, нежели известен», — в письме поэта к брату от 24 сентября 1820 г. из Кишинева[37] 9, потом стихотворение «Демон» (1823) и, наконец, Онегина, то получим, так сказать, ряд нисходящих ступеней от возвеличения этого «типа» к его развенчанию, к критическому и явно ироническому изображению его. Но в этом изображении есть заметная двойственность. С одной стороны, здесь — ироническое описание хандры Онегина и его неумения найти выход из этого состояния душевной угнетенности: пробовал он заняться литературою — дело не пошло на лад; задумал привить себе умственные вкусы и интересы мысли, углубился в серьезные книги — но и тут ничего не вышло: «…читал, читал, а все без толку»; Онегин представлен каким-то неудачником. А с другой стороны, Пушкин в скучающем, апатичном, опустившемся Онегине находит что-то привлекательное, не совсем заурядное, отнюдь не пошлое и как будто значительное. И, словно обращаясь мысленно к Раевскому и оживляя свои лучшие воспоминания о нем, поэт говорит об Онегине и о себе (гл. I, строфа XLV);
Условий света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность
.
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм…[38]
Вот именно этим сочувствием разочарованности и скептицизму Раевского — Онегина и смягчается тот сатирический элемент, который мы находим в изображении этого типа. И у нас само собою, в последнем итоге, оседает впечатление, которое можно выразить так: хотя и жизнь и хандра Онегина и «Онегиных» конца 20-х годов были пусты и не свидетельствовали о большой содержательности души, но все-таки разочарованность, апатия, озлобленность этих людей имели свое оправдание, свое психологическое обоснование и не были одним сплошным ломанием, одною лишь «красивою позою». За «позою» скрывался действительно особый «недуг», причины которого были довольно сложны (на них указал с особым остроумием проф. Ключевский в блестящей статье «Предки Евг. Онегина», — Русская мысль, 1887, февраль), а симптомы — довольно разнообразны и психологически значительны: они проявлялись и в сфере умственной, и нравственной, и волевой. Мы остановимся здесь на одном из них, именно на том, о котором я уже упоминал выше: Онегин оказывается каким-то неудачником в жизни.
Неудачники бывают разные. Здесь я имею в виду тех, о которых можно сказать, что им почему бы то ни было не удалось осуществить свою общественную стоимость. Понятие «общественной стоимости» человека я старался установить в книге о Гоголе[39] 10. (гл. III). Не буду повторять здесь того, что сказано там, и только приложу эти понятия «общественной стоимости» и ее утраты или неосуществления к герою первого у нас «социального романа».
Человек с умом, с некоторыми хорошими задатками, с пониманием вещей, Онегин, казалось бы, легко мог найти свое место в жизни, свое дело, тем более что он принадлежал к тому классу, которому были открыты разные поприща деятельности. К тому же и время было (в первой половине 20-х годов) вовсе не глухое, напротив — очень оживленное, и дела было много. Для мыслящих и энергичных людей, одушевленных идеею общего блага, было к чему приложить свои душевные силы, несмотря на препятствия, которые создавались аракчеевской реакцией. Читая мемуары и письма деятелей той эпохи, мы поражаемся контрастом между растущею реакциею и растущим движением умов. В противоположность тому, что являет нам последующая история наших общественных движений, тогда реакция не действовала на умы угнетающим образом. Мы не видим того упадка духа, того хронического состояния испуга, подавленности и приниженности душевных сил, которым обычно обозначались позже периоды усиленной реакции[40] 11.
Широко разлившееся движение создавало почву, на которой сравительно легко осуществлялась «общественная стоимость» всякого неглупого человека, который хотел бы сбросить праздное и бесцельное существование и почувствовать себя деятелем жизни, гражданином, ощутить свою психологическую связь с целым, как он понимал это целое. Для этого не было даже необходимости непременно сделаться членом «Союза благоденствия» или масонских лож и тайных обществ. Можно было найти себе удовлетворяющее дело и на так называемой «легальной почве». Известно, что некоторые из «декабристов», кроме своей тайной деятельности, работали в духе своих идей и открыто, например, по важнейшему, очередному тогда вопросу об улучшении положения крестьян и по подготовке отмены крепостного права[41] 12. Литература, очень оживившаяся в ту пору, вопросы просвещения, распространения гуманных идей, борьба с общественным обскурантизмом — все это призывало людей мыслящих и отзывчивых к усиленной деятельности, вовсе не запретной, и сулило ту долю душевного удовлетворения, которая зачастую могла сойти за осуществление общественной стоимости. Волна общественного возбуждения захватывала тогда не только Чацких, которых было много, но и Онегиных, страдавших недугом душевной усталости или, по выражению Пушкина, «преждевременной старостью души» 13.
И вот оказывается, что, несмотря на все это, находились люди, которые во цвете лет и сил умудрялись «разочаровываться» и опускать руки — до срока, до того времени, когда в самом деле осуществление «общественной стоимости» или хотя бы ее иллюзия оказались для них невозможными.
Присматриваясь ближе к той оживленной эпохе, мы уже встречаем признаки или отдельные проявления намечающейся душевной усталости, иногда дряблости, скороспелой разочарованности — вообще той психической неустойчивости, которою русский человек наделен, по-видимому, от природы или от прошлой истории и от которой он может со временем излечиться только оздоровляющим действием дальнейшей — более здоровой — истории. Эти симптомы обнаруживались спорадически в мелочах, в настроении отдельных лиц, в неумении справиться с внутренними противоречиями, в модной байронической разочарованности, в напускном презрении к людям, в поисках сильных впечатлений. Пушкин с необыкновенною прозорливостью отметил эти черты еще на заре своей поэтической деятельности, в «Кавказском пленнике», и не только отметил, но уже задумался над этим явлением, как над какою-то общественно-психологическою болезнью. В том же 1821 году, к которому относится «Кавказский пленник», поэт писал В. П. Горчакову: «Я в нем (в «Кавказском пленнике») хотел изобразить равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи XIX века»14. В юношеской романтической поэме эта задача была выполнена далеко не удовлетворительно[42]. Вскоре в реальном романе Пушкин дал ей иную, лучшую постановку и создал бессмертный тип преждевременно состарившегося душою «умного и вовсе не отсталого» русского человека, который именно по причине этой «душевной старости» и является неудачником, потерявшим и смысл и вкус жизни.
Перед нами — психологическое явление, довольно сложное и своеобразное. Присмотримся к нему ближе.
Оно ограничено (в той форме, в какой представляет его тип Онегина) известными пределами времени и класса. «Преждевременная старость души», о которой говорит Пушкин, обнаруживалась в 10-х и 20-х годах XIX века в молодом поколении высшего общества — дворянства. Пресыщение праздною и распутною жизнью, о чем мы упомянули выше, было лишь одним из ближайших условий «преждевременной старости души», и весьма вероятно, что последняя имела бы место и без этого условия; дело не в этих «ошибках молодости», и вопрос, нас занимающий, относится не к области нравов, а к психологии класса и гласит так: как велики были душевные силы, умственные и моральные, в том классе, который самою историею был поставлен тогда лицом к лицу с задачами европейского просвещения и с вопросами, подымавшимися самою русскою жизнью?
На этот вопрос можно без большой погрешности ответить анализом типа Онегина. Ибо в этом типе и суммированы имевшиеся тогда в наличности в высшем «сословии» душевные силы. Правда, были деятели во всех отношениях гораздо выше Онегина, но, во-первых, они составляли меньшинство, а во-вторых, умственный и нравственный «капитал», представляемый ими, был по обстоятельствам издержан прежде, чем мог принести положительную прибыль — в размере, соответственном его величине. Говоря так, мы имеем в виду главным образом декабристов, которых деятельность продолжалась всего каких-нибудь восемь лет (от основания «Союза спасения» в феврале 1817 г. и до катастрофы 14 декабря 1825 г.). Вообще для суждения об умственном и нравственном содержании общества нужно брать средних людей, тех самых, которые обыкновенно и воплощаются в художественных типах.
Александр Бестужев (в выше цитированной статье) жалуется на то, что «мы слишком бесстрастны и слишком ленивы», и говорит, что, правда, «мы начинаем чувствовать и мыслить, но — ощупью». Эта фраза не отнесена у него к Онегину, но эти «мы», о которых он говорит, и были обобщены Пушкиным в типичном образе Онегина.
«Бесстрастный и ленивый», то есть не обладающий тою энергиею мысли и чувства, какая необходима человеку для осуществления его общественной стоимости, Онегин, начал «мыслить и чувствовать — ощупью», не изведал того душевного подъема, о котором вспоминает в своих «Записках» один из замечательнейших деятелей эпохи, близкий друг Пушкина, Ив. Ив. Пущин, когда он сблизился с «мыслящим кругом», где велись «постоянные беседы о предметах общественных». Перед ним открылась «высокая цель жизни». «Я как будто вдруг получил, — рассказывает он, — особенное значение в собственных глазах, стал внимательнее смотреть на жизнь, во всех проявлениях буйной молодости наблюдал за собой, как за частицей, хотя ничего не значащей, но входящей в состав того целого, которое рано или поздно должно было иметь благотворное свое действие»[43] 15. В этих словах выражено то оздоровляющее действие на психику человека, какое всегда оказывает осуществление общественной стоимости; человек чувствует и сознает, что он уже не нуль, а единица, органически связанная с целым, с ближайшим кругом мыслящих людей, а через этот круг — и с тем огромным целым, которое называется отечеством. Вот именно такой связи и не было у Онегина, хотя он, человек «умный и не отсталый», легко мог бы иметь ее. Во избежание недоразумений, поясню, что я имею здесь в виду чисто психологическую сторону дела, и с этою целью приведу еще одно свидетельство современника. «Было бы большой ошибкой предполагать, что в этих тайных собраниях[44] занимались только заговорами: здесь вовсе ими не занимались… Начинали обыкновенно тем, что жаловались на бессилие общества предпринимать что-нибудь серьезное. Потом разговор переходил на политику вообще, на положение России, на неустройства, ее отягощавшие, на злоупотребления, которые ее истощали, на ее будущее… Здесь обсуждались европейские события и с радостью приветствовались успехи цивилизованных стран на пути к свободе. Если я когда-нибудь жил жизнью существ, сознающих свое назначение и желающих его исполнить, то это в особенности было в эти редкие минуты беседы с людьми, которых я видел одушевленными разумным и бескорыстным энтузиазмом к счастию им подобных». Это свидетельство принадлежит Н. И. Тургеневу, одному из самых выдающихся деятелей эпохи[45].
Без всякого сомнения, в таких кругах мыслящих людей было немало Онегиных, беда которых состояла в том, что они не умели найти себе подходящего дела — по силам и способностям, и, не обладая достаточною душевною энергиею, не были (говоря словами Н. И. Тургенева) «одушевлены разумным и бескорыстным энтузиазмом к счастию им подобных».
Неумение Онегина живо заинтересоваться делом, которое, казалось бы, могло дать хотя некоторое удовлетворение, очерчено в романе с достаточною рельефностью, в особенности в том месте, где описывается его жизнь в деревне:
Два дня ему казались новы
Уединенные поля — и т. д.
Но —
На третий — роща, холм и поле…
Его не занимали боле;
Потом уж наводили сон;
Потом увидел ясно он,
Что и в деревне скука та же…
Однако же, если где-либо в то время, то именно в деревне и предстояло мыслящим и деятельным людям живое и благое дело — по крестьянскому вопросу. Надо отдать справедливость Онегину: он не обошел этого вопроса:
В своей глуши мудрец пустынный,
Ярем он барщины старинной
Оброком легким заменил,
И раб судьбу благословил…
Это было не очень много, но все-таки было добрым и идейным делом. При этом надо иметь в виду, что дальше того, что сделал для своих крестьян Онегин, шли тогда весьма немногие. Известно, что самое больное место тогдашней России, крепостное право, занимало в мыслях и стремлениях передовых людей 20-х годов непропорционально малое место[46]. Далеко не все понимали, что, пока существует крепостное право, нельзя сделать ни одного шага вперед в развитии русской гражданственности. А из тех, которые это понимали, лишь немногие доработались до простой мысли, что освобождение крестьян должно непременно сопровождаться обеспечением их достаточным наделом. Даже такой выдающийся ум и такой специалист в вопросах экономических и общественных, как Н. И. Тургенев, предлагал безземельное освобождение (позже он стоял за надел, но — почти нищенский)[47]. Якушкин в своих «Записках» наивно рассказывает, как он хотел отпустить своих крестьян на волю, только без земли, и как его удивило нежелание последних получить свободу при таких условиях. «Ну, так, батюшка, оставайся все по-старому: мы — ваши, а земля — наша», — говорили они ему, и он никак не мог взять этого в толк[48] 16.
Итак, Онегин в своих отношениях к крестьянам не уступал многим передовым людям эпохи и подлежит упреку не в том, что сделал мало, а скорее в том, что это малое он сделал как-то по-барски, больше для «очистки совести», и не сумел заинтересоваться крестьянским вопросом как насущным и очередным вопросом времени. Впрочем, и этот упрек относится не столько к нему лично, сколько ко всем «Онегиным» того времени, а также и ко многим другим, стоявшим выше «онегинского» уровня.
Не находя себе дела по душе, не обладая тем даром «энтузиазма», который дал бы ему возможность найти некоторое душевное удовлетворение в кругах мыслящих людей, наконец — не умея даже устроить свое личное счастие, Онегин скоро почувствовал себя «лишним человеком». Недуг «русской хандры» оказался неизлечимым. «Общественная стоимость» этого скитальца оставалась неосуществленною, и не было надежды на возможность ее осуществления.
Тоска душевного одиночества преследует Онегина всюду. На Кавказских «группах» он предается таким размышлениям:
Зачем я пулей в грудь не ранен?
Зачем не хилый я старик,
Как этот бледный откупщик?
Зачем, как тульский заседатель,
Я не лежу в параличе?
Зачем не чувствую в плече
Хоть ревматизма? — Ах, создатель,
Я молод, жизнь во мне крепка;
Чего мне ждать? Тоска, тоска…
Убегая от тоски, он ищет не столько новых впечатлений, которые все приелись, сколько хоть какой-нибудь пищи уму, и порою поддается иллюзии — найти эту пищу в усвоении известных идей или идеалов. Намек на это сделан в черновых набросках путешествия Онегина, где между прочим говорится о том, как он чуть было не сделался (от скуки!) «патриотом» и «националистом»:
Наскуча… Мельмотом
Иль маской щеголять иной,
П_р_о_с_н_у_л_с_я р_а_з о_н п_а_т_р_и_о_т_о_м
В Hôtel de Londres, что на Морской,
Россия!.. Русь!.. м_г_н_о_в_е_н_н_о
Е_м_у п_о_н_р_а_в_и_л_а_с_ь о_т_м_е_н_н_о,
И решено — уж он влюблен!
Россией только бредит он!
У_ж о_н Е_в_р_о_п_у н_е_н_а_в_и_д_и_т
С ее логической (душой),
С ее разумной суетой…
Иронический тон этого наброска показывает, как непрочно и несерьезно было это патриотическое настроение Онегина. Он мог, ни с того ни с сего, вдруг «взять» да и сделаться «патриотом» и возненавидеть Европу, как мог, напротив, еще более пристраститься к Европе и в один прекрасный день перейти в католицизм и даже стать иезуитом, как это сделал позже профессор московского университета Печерин. Примеры быстрой, немотивированной перемены воззрений тогда бывали именно в том кругу, к которому принадлежал Онегин. Они свидетельствовали об инстинктивном стремлении найти хоть какую-нибудь пищу праздному уму и хоть какое-нибудь упражнение вялому чувству. Известные идеи и даже миросозерцания усваивались — от скуки, от душевной праздности. Это явление типично для той эпохи и того класса, к которому принадлежал Онегин. К концу 30-х годов оно исчезло, и слагавшиеся тогда воззрения (западническое и славянофильское) вырабатывались сравнительно медленно, в глубоком раздумье, в серьезных занятиях, в горячих спорах, и не Онегиными, а умами и натурами иного склада и закала, для которых Онегин уже не был типичен, хотя потом эти деятели («люди 40-х годов») и оказались в положении, напоминавшем положение Онегина. Поскольку они чувствовали себя «лишними», постольку и Онегин, «человек лишний» по преимуществу, является их ближайшим «родичем», их прямым предшественником.
Появление «лишних людей» в стране, которой так нужны неглупые, образованные и порядочные люди, может показаться на первый взгляд странным, даже загадочным, И первое, что готово прийти в голову наблюдателю, это — свалить всю вину на внешние препятствия, на неблагоприятные условия, тормозившие как общественную деятельность, так и личную инициативу. Эти неблагоприятные условия, особливо в то глухое, дореформенное время, имели, конечно, большое значение. Но беда в том, что, хорошо объясняя Чацких, они плохо объясняют Онегиных, «лишних людей». Все, что могут дать они для истолкования этих последних, сводится к указанию на то расслабляющее и угнетающее действие, какое тяжелая атмосфера реакции оказывает на плохо организованную, неустойчивую психику «лишнего человека». Эта атмосфера делает его еще более лишним, но она не создает его.
«Лишнего человека» создает совместное действие двух факторов, которые могут быть налицо где угодно и при весьма различных условиях общественной жизни. Один — это плохая психическая организация человека, наследственная или благоприобретенная, выражающаяся в недостатке душевной энергии, в вялости чувства и мысли, в неспособности к упорному и правильному труду, в отсутствии инициативы. Это мы и видим в Онегине. Второй фактор — это умственный, идейный и моральный разлад между личностью и средой. И это мы находим в Онегине, который от своих отстал, а к другому кругу, к широкой среде, темной и патриархально-невежественной, пристать, разумеется, не мог. Вспомним его жизнь в деревенской глуши, где только в спорах с юным Ленским он и мог отвести душу. Онегины в тогдашнем обществе, как провинциальном, так и столичном, были, по-видимому, более одинокими и «чужими», чем позже — Печорины и еще позже — Рудины.
Иногда бывало достаточно одного из указанных факторов для того, чтобы человек стал «лишним». Но для создания в жизни целого типа «лишних людей», очевидно, необходимо совместное действие обоих. Человек с плохою психическою организацией), вяло чувствующий, лишенный инициативы и энергии мысли, тем не менее не окажется лишним, если у него нет разлада со средою, по крайней мере — ближайшею: в ней он найдет опору, нравственную и иную поддержку. С другой стороны, человек, обладающий большою душевною энергией, найдет возможность жить осмысленною жизнью даже при полном разладе с окружающею средою. Он, конечно, будет чувствовать тяготу одиночества, но, делая свое дело и находя в нем известное удовлетворение, он не признает себя лишним или же сумеет отыскать себе другую, более подходящую среду.