Эта глава основана на наблюдении, явно противоречащем тезису о первозданном «изобилии», для доказательства которого мы только что предприняли немало усилий – а именно: для первобытных (primitive) экономик характерно недопроизводство. Представляется, что в основной массе такие экономики – как сельскохозяйственные, так и досельскохозяйственные – не реализуют свой потенциал. Рабочая сила используется в недостаточной степени, технологические средства задействованы не полностью, природные ресурсы остаются неосвоенными в должной мере.
Дело не просто в том, что для первобытных обществ характерен низкий объем производства. Проблема имеет комплексный характер: объем производства низок по сравнению с существующими возможностями. При таком понимании «недопроизводство» не обязательно противоречит первозданному «изобилию». Все материальные потребности людей можно легко удовлетворить, даже если экономика функционирует не на полную мощность. По сути, недопроизводство, наоборот, оказывается условием изобилия: если учесть, что в тех местах, где распространена первобытная экономика, преобладают скромные представления об «удовлетворении потребностей», рабочую силу и другие ресурсы не требуется эксплуатировать в полной мере.
Так или иначе, признаки недопроизводства присутствуют во многих частях первобытного мира, и первоочередная задача этой главы – дать некоторое представление об этих свидетельствах. Более важным моментом, выходящим за рамки любых исходных попыток объяснения, представляется обнаружение этой тенденции – а точнее, нескольких взаимосвязанных тенденций – в результатах, демонстрируемых первобытной экономикой. Моя гипотеза заключается в следующем: недопроизводство заложено в природе рассматриваемых нами экономик, то есть экономик, организация которых основана на семейных группах и отношениях родства.
Недоиспользование ресурсов
Источником основных свидетельств недоэксплуатации производственных ресурсов выступают сельскохозяйственные общества, в особенности те, где распространено подсечно-огневое земледелие. Вероятно, такая ситуация возникла в результате исследовательских процедур, а не вызывающих сомнения особых привилегий хозяйства «натурального» типа. Аналогичные утверждения делались и в отношении охотничьих и скотоводческих экономик, но преимущественно на основании разрозненных свидетельств, не подкрепленных пригодными для анализа количественными показателями. С другой стороны, подсечно-огневое земледелие дает уникальный материал для количественной оценки экономического потенциала. Кроме того, почти во всех исследованных до недавнего времени случаях – пока немногочисленных, но относящихся к самым разным частям планеты, в особенности к тем, где людей не загоняли в границы «резерваций для коренных народов», – фактические объемы производства оказываются значительно меньше потенциальных.
Подсечно-огневое земледелие – сельское хозяйство неолитического происхождения – сегодня широко практикуется жителями тропических лесов. Эта методика предполагает расчистку и ввод в оборот участков лесных земель. Сначала существующий лес вырубается с помощью топоров или мачете, а затем, после высыхания оставшихся обрубков, их сжигают – отсюда и громоздкий термин «подсечно-огневое земледелие». Расчищенный участок обрабатывают в течение одного-двух сезонов, редко дольше, а потом забрасывают на несколько лет, обычно для того, чтобы на нем вырос новый лес, позволяющий восстановить плодородие земли. Затем эта же территория может быть вновь расчищена под следующий цикл обработки и пара. Обычно период, когда земля находится под паром, в несколько раз превышает период ее использования. Как следствие, для сохранения стабильности сообщество земледельцев всегда должно иметь в резерве площади, в несколько раз превышающие обрабатываемую им землю в любой момент времени. Расчет производственного потенциала должен принимать в расчет это требование, а также другие факторы: период использования поля, период под паром, площадь земли, необходимая для пропитания в расчете на одного человека, площадь обрабатываемых земель в пределах досягаемости сообщества и т. д. Пока эти показатели находятся в рамках нормальных, соответствующих обычаям практик, предельная оценка потенциала не будет выглядеть утопичной. Иными словами, эта оценка будет основана не на свободном выборе техник земледелия, а будет отражать лишь возможные результаты в условиях актуального сельскохозяйственного режима.
Тем не менее неизбежно присутствуют факторы неопределенности. Любой «производственный потенциал», оцениваемый таким способом, является неполным и производным показателем. Неполнота связана с тем, что анализ заведомо ограничен выращиванием продовольствия без учета других аспектов производственной деятельности, а производный характер – с тем, что «потенциал» выражается в виде максимальной численности населения. Результатом исследования оказывается установление оптимального количества людей, которое можно прокормить с помощью существующих средств производства. «Потенциал» предстает в виде определенной численности или плотности населения, некой критической массы, которую невозможно превысить без каких-либо изменений в сельскохозяйственных практиках или в представлениях о жизнеобеспечении. За этим пределом начинается зыбкая почва для умозрений, на которую тем не менее без колебаний ступают бесстрашные специалисты по экологии, именующие оптимальную численность населения «критической несущей способностью (емкостью)» или «критической плотностью популяции». «Критическая несущая способность (емкость)» представляет собой предел, до которого теоретически может дойти численность населения без деградации земель и будущих угроз для сельского хозяйства. Однако прогнозировать на основе существующего «оптимума» устойчивый «критический» оптимум, как правило, непросто – подобные вопросы долгосрочной адаптации не решаются с помощью краткосрочных данных. Нам приходится довольствоваться более ограниченным, а возможно, и ошибочным представлением о том, на что способна сельскохозяйственная система в ее существующем виде.
Первым исследователем, разработавшим и применившим общий индекс демографического потенциала для подсечно-огневого земледелия, был Уильям Аллан (Allan, 1949; Allan, 1965). После этого появилось несколько версий и вариаций его формулы[41], в частности у Гарольда Конклина (Conklin, 1959) и Роберта Л. Карнейро (Carneiro, 1960), а также более сложная модификация, которую разработали для горных районов Новой Гвинеи Пола Браун и Гарольд Ч. Брукфилд (Brown, Brookfield, 1963). Эти формулы применялись к конкретным этнографическим объектам (sites) и (с меньшей точностью) к обширным территориям, где преобладало подсечно-огневое земледелие. За пределами резерваций, в традиционных сельскохозяйственных системах, результаты сильно варьируются, однако чрезвычайно последовательны в одном отношении: фактическая численность населения, как правило, ниже – причем зачастую значительно – расчетного максимума[42].
Результаты ряда этнографических исследований популяционной емкости, выполненных в нескольких регионах планеты, где практикуется подсечно-огневое земледелие, сведены в таблице 2.1. Отдельных комментариев заслуживают два исследования, посвященные народам чимбу [Папуа – Новая Гвинея] и куикуру [Бразилия].
Таблица 2.1. Соотношение реальной и потенциальной численности населения у народов, занимающихся подсечно-огневым земледелием
a Представлен диапазон популяционной емкости между максимальной и минимальной численностью поголовья свиней.
b Данные по ламетам рассчитаны на основе приблизительных оценок, которые проделал Карл Густав Изикович, с последующим допущением, что лишь 5% сельских земель подходят для обработки. Полученные результаты, вероятно, далеки от точности. Однако Изикович заверяет, что в распоряжении ламетских деревень имеется значительно больше земли, чем необходимо (чем они используют) (см.: lzikowitz, 1951: 43).
с Аллан приводит данные по нескольким африканским народам, живущим в резервациях или подвергающимся иным колониальным притеснениям, численность которых превышает емкость традиционной системы. Эти народы в данном случае не рассматриваются, хотя возможным исключением выступают серенджи-лала. (Большинство оценок Аллана выглядят менее точными, чем оценки из других исследований, представленные выше.)
С точки зрения теории случай чимбу стоит особняком. Это связано не только с непривычно сложными методиками, разработанными авторами исследования, но и с тем, что данные методики тестировались на системе с пиковой плотностью населения в одном из самых густонаселенных районов первобытного мира. Нарегу, одно из племен народа чимбу, изученное Браун и Брукфилдом, определенно подтверждает репутацию нагорья Новой Гвинеи: средняя плотность населения нарегу составляет 288 человек на mi2. Тем не менее эта плотность составляет всего 64% от среднего сельскохозяйственного потенциала (средний показатель для территорий 12 кланов и субкланов нарегу; диапазон значений по ним варьировался от 22 до 97%, разбивка по отдельным территориям представлена в таблице 2.2). Помимо этого, Браун и Брукфилд провели более масштабные, хотя и менее точные оценки для 26 племенных и субплеменных подразделений народа чимбу в целом, придя к выводам того же порядка: среднее соотношение между актуальной и потенциальной численностью населения составляет 60%[43].
Таблица 2.2. Фактическая и предельная численность отдельных групп племени нарегу народа чимбуa (Brown, Brookfield, 1963: 117, 119).
a Показатели площади земель, представленные Браун и Брукфилдом, включают небольшие надбавки: 0,03 акра [121 кв. м] на душу населения для такой товарной культуры, как кофе, и 0,02 акра [81 кв. м] на душу населения для пандана – древовидной культуры. В необходимую для продовольственных культур площадь 0,25 акра [0,1 га] на душу населения также входят земли, на которых выращиваются корм для свиней и некоторый объем продовольствия, который уходит на продажу. При этом надбавка на корм для свиней не скорректирована на максимальный размер поголовья.
Куикуру, в свою очередь, выступают примером другой крайности – предельно возможного несоответствия между актуальной и потенциальной численностью населения. Население описанной Карнейро деревни куикуру составляло 145 человек – это всего 7% от максимально возможной численности (Carneiro, 1960). Учитывая специфику сельскохозяйственных практик куикуру, эти 145 человек питались с обрабатываемой площади в 947,25 акра [383 га], а фактически в распоряжении сообщества имелось 13 350 акров [5400 га] пахотных земель, которых хватило бы для того, чтобы прокормить 2041 человека.
Хотя подобных исследований по-прежнему проводится немного, представленные в них результаты, похоже, не являются исключительными и не ограничиваются рассматриваемыми примерами. Наоборот, уважаемые и здравомыслящие специалисты уже поддались соблазну проделать аналогичные обобщения применительно к масштабным территориям, с которыми они знакомы. Например, тот же Карнейро (отталкиваясь от данных по куикуру, которые он трактует как нетипично высокий уровень благополучия) полагает, что в зоне тропических лесов Южной Америки традиционное сельское хозяйство способно прокормить деревни с населением порядка 450 человек, притом что численность типичного сельского сообщества на этой обширной территории составляет всего 51–150 человек (Carneiro, 1960). Обширные участки африканских лесов в Конго, по утверждению Аллана, точно так же были недостаточно заселены – их население было «значительно меньше очевидной кормовой продуктивности земли для традиционных систем землепользования» (Allan, 1965: 223). В Западной Африке (в особенности в Гане до того, как там начался бум производства какао), сообщает Аллан, «показатели плотности населения в центральной лесной зоне были значительно ниже критического уровня» (Ibid. P. 228; ср.: P. 229, 230, 240). Схожее мнение высказывает Дж. Э. Спенсер о переложной системе земледелия (shifting cultivation) в Юго-Восточной Азии[44]. Впечатлившись необычайно высокой плотностью населения в горных районах Новой Гвинеи, Спенсер склоняется к мнению, что «в большинстве обществ, где распространено переложное земледелие, аграрная система функционирует не на пределе своего потенциала» (Spencer, 1966: 16). Интерпретация Спенсера не лишена интереса:
Модели с низкой плотностью населения естественным образом ассоциируются со многими группами, практикующими переложное земледелие, в силу характерной для них социальной системы <…>. Эту культурную традицию невозможно интерпретировать с точки зрения несущей способности земли – динамическую функцию контроля над плотностью населения выполняет именно указанный социальный феномен, а не несущая способность земли в буквальном смысле (Ibid. P. 15–16).
Подчеркнем этот момент, к подробному рассмотрению которого мы еще вернемся. Социально-культурная организация, утверждает Спенсер, не складывается после достижения технических пределов производства для максимизации объема продукции, а, напротив, препятствует развитию средств производства. Такая позиция идет вразрез с определенной экологической логикой, однако воспроизводится в ряде этнографических описаний недопроизводства. У ндембу, по мнению Виктора Тёрнера (Turner, 1957), к расколу деревень и рассредоточению населения с плотностью ниже предельного сельскохозяйственного потенциала приводят именно противоречия в традиционных режимах проживания и наследования в сочетании с отсутствием политической централизации. Изикович в работе о ламетах (Izikowitz, 1951) и Карнейро в исследовании индейцев Амазонии (Carneiro, 1968) возлагают ответственность за чрезмерную центробежную сегментацию на слабость общинного уклада. Интенсивность землепользования представляется вполне всеобщей характеристикой социально-политической организации земледельческих племен.
Вернемся к техническим фактам: подсечно-огневое земледелие является основной, а возможно, даже доминирующей формой производства в сохранившихся до наших дней первобытных обществах[45]. Исследования, выполненные во многих сообществах в разных частях планеты, подтверждают, что, за исключением резерваций для коренных народов, их сельскохозяйственные системы функционируют не на полную мощность. Специалистами признано, что на обширных территориях Африки, Юго-Восточной Азии и Южной Америки, занятых подсечно-огневыми земледельцами, имеет место недостаточная эксплуатация земель. Можно ли из этого заключить, что доминирующей формой первобытного производства является недопроизводство?[46]
Об эффективности других распространенных производственных типов можно сказать гораздо меньше. Существуют предположения, что охота и собирательство, возможно, не более интенсивны, чем подсечно-огневое земледелие. Однако интерпретация недоиспользования ресурсов у охотников представляет особые трудности, помимо отсутствия практически реализуемых методов измерения. Как правило, невозможно определить, является ли конкретный случай недопроизводства долгосрочной адаптацией к повторяющимся случаям нехватки продовольствия, к «плохим» годам, когда прокормить удается лишь часть существующего населения. В связи с этим более чем уместно следующее замечание Ричарда Ли о средствах пропитания бушменов племени!кунг, поскольку к периоду его полевых наблюдений относился третий год продолжительной засухи, что редко случается даже в пустыне Калахари:
Определить «изобилие» ресурсов в абсолютных показателях невозможно. Тем не менее одним из индикаторов относительного изобилия является то, истощает или не истощает популяция все доступные на данной территории запасы пищи. В соответствии с этим критерием, среда обитания бушменов территории Добе изобилует пищей естественного происхождения. Наиболее важным продуктом питания заведомо является орех монгомонго (мангетти) <…> Ежегодно они собирают и съедают десятки тысяч фунтов этих орехов, а еще тысячи фунтов тем временем гниют на земле, поскольку их никто не собирает (Lee, 1968: 33; 33–35).
Тот же самый вывод можно сделать из комментария Вудберна об охоте у народа хадза:
Как уже говорилось, дичь в этих местах водится в исключительном изобилии. Хадза, как, вероятно, и любое другое человеческое сообщество, не употребляют в пищу все подряд виды животных, которых они могут добыть, – они брезгуют циветами[47], варанами, змеями, черепахами и т. д. – но и без того поедают необычайно широкое разнообразие живности <…> Несмотря на большое количество видов, на которых хадза способны охотиться и которых считают съедобными, они убивают не так уж много особей. Не исключено, что даже на той территории, которую хадза занимали в 1960 году, принципиально меньшей, чем когда-то, они могли бы добывать больше животных любого вида, не ставя их на грань истребления (Woodburn, 1968: 52).
Кларк и Хасуэлл в работе, посвященной в основном натуральному сельскому хозяйству (Clark, Haswell, 1964: 31), выдвигают смелую гипотезу о том, как использовались ресурсы до появления сельского хозяйства. Базируя свои расчеты на отдельных данных по Восточной Африке, обобщенных Норманом Пири (Pirie, 1962)[48], и принимая ряд консервативных допущений о динамике воспроизводства животных в дикой природе, Кларк и Хасуэлл делают следующую оценку: годовой природный объем мяса в 40 раз превышает тот, что необходим для пропитания популяции охотников с плотностью расселения один человек на 20 км2 (7,7 mi2), питающейся исключительно животной пищей. Иными словами, если воспроизводство поголовья животных полностью поставить на службу потребностям людей, то прокормить получится пять человек на квадратную милю – причем без уменьшения естественной численности животных. Еще один вопрос заключается в том, нужен ли охотникам такой запас, – ответ на него отсутствует, хотя Кларк и Хасуэлл склонны считать, что нужен.
Из представленных Пири данных по Восточной Африке следует еще один вывод: диких животных на единицу площади естественных пастбищ водится больше, чем выращивают скотоводы-кочевники в прилегающих территориях (ср.: Worthington, 1961). Кларк и Хасуэлл и здесь приводят интересное общее наблюдение по поводу использования земли скотоводами:
Следует помнить, что для первобытных скотоводческих сообществ, обитающих на землях, не покрытых лесом, <…> характерна плотность расселения около 2 человек на км2. Эти сообщества не так сильно опустошают землю и ее ресурсы, как первобытные охотничьи народы, но всё же далеко не полностью реализуют потенциал средней продуктивности территории, которую Прайс оценивает в 50 кг прироста живого веса на га в год (5 т/км2). Даже если вслед за некоторыми авторами уменьшить этот показатель вдвое, представляется очевидным, что первобытные скотоводческие народы <…> в благоприятные времена года не способны полностью использовать рост травы в своих целях (Clark, Haswell, 1964).
Без технических средств, позволяющих заготавливать корма для животных, констатируют Кларк и Хасуэлл, скотоводы, разумеется, ограничены тем поголовьем, которое они могут содержать в неблагоприятные времена года, а не в сезоны с хорошей кормовой базой. Тем не менее вывод Кларк и Хасуэлла находит определенную поддержку у Аллана, который формулирует следующую предварительную догадку: скотоводам Восточной Африки известно о «критической плотности популяции», составляющей порядка семи человек на квадратную милю. Однако, судя по ряду реальных случаев, «представляется, что плотность расселения доживших до наших дней скотоводческих народов обычно значительно ниже этого показателя, причем даже в тех наиболее благоприятных регионах, где они до сих пор обитают» (Allan, 1965: 309)[49].
Складывается ощущение, что мы приблизились к главному изъяну междисциплинарных исследований. Этот тип научного предприятия напоминает процесс, где неразрешенные проблемы одной (вашей собственной) дисциплины умножаются на нерешенные вопросы другой. Однако сказанного достаточно, чтобы по меньшей мере усомниться в эффективности эксплуатации ресурсов в первобытных экономиках.
Рабочая сила в первобытных сообществах также используется недостаточно, и этот факт стало проще документировать благодаря повышенному вниманию этнографов. (Кроме того, данный аспект первобытного недопроизводства вполне соответствует европейским предрассудкам, поэтому его подмечали многие – не только антропологи, – хотя из этих культурных различий, возможно, напрашивается более уместный вывод: это европейцы перегружены работой.) Необходимо лишь помнить о том, что способы удержания рабочей силы за пределами производственной сферы не везде одинаковы. Институциональные модальности существенно варьируются: от обусловленного культурными особенностями выраженного сокращения индивидуальной продолжительности трудовой биографии до избыточных нормативов отдыха – хотя последний случай, вероятно, лучше понимать как весьма скромные нормативы «достаточного объема работы».
Один из главных результатов блестящего сравнения экономик леле и бушонгов, выполненного Мэри Дуглас, заключается в том, что в одних обществах люди посвящают работе гораздо больше времени, чем в других. «Всё, что имеют или делают леле, – отмечала Дуглас, – бушонги имеют в большем количестве и могут делать лучше. Они производят больше продукции, лучше живут, а плотность их расселения по своей территории выше, чем у леле» (Douglas, 1962: 211). Бушонги производят больше в основном потому, что больше работают, – это демонстрирует примечательный график продолжительности трудовой биографии мужчин из двух народов, представленный Дуглас (рис. 2.1). У бушонгов мужчины начинают работать в возрасте до 20 лет и заканчивают после 60 лет – в результате они посвящают производительной активности почти вдвое больше времени, чем мужчины леле, которые прекращают работать сравнительно рано, а начинают значительно позже момента достижения физической зрелости. Здесь нет нужды пересказывать анализ, проделанный Дуглас, однако можно кратко отметить ряд моментов, актуальных для нашей темы. Один из них – это практика многоженства у леле. Выступая привилегией более возрастных мужчин, многоженство способствует тому, что более молодые вступают в брак со значительной отсрочкой, а следовательно, позже начинают исполнять взрослые обязанности[50]. Если же обратиться к политической сфере, то более общие объяснения контраста между леле и бушонгами, которые дает Дуглас, покажутся нам знакомыми. Однако Дуглас обнаруживает и новые аспекты. Та или иная система становится более экономически эффективной не только благодаря различиям в масштабе или морфологии политики, но и в силу проистекающих из них разных отношений между властью и процессом производства[51].
Рис. 2.1. Продолжительность трудовой биографии у мужчин леле и бушонгов (Douglas, 1962: 231)
Однако незначительное использование труда молодых людей характерно не только для леле – это даже не исключительная привилегия сельскохозяйственных обществ. Например, у бушменского народа!кунг охота и собирательство не требуют пресловутых «максимальных усилий максимального количества людей» – !кунг вполне обходятся без полноценного привлечения к работе молодых мужчин, которые порой пребывают в полной праздности до 25-летнего возраста:
Еще одной важной особенностью структуры рабочей силы (у!кунг) является позднее вхождение подростков в ответственную взрослую жизнь. До вступления в брак от молодых людей не требуется регулярно заниматься добычей пищи. Девушки обычно выходят замуж в возрасте от 15 до 20 лет, а юноши – примерно на пять лет позже, поэтому нередко встречается такая картина: здоровые и активные парни перемещаются от одной стоянки к другой, а питанием их обеспечивают старшие родственники (Lee, 1968: 36).
Этот контраст между праздностью юных и трудолюбием взрослых может проявляться и в зрелом политическом антураже, например, в централизованных африканских вождествах наподобие бемба[52]. Правда, сегодня у бемба отсутствует выраженная полигинность. Одри Ричардс предлагает еще одно объяснение, напоминающее антропологу и о других примерах:
Со времен пришествия европейцев амбиции молодежи и взрослых <…> полностью поменялись местами. Юноша <…> в условиях матрилокального брака (предполагающего отработку выкупа за невесту в семье жены) не нес личной ответственности за работу в огороде. Он должен был рубить деревья (для последующего обустройства огородов), но главным способом продвижения в жизни для него было примкнуть к какому-нибудь вождю или статусному человеку, а не разбивать большие огороды или накапливать материальные блага. Юноша часто отправлялся в приграничные набеги или экспедиции за продовольствием. Никто не рассчитывал, что он всерьез возьмется за работу до наступления среднего возраста, пока не заведет семью и его дети «не заплачут от голода». Сегодня же мы наблюдаем огромную разницу между регулярностью работы взрослых и молодых[53]. Отчасти это объясняется новым явлением: мальчики перестали повиноваться, но отчасти сохраняется и прежняя традиция. В нашем обществе для юношей и подростков, грубо говоря, характерны одни и те же экономические амбиции на протяжении всей юности и первых лет зрелости <…>. У бемба всё было иначе, равно как и у воинственных народов типа восточноафриканских масаи с их устойчивыми возрастными группами[54]. Каждый мужчина сначала должен был стать воином и только потом земледельцем и отцом семейства (Richards, 1961: 402).
В целом в силу разнообразных причин культурного характера продолжительность трудовой биографии может быть серьезно сокращена. На практике экономические обязанности и физические возможности могут совершенно не соответствовать друг другу: более молодые и сильные в значительной степени могут быть выключены из производственного процесса, а бремя работы на благо общества перекладывается на более возрастных и слабых.
Дисбаланс, имеющий аналогичные последствия, может возникнуть и в разделении труда по половому признаку. Половина наличной рабочей силы может обеспечивать непропорционально малую долю общественного производства. Поскольку подобные различия достаточно распространены – по меньшей мере в сегменте добычи средств пропитания, – они долгое время подкрепляли грубые материалистические объяснения традиционных правил наследования (матрилинейных или патрилинейных) особым экономическим весом женского / мужского труда.
Из собственного этнографического опыта могу привести случай, когда я наблюдал выраженный дисбаланс в разделении труда между полами. Исключенные из сельскохозяйственной деятельности, женщины фиджийского острова Моала проявляют значительно меньший интерес к основным производственным занятиям по сравнению с мужчинами. Правда, женщины, в особенности молодые, убирают в доме, готовят, периодически ловят рыбу и занимаются некоторыми видами ремесел. Однако в сравнении с другими местами на Фиджи, где их сестры занимаются земледелием, на Моале образ жизни подтверждает местную поговорку: «В этих краях женщины отдыхают». Один мой тамошний приятель признался, что их женщины только тем и занимаются, что целыми днями сидят сложа руки и пускают газы. (Он возводил на них напраслину: сплетни на Моале – еще более увлекательное занятие.) В первобытных сообществах, пожалуй, более распространен обратный акцент – когда трудятся преимущественно женщины (за исключением скотоводов, у которых женщины нередко не занимаются хозяйством повседневно – хотя порой им не занимаются и многие мужчины)[55].
Стоит еще раз привести один из уже упоминавшихся выше примеров, поскольку он вновь касается охотников, которые, на первый взгляд, меньше кого бы то ни было способны позволить себе полнейшую праздность. Но именно так и происходит у хадза: мужчины шесть месяцев в году (в засушливый сезон) предаются азартным играм, в результате чего те, кто проиграл свои стрелы с металлическими наконечниками, не могут охотиться на крупную дичь в остальное время года (Woodburn, 1968: 54).
На основании этих нескольких примеров невозможно сделать вывод о масштабе различий в экономической активности по критериям пола и возраста – не говоря уже о том, чтобы придать им универсальный характер. Здесь я вновь лишь намерен поднять проблему, которая ставит под сомнение распространенную установку. Проблема заключается в структуре трудовых ресурсов, которая очевидным образом является культурной, а не просто природной (физической) характеристикой. Очевидно и то, что культурные и природные характеристики не обязательно совпадают. Индивидуальная трудовая биография сокращается или облегчается при помощи обычаев, в результате целые категории трудоспособных лиц – возможно, наиболее трудоспособных – освобождаются от экономических хлопот. В таком случае располагаемая рабочая сила оказывается несколько меньше потенциальной – и оставшиеся находят себе иное применение или оказываются не востребованы. Такое отвлечение рабочей силы на другие цели порой, бесспорно, необходимо. Подобное решение вполне может быть функциональным и даже неизбежным для общества и экономики как организованных структур. Но в том и проблема, что нам приходится иметь дело с организованным изъятием из экономического процесса важных общественных сил. К тому же эта проблема – не единственная. Есть и еще один вопрос: много ли на самом деле работают остальные – те самые эффективные производители?
Ни один сегодняшний антрополог не признает правоту империалистических идеологических деклараций о врожденной лености туземцев, хотя многие коллеги, напротив, подтвердят, что эти люди способны к непрерывному труду. В то же время большинство антропологов, вероятно, отметят, что мотивация к такому труду не является устойчивой, поэтому работа и правда оказывается нерегулярной. В трудовой процесс вторгаются разнообразные помехи, его можно прерывать, переключаясь на другие виды деятельности – серьезные, как ритуалы, или легкомысленные, вроде сонного безделья. Обычная продолжительность рабочего дня зачастую невелика, а если работа растянута во времени, то в ней часто делаются перерывы; долгий и при этом непрерывный рабочий день обычно характерен лишь для определенных времен года. Кроме того, внутри сообщества одни работают гораздо больше других. Если исходить из общественных норм – не принимая в расчет «стахановцев», – то значительная часть рабочей силы остается недоиспользованной. Как отмечает Морис Годелье, в большинстве первобытных обществ труд не является дефицитным ресурсом (Godelier, 1969: 32)[56].
В сегменте добычи пропитания нормальный рабочий день мужчины (в интенсивный сезон) может составлять всего четыре часа, как у бемба (Richards, 1961: 398–399), гавайцев (Stewart, 1828: 111) или куикуру (Carneiro, 1968: 134), либо, возможно, шесть часов, как у!кунг (Lee, 1968: 37) или папуасов капауку (Pospišil, 1963: 144–145). Но бывает, что рабочий день длится с раннего утра до позднего вечера:
Но давайте проследуем за бригадой (тикопийцев с Соломоновых островов), которая одним прекрасным утром отправляется работать в огород. Они собираются выкапывать корни куркумы – на дворе август, время заготовки этого сырья для очень ценного сакрального красителя. Бригада выходит из деревни Матауту, беспорядочно движется вдоль берега к Рофее, а затем, повернув в глубь острова, начинает подниматься по тропе, ведущей к гребню холмов. Плантация куркумы <…> находится на склоне, и для того, чтобы добраться до нее,<…> нужно преодолеть крутой подъем в несколько сотен футов <…>. В бригаду входят Па Нукунефу, его жена, их маленькая дочь и три девочки постарше – дети друзей и соседей <…>. Вскоре после их появления к ним присоединяется Вайтере – юноша, чьей семье принадлежит соседний огород <…>. Работа незамысловатая <…>. Па Нукунефу и женщины адекватно распределяют между собой задачи: Па Нукунефу берет на себя основную часть работы по расчистке зарослей и выкапыванию корней, а женщины помогают ему с выкапыванием и пересаживают растения, а также выполняют почти всю работу по очистке и сортировке корней <…>. Темп работы спокойный. Время от времени люди отходят отдохнуть и пожевать бетель. Для этого Вайтере, не слишком активно участвующий в работе, взбирается на растущее неподалеку дерево и собирает с него немного листьев пита, то есть бетеля <…>. Примерно в середине утра наступает время для традиционного подкрепления – зеленых кокосов, за которыми снова посылают Вайтере, чтобы тот достал их с дерева <…>. Создается впечатление, что люди делают перерывы на отдых в любой момент <…>. На исходе утра Вайтере начинает мастерить шапку из бананового листа – собственное изобретение, не имеющее никакой прикладной пользы <…>. Так они и проводят время между работой и отдыхом, пока солнце существенно не отклонится от зенита, – тогда бригада завершает работу и отправляется по домам вниз по склону горы, неся корзины с корнями куркумы (Firth, 1936: 92–93).
В то же время капауку, похоже, делают в повседневном труде меньше пауз. Они приступают к работе около 7:30 утра и вполне методично трудятся до позднего утра, когда делают обеденный перерыв. Вскоре после этого мужчины возвращаются в деревню, а женщины продолжают работать до четырех-пяти часов вечера. При этом у капауку «есть представление о жизненном равновесии»: если они энергично работают один день, то отдыхают на следующий.
Поскольку капауку разделяют представление о жизненном равновесии, рабочим считается только каждый второй день. Вслед за ним идет день отдыха, предназначенный для «восстановления утраченных сил и здоровья». Особую радость для капауку в этом монотонном чередовании отдыха и работы несут промежутки более продолжительного отдыха, которые можно занять танцами, походами в гости, рыбалкой или охотой <…>. Как следствие, по утрам работать в свои огороды отправляются лишь часть людей, а остальные берут «выходной». Однако многие придерживаются этого идеала не строго. Когда необходимо расчистить участок, соорудить забор или выкопать канаву, более добросовестные земледельцы нередко интенсивно работают несколько дней подряд, а после уже расслабляются на протяжении нескольких дней, компенсируя «пропущенные» дни отдыха (Pospišil, 1963).
Придерживаясь этого стремления к умеренности, капауку, как показывают длительные наблюдения за представителями этого народа, уделяют сельскому хозяйству не так уж много времени. Леопольд Поспишил, который вел записи восемь месяцев (земледелие у капауку не имеет сезонной специфики), допустив потенциальную продолжительность их рабочего дня в восемь часов, подсчитал, что мужчины посвящают работе в огородах примерно четверть своего «рабочего времени», а женщины – около пятой части. Если совсем точно, то мужчины тратят на сельскохозяйственные работы в среднем 2 часа 18 минут в день, а женщины – 1 час 42 минуты. «Тот факт, что сельскому хозяйству посвящается относительно небольшая часть общего рабочего времени, заставляет всерьез усомниться в столь часто звучащем утверждении, что туземные методы земледелия отличаются бесхозяйственностью, трудоемкостью и экономической неэффективностью», – констатирует Поспишил (Pospišil, 1963: 164). В остальных своих занятиях, помимо отдыха и «продленных выходных», мужчины капауку больше увлечены разглагольствованием и обменом разными предметами, чем другими продуктивными занятиями (ремесла, охота, строительство)[57].
Нетипичной особенностью привычки работать через день, сложившейся у капауку, вероятно, является регулярность темпа их экономической деятельности[58], хотя скачкообразность – дело вполне обычное. Похожую картину мы наблюдали в предыдущей главе в случае охотников (коренных жителей Австралии, бушменов и других народов): их труд постоянно перемежается бездельем, которое может продолжаться несколько дней, не говоря уже о сне. Хорошо известно, что такое же чередование характерно и для многих народов, чье земледелие имеет сезонные особенности, хотя здесь присутствуют иные временны́е параметры. Межсезонье в сельскохозяйственном цикле отводилось не только для других видов работ, но и в равной степени для развлечения, отдыха, церемоний и походов в гости. Таким образом, в долгосрочной перспективе все эти способы добычи средств к существованию оказываются неинтенсивными: они лишь частично задействуют доступную рабочую силу.
Свидетельства частичного использования рабочей силы также можно обнаружить в трудовых дневниках, которые иногда составляют этнографы для отдельных наблюдаемых лиц. Несмотря на то что эти дневники обычно охватывают немногих людей и очень короткие промежутки времени, они, как правило, достаточно продолжительны, чтобы продемонстрировать важные различия в экономической активности разных членов семейного хозяйства. Например, выясняется, что по меньшей мере один из шести или семи человек окажется деревенским лентяем (Provinse, 1937; Titiev, 1944: 196). Таким образом, эти дневники позволяют предположить, что люди, занятые производственной деятельностью, трудятся неодинаково прилежно, то есть кое-кто умудряется недорабатывать даже на общем фоне не слишком впечатляющей добросовестности. Определенные контуры этой модели представлены в таблице 2.3, где воспроизводятся данные дневника Фреда Нейдела, наблюдавшего за тремя семьями земледельцев из народа нупе [Западная Африка] (Nadel, 1942: 222–224)[59]. Две недели наблюдений пришлись на разные периоды годового цикла, вторая неделя относится к пиковой интенсивности работ.
Tаблица 2.3. Дневник наблюдений за работой в трех семьях земледельцев нупе (Nadel, 1942: 222–224)
Аналогичные дневники, составленные Одри Ричардс в двух деревнях бемба, поддаются количественной оценке. Данные первого, более продолжительного из этих дневников представлены в таблице 2.4 – в них отражены занятия 38 взрослых жителей деревни Касака в течение 23 дней (с 13 сентября по 5 октября 1934 года). В это время интенсивность сельскохозяйственного труда была сниженной, хотя упоминавшийся выше голодный период еще не наступил. Мужчины примерно 45% времени занимались мелкими рабочими задачами или вообще не работали. Лишь половину периода наблюдения можно охарактеризовать как продуктивную (или рабочую) со средней продолжительностью труда 4,72 часа (хотя ниже будет приведен другой показатель средней продолжительности рабочего дня – 2,75 часа, – рассчитанный на базе всех доступных для исследования дней). У женщин время было распределено более равномерно между рабочими днями (30,3%), днями, частично занятыми трудом (35,1%), и днями, когда работы было мало или не было вовсе (31,7%). В ходе интенсивного сельскохозяйственного сезона этот расслабленный график изменялся как для мужчин, так и женщин[60]. Данные о занятиях 33 взрослых жителей деревни Кампамба за 7–10 дней января 1934 года, представленные в таблице 2.5, свидетельствуют о периодической интенсификации производительной активности[61].
Таблица 2.4. Распределение различных видов деятельности среди бемба из деревни Касака (Richards, 1962, Appendix E)
В таблице учтено 23 дня из 38 дней исследования.
а Выделение групп 1–4 и разбивка данных на категории под соответствующими рубриками проделаны мной.
b Ричардс уточняет, что женщины выполняют много домашней работы, даже когда остаются в деревне; в связи с этим она редко использует термин «досуг» для описания их времяпрепровождения, предпочитая взамен формулировку «отсутствие работы в огороде». При этом «досугом» Ричардс называет «день, проведенный сидя в кресле, за разговорами, выпивкой или рукоделием». Поэтому я отнес «отсутствие работы в саду» (а также «в деревне», «дома» и при отсутствии дополнительной информации «где-то еще») к категории «дни, частично занятые работой», тогда как «досуг» был отнесен к категории «дни в основном без работы». К «досугу» также отнесены воскресные дни (выходные у христиан).
с Сюда включены упомянутые в таблице Ричардс «прогулки» (walks), подразумевающие «посещение родственников» (если не указано иное).
Если расширить временной охват этих таблиц, составленных на материале бемба, на целый год, то результаты, вероятно, будут аналогичны тем, которые получил Гийяр (Guillard, 1958) в исследовании народа тупури, живущего в северной части Камеруна (см. таблицу 2.6)[62].
Таблица 2.5. Распределение различных занятий бемба в деревне Кампана (Richards, 1962, Appendix E)
Категории 1–4 сформированы по тем же критериям, что и в таблице 2.4
Таблица 2.6. Распределение различных занятий в течение года у тупури (Guillard, 1958)
а К этой категории относятся дела, связанные с местными рынками, и различные визиты (зачастую эти занятия неотличимы друг от друга), пиры и ритуалы, а также отдых. Не вполне понятно, исключалось ли из этой категории время, которое мужчины посвящали охоте и рыбной ловле. Соответствующие дни для женщин из этой деревни Гийяр распределял пополам между категориями «Прочая работа» и «Досуг».
Графики, характеризующие системы наподобие бемба и тупури, в годовом выражении, вероятно, будут напоминать диаграммы, которые Пьер де Схлиппе составил для азанде [Центральная Африка]. Одна из этих диаграмм представлена на рис. 2.2.
Рис. 2.2. Годовое распределение различных видов деятельности у азанде (Зеленый пояс) (de Schlippe, 1956)
1 Сельскохозяйственные работы.
2 Собирательство продуктов естественной среды, включая мед, горький перец, грибы, гусениц, ягоды, коренья, соляную траву и т. д.
3 Охота и рыболовство.
4 Домашняя переработка выращенных и собранных продуктов, включая изготовление пива, масла, соли и т. д. (Эти четыре пункта в совокупности можно назвать производством продуктов питания на дому или рядом с домом.)
5 Дела, связанные с местными рынками, включая посещение рынков хлопка и еженедельных продовольственных рынков как для продажи, так и для покупки товаров, а также отлучки для приобретения инструментов, тканей и прочих товаров в лавках или других местах.
6 Прочие домашние занятия, в основном строительство жилья и ремесла, а также починка, уборка и т. п.
7 Работа за пределами дома, включая охоту и рыбалку, работу на вождя или в пользу округа, оплачиваемую работу на правительство или EPB (Equatoria Project Board), а также работу на соседей во время пивных празднеств.
8 Отсутствие работы в силу таких причин, как участие в судах вождей, церемониях и ритуалах, болезни, роды, отдых и досуг.
На графике показано не количество человеко-дней, затрачиваемых на выполнение различных задач, а количество (или процентная доля) дней, в течение которых выполнялся тот или иной вид деятельности.
Однако за интерпретацию подобных рабочих графиков, где значительная часть времени отведена празднествам и отдыху, не следует приниматься с навязчивой тревожностью европейца[63]. Такие народы, как тикопийцы или фиджийцы, наверняка совершают периодические переходы от «работы» к «ритуалу» без предварительных рассуждений, поскольку в их языковых категориях отсутствует подобное различие – оба эти занятия считаются достаточно серьезными, чтобы заслуживать общего наименования (отсюда, собственно, и «Работа Богов»[64]). И как нам, европейцам, понять йир-йоронтов – австралийских аборигенов, не делающих различий между «работой» и «игрой»? (Sharp, 1958: 6). Вероятно, столь же субъективны и многие культурные дефиниции ненастья, которые, похоже, выступают лишь предлогом для того, чтобы прерывать продуктивные занятия в условиях, причиняющих дискомфорт. Однако недостаточно просто допустить, что в производственную деятельность можно вмешиваться произвольно – прерывать ее из-за наличия каких-то иных обязательств, «неэкономических» по своей природе, хотя и не становящихся недостойными уважения. Эти иные требования – требования церемониала, развлечений, общения и отдыха – выступают лишь дополнением (или, если угодно, параллелью из области надстроечных структур) динамики, присущей экономике. Они не просто навязываются экономике откуда-то извне, поскольку прерывистость и так уже является неотъемлемым свойством способа организации производства. Такая экономика обладает собственным пороговым принципом – перед нами экономика конкретных и ограниченных целей.
Рассмотрим для примера народ сиуаи с острова Бугенвиль [Соломоновы острова]. Дуглас Оливер в уже знакомых нам формулировках описывает, как различные помехи культурного характера вторгаются в работу земледельцев, в результате чего фактический объем их продукции оказывается явно меньше возможного:
Какие-либо материальные причины, препятствующие повышению этих показателей производительности труда, разумеется, отсутствуют. Серьезной нехватки земли нет, а работу можно «растягивать», что нередко и происходит. Женщины у сиуаи трудятся в своих огородах усердно, однако уступают в этом женщинам у папуасов; вполне возможно, что они могли бы работать гораздо дольше и усерднее, не причиняя себе физического вреда. Другими словами, всё это заметно при наличии иных стандартов труда. В случае сиуаи на стандарты «максимальной продолжительности рабочего времени» влияют культурные, а не материальные факторы. Работа в огороде табуирована на протяжении длительного времени после смерти родственника или друга. Кормящие матери могут проводить без детей всего несколько часов в день, причем ритуальные ограничения зачастую запрещают отправляться на огород вместе с детьми. Помимо этих ритуальных правил, препятствующих непрерывной работе в огороде, существуют и более прозаичные ограничения. У сиуаи принято прекращать работу, даже если пошел небольшой дождь, отправляться в огород надо только после восхода солнца, а уходить домой – в середине дня. Порой случается, что какие-нибудь супруги остаются ночевать под навесом на своем огороде, однако это характерно лишь для самых амбициозных и предприимчивых (Oliver, 1949 (3): 16).
В другом месте Оливер приводит более фундаментальное объяснение, почему стандарты труда у сиуаи столь скромны: за исключением людей с политическими амбициями[65], они нетребовательны:
По сути, туземцы гордятся своим умением оценивать нужды собственного потребления и выращивать необходимое количество клубней таро. Я намеренно использую формулировку «нужды личного потребления», поскольку обмен таро в коммерческих или ритуальных целях происходит крайне редко. Тем не менее масштабы личного потребления значительно разнятся: одно дело – обычный человек, у которого есть одна-две свиньи, и совсем другое – человек с амбициями продвижения в обществе, имеющий десяток, а то и пару десятков свиней. Последнему приходится обрабатывать всё больше земли, чтобы прокормить всё большее количество свиней и собрать урожай растительной пищи, которую он будет раздавать гостям на своих пирах (Oliver, 1949 (4): 89).
У производства есть и внутренние ограничения. Порой они проявляются в том, что труд используется в иных целях, но этот момент не должен ускользать от исследователя. Иногда это вовсе не тайна: охотникам не требуются какие-либо обоснования для прекращения своего промысла после того, как они добыли достаточно дичи для пропитания[66]. Все эти соображения можно сформулировать иначе: в рамках существующего способа производства значительная доля доступной рабочей силы является избыточной. При этом система, устанавливающая такой уровень производства, не использует свои идеальные возможности для получения излишков:
Не приходится сомневаться, что на протяжении всего своего производственного цикла куикуру могли бы получать больше продовольствия, чем способны потребить. В настоящий момент мужчина затрачивает на обеспечение пропитания всего около 3,5 часа в день, включая 2 часа на работу в огороде и 1,5 часа на ловлю рыбы. Бóльшую часть оставшихся 10–12 часов бодрствования мужчины куикуру тратят на танцы, состязания, выступающие у них определенной разновидностью неформальных развлечений, и безделье. Значительную часть этого времени можно было бы с легкостью посвятить работе в огороде. Потратив на сельское хозяйство хотя бы лишних полчаса в день, мужчина смог бы вырастить приличный излишек маниоки. Однако в текущей ситуации у куикуру отсутствуют не только причины производить излишки, но и какие-либо признаки того, что они станут это делать (Carneiro, 1968: 134).
Одним словом, перед нами экономика производства ради потребления, обеспечивающая существование самих производителей. Такой вывод смыкается с устоявшимися теоретическими представлениями в рамках экономической истории, а также с интерпретациями, давно сложившимися в антропологической экономике. Реймонд Фёрс, по сути, выдвинул этот тезис еще в 1929 году, комментируя разрыв в темпах и стимулах труда между маори и европейцами (Firth, 1959a: 192f)[67]. В 1940-х годах к таким же выводам на материале народов группы банту (в частности, лози) пришел Макс Глакман (Gluckman,1943: 36; ср.: Leacock, 1954: 7).
Далее домашнее производство в целях потребления получит гораздо большее теоретическое осмысление, а пока остановимся на следующем дескриптивном замечании: при характерном для первобытных сообществ способе производства значительная часть имеющихся трудовых ресурсов может быть избыточной.
Третий (и последний из рассматриваемых нами) аспект первобытного недопроизводства является, вероятно, наиболее впечатляющим – во всяком случае, наиболее серьезным для самих субъектов первобытной экономики. Значительная доля семейных групп демонстрирует устойчивую неспособность добывать себе средства к существованию, несмотря на то что такие группы организуются именно в этих целях. Они располагаются в нижней части очень широкого диапазона вариаций домашнего производства – с виду эти вариации стихийны, однако они постоянно встречаются в первобытных обществах, живущих в разных условиях, с разными традициями и на разных территориях. Имеющиеся свидетельства и здесь не являются окончательными. Однако вкупе с логикой нашего анализа их, по-видимому, достаточно, чтобы подкрепить следующую теоретическую гипотезу: указанные вариации с примечательным уровнем неэффективности семейного хозяйства выступают неотъемлемым состоянием первобытной экономики[68].
Сам я впервые был поражен масштабами различий в семейном производстве во время полевой работы на Фиджи, когда опрашивал глав домохозяйств в ряде деревень на острове Моала, собирая оценочные данные о выращивании продовольствия. Преимущественно это были именно оценки, поэтому я привожу полученные результаты лишь как один из примеров комментариев с чужих слов, часто встречающихся в монографических исследованиях:
Различия в объемах производства в пределах любой деревни еще более впечатляющие, чем между деревнями. Как минимум складывается следующее впечатление: на Моале ни одна деревня не голодает, но при этом очевидно, что отдельные мужчины не добывают достаточно пищи для нужд своих семей. В то же время ни одна деревня (за единственным потенциальным исключением), похоже, не располагает значительным избытком продовольствия, хотя некоторые семьи производят значительно больше пищи, чем могут потребить <…>. Столь масштабные производственные различия между семьями <…> имеют место во всех деревнях и касаются практически всех выращиваемых продовольственных культур – основных, второстепенных и периферийных (Sahlins, 1962a: 59).
Более точным и, безусловно, более наглядным является исследование С. Дэрилла Форда, посвященное выращиванию ямса как основного продукта питания 97 семей в деревне Умор народа яко [Нигерия], результаты которого представлены на рис. 2.3. Как отмечает Форд, типичная семья яко, состоящая из мужчины, одной или двух его жен и трех-четырех детей, ежегодно обрабатывает полтора акра [0,6 га] посевов ямса, однако 10 из 97 опрошенных семей возделывали менее половины акра, а 40% – от половины до одного акра. Аналогичную нехватку демонстрирует и график объемов производства: в среднем одно домохозяйство получало 2400–2500 клубней ямса (среднего размера), однако на практике чаще всего – 1900 клубней, причем значительная доля семей тяготела к нижней границе. Некоторые из таких домохозяйств не располагали даже необходимым минимумом средств пропитания:
Было бы <…> неверно говорить об отсутствии существенных различий в потреблении ямса домохозяйствами. Острой нехватки этого основного продукта питания, вероятно, не наблюдается, однако присутствуют два полюса: на одном конце – домохозяйства, которые из-за неэффективности, болезней или других невзгод выращивают гораздо меньше необходимого, а на другом – те, где чаша фуфу всегда полна (Forde, 1946: 59, cf. P. 64).
Рис. 2.3. Выращивание ямса у яко в деревне Умор (Forde, 1964)
Еще серьезнее оказывается ситуация, описанная Дереком Фрименом в его классическом исследовании выращивания риса у ибанов (Freeman, 1955). Однако этот пример, охватывающий 25 семей из деревни Румах-Ньяла [о. Калимантан, Малайзия], содержит две важные оговорки. Во-первых, ибаны ведут масштабную торговлю рисом – своим основным продуктом питания – с коммерческими центрами Саравака, хотя на деле семьи этого народа не всегда выращивают достаточно риса для пропитания, не говоря уже об излишках для внешней продажи[69]. Во-вторых, период наблюдения (1949–1950 годы) был исключительно неудачным. По оценке Фримена – как он предупреждает, приблизительной, – собрать нормальный урожай (включая рис для посева, корма для скота, ритуальных назначений и пива) удалось только 8 семьям из 25. Сводные данные об урожайности в зависимости от потребностей в потреблении за 1949–1950 годы приведены в таблице 2.7. В обычные годы это распределение, вероятно, было бы обратным с долей неэффективных домохозяйств порядка 20–30%.
Таблица 2.7. Урожайность риса у 25 семей деревни Румах-Ньяла в 1949–1950 годах относительно нормы потребления (Freeman, 1955: 104)
Тот факт, что лишь около трети билеков [семей у ибанов] смогли обеспечивать свои потребности, на первый взгляд удивителен, но следует помнить, что сельскохозяйственный сезон 1949–1950 годов был исключительно плох <…>. Тем не менее вероятно, что даже в обычные годы небольшая доля домохозяйств выращивала продовольствия меньше определенного нами прожиточного минимума. При отсутствии надежных данных, можно выдвинуть лишь гипотезу. Исходя из моих бесед с информантами среди ибанов, можно предположить, что в нормальные годы от 70% до 80% билеков способны удовлетворять свои обычные потребности, а в благоприятные сезоны это удается практически всем <…>. Вероятно, у ибанов найдутся лишь немногие семьи (если найдутся вообще), которые в тот или иной момент не оказывались в стесненных обстоятельствах, испытывая нехватку пади [риса – малайск.] для удовлетворения самых насущных потребностей (Freeman, 1955: 104).
Еще один этнографический пример, скромный масштаб которого в некоторой степени компенсируется точностью, представлен в исследовании Тейера Скаддера (Scudder, 1962), посвященном выращиванию зерновых 25 семьями народа гвембе-тонга из деревни Мазулу (Северная Родезия). Этот регион страдает от голода, но проблема урожайности хозяйств Мазулу не имеет сейчас ключевого значения – первоочередной вопрос заключается в том, удалось ли нескольким домохозяйствам засеять достаточную площадь, чтобы гарантировать себе пропитание. Как указывает Скаддер, для этого достаточно одного акра земли на душу населения[70]. Однако, как демонстрируют данные таблицы 2.8, в которой приведены результаты полевого исследования Скаддера, ниже этого уровня находятся 10 из 20 домохозяйств Мазулу, причем четыре – в значительной степени. Распределение различий между домохозяйствами имеет вид нормальной кривой относительно прожиточного минимума для одного человека.
Таблица 2.8. Вариации домохозяйств по объему выращивания продовольствия на одного человека в деревне Мазулу (Scudder, 1962: 258–261)
Дальнейшее рассмотрение производственной деятельности жителей Мазулу, включая попытку ее более детального анализа, будет представлено в главе 4.
Достаточно ли этих примеров? Нет ничего более утомительного, чем книга по антропологии, наполненная чередой «например»: у арунта – так, а у кариера – этак. К тому же бесконечное умножение примеров не является научным доказательством, оно способно лишь подтвердить занудность антропологической науки, что, впрочем, не нуждается в подробной демонстрации. В случае определенных форм производства, прежде всего охоты и рыболовства, о вероятности дифференциального успеха судят на основании здравого смысла и опыта. Помимо этого, существует более общий принцип: поскольку производство организуется семейными группами, его база хрупка и уязвима. Ресурсы домашней рабочей силы обычно невелики и нередко удручающе ограниченны. В любом «достаточно крупном сообществе» несколько входящих в них домохозяйств продемонстрируют значительный разброс по размеру и составу, из-за чего некоторые из них с легкостью могут оказаться жертвой катастрофических невзгод. Причина понятна: в некоторых домохозяйствах наверняка присутствует неблагоприятное соотношение эффективных работников и иждивенцев, не занимающихся производственной деятельностью (в основном детей и стариков). В других домохозяйствах сложилось более выгодное соотношение в пользу способных производителей, порой даже со значительным профицитом. Однако с течением времени и в ходе цикла внутреннего роста изменения затрагивают любую семью, и отдельные семьи в тот или иной момент неизбежно сталкиваются с экономическими трудностями. Вот и третий очевидный аспект первобытного недопроизводства: заметная доля домохозяйств хронически не способна обеспечить привычный для себя объем средств к существованию.[71]
Всё сказанное до сих пор составляет первоначальный эмпирический материал, иллюстрирующий широко распространенные фундаментальные тенденции к недопроизводству в первобытных экономиках. Дальнейшее изложение является первой попыткой теоретического объяснения этих тенденций с отсылкой к широко распространенной фундаментальной структуре рассматриваемых экономик – домашнему способу производства. Обобщенный характер этого анализа неизбежно предполагает широкий разброс и многообразие рассматриваемых феноменов, в связи с чем сначала требуется представить методологическое обоснование.
Когда мы сталкиваемся с конкретным этнографическим примером недопроизводства, максимально удовлетворительное абстрактное объяснение должно учитывать конкретные действующие силы – актуальные общественно-политические отношения, права собственности, ритуальные препятствия для использования рабочей силы и т. п[72]. Однако ряд описанных выше форм недопроизводства характерен для первобытных экономик в принципе, в связи с чем никакой их частный анализ не будет удовлетворительным. Ведь в таком случае эти формы недопроизводства относятся к природе рассматриваемых экономик и в этом качестве должны интерпретироваться исходя из столь же общих условий экономической организации. Именно такой анализ мы предпримем.
Общее, как известно, существует только в частных формах. В связи с этим остается актуальной известная методологическая оговорка одного известного социального антрополога: какой смысл сравнивать с чем-либо общество, которое вы еще как следует не поняли?[73] Ответ на этот вопрос как-то дал один мой коллега, когда мы шли по темному университетскому коридору: «А как можно понять то или иное общество, для начала не сравнив его с каким-то другим?» Такое неудачное стечение двух истинных утверждений, похоже, ставит антропологию в положение железнодорожника в штате Коннектикут, где, говорят, по-прежнему действует такой закон: если два поезда движутся в противоположных направлениях по параллельным путям, то при встрече они должны полностью остановиться, и ни один из них не сможет тронуться с места, пока другой не исчезнет из виду[74]. Чтобы найти выход из тупика, неутомимые антропологи прибегают к хитрым уловкам – скажем, к генерализациям при помощи категории «идеального типа». Она представляет собой логический конструкт, основанный одновременно на мнимом знании и мнимом незнании реального многообразия мира, – конструкт, обладающий таинственной силой – делать доступным для понимания любой частный случай. Достоинство такого решения эквивалентно самой проблеме. Возможно, оно и станет оправданием для настоящей главы, написанной в этом жанре.
Но как обосновать ряд иных, еще менее респектабельных приемов? Время от времени наш анализ явно будет отрываться от «реальности», игнорируя очевидные факты (apparent facts) в пользу угодным ему «неизменным фактам» (the permanent fact). Выходя за пределы родства, ритуала, вождества – короче говоря, основных институций первобытного общества, – наш анализ претендует на то, чтобы рассматривать систему домашнего хозяйства как первооснову экономической деятельности. Между тем домашнюю экономику невозможно «увидеть» изолированно, вне воздействия более масштабных институций, которым она неизменно подчинена. Это исследовательское высокомерие предосудительно, но еще более предосудительный (хотя и выступающий в некотором смысле его неизбежным результатом) ход мысли порой обнаруживается в скандальном заигрывании с идеей естественного состояния. Правда, такой подход изобрели отнюдь не сегодняшние антропологи. Как утверждал еще Руссо, все философы, которые обращались к основаниям общества, ощущали потребность вернуться к естественному состоянию – вот только никто из них так его и не достиг. Сам Руссо тоже в этом не преуспел, но его попытка оказалась столь впечатляющей, что оставила после себя убежденность в действительной пользе рассуждений о состоянии, «которое более не существует, которое, быть может, никогда не существовало, которое, вероятно, не будет никогда существовать и о котором нужно всё же иметь правильное представление, чтобы как следует судить о нынешнем нашем состоянии» (Руссо, 1969 (1754): 41).
Но даже в таком случае рассуждение о некой «эталонной экономике» первобытного общества (the economy) является упражнением в нереальности. Структурно такой экономики не существует. Экономика – это не какая-то особая специализированная организация, а нечто такое, что создают (do) обобщенные социальные группы и связи, в особенности родственные группы и связи. Экономика – это функция, а не структура общества, поскольку каркас экономического процесса формируют группы, которые в классическом восприятии являются «неэкономическими». В частности, производство инициируется домашними группами, обычно организованными в виде семей того или иного типа. Домохозяйство в племенной экономике играет ту же самую роль, что и поместье в средневековой экономике или корпорация в современном капитализме: все перечисленные структуры выступают господствующими производственными институциями своей эпохи. Кроме того, все они репрезентативны для определенного способа производства с соответствующими технологиями и разделением труда, характерными для него экономическими задачами или конечными целями, особыми формами собственности, четко очерченными социальными и обменными отношениями между производительными единицами и противоречиями, присущими каждой из указанных структур[75]. Одним словом, для объяснения наблюдаемой тенденции первобытных экономик к недопроизводству стоило бы реконструировать «независимое домашнее хозяйство», о котором писали Карл Бюхер[76] и его предшественники, но на сей раз в большей степени сместить его «по направлению к Марксу» (chez Marx) и обернуть его в более модную этнографию.
Дело в том, что домашние группы первобытного общества еще не были низведены до статуса потребителей – их рабочая сила еще не представляла собой нечто отдельное от семейного круга и при использовании за его пределами не подчинялась какой-то инородной организации и цели. Домашнее хозяйство как таковое несет ответственность за производство, за размещение и использование рабочей силы, за установление экономических целей. Отношения, существующие внутри домашнего хозяйства – между мужьями и женами, родителями и детьми, – являются главными производственными отношениями общества. Принятый этикет родственных статусов, господство и подчинение в домашней жизни, реципрокность[77] и кооперация превращают «экономическое» в модальность близкородственного (intimate). Рабочие задачи, условия и результаты трудовой деятельности – все эти решения принимаются преимущественно в домашнем кругу и в первую очередь ради удовлетворения потребностей домохозяйства. Производство ориентировано на обычные потребности семьи и существует ради блага самих производителей.
Поспешу добавить два уточнения, которые в то же время завершат этот раздел с извинениями за слишком общий характер аргументации.
Во-первых, отождествление «домашней группы» (domestic group) с «семьей» (family), которое я допускаю ради удобства изложения, слишком расплывчатое и неточное. Домашняя группа в первобытных обществах обычно – хотя и не всегда – представляет собой семейную систему, и если это так, то термин «семья» должен охватывать множество особых форм. Домохозяйства в пределах того или иного сообщества иногда обладают морфологической неоднородностью: помимо семей, к домохозяйствам относятся другие разновидности домашних объединений, состоящие, к примеру, из лиц определенной возрастной группы. Еще один особый, хотя и сравнительно редкий случай: семьи могут полностью растворяться в домашних группах, имеющих размеры и структуру, характерные для линиджа. В тех случаях, когда домохозяйство представляет собой семейную систему, ее формы сами по себе варьируются от нуклеарной до расширенной, а внутри последней присутствуют полигинный, матрилокальный, патрилокальный и множество других типов. Наконец, для домашней группы характерны различные способы и различные степени внутренней интеграции, о чем можно судить по моделям повседневного совместного проживания людей и трапез (комменсальности), а также сотрудничества. Основные характеристики производства, которые будут рассмотрены ниже: преобладание полового разделения труда, сегментарное производство в целях потребления, автономный доступ к средствам производства, центробежные отношения между производственными единицами, – судя по всему, сохраняются во всех этих формальных вариациях. Тем не менее домашний способ производства как гипотеза, безусловно, представляет собой в высшей степени идеальный тип. Иными словами, если рассуждать о домашнем способе производства всё-таки допустимо, он всегда выступает исключительно суммой множества различных способов домашнего производства.
Во-вторых, я не допускаю, что домохозяйство повсеместно представляет собой исключительно группу работников, а производство – лишь домашнюю деятельность. Технологии с их локальной спецификой требуют той или иной кооперации, поэтому организация производства может принимать различные социальные формы, иногда находящиеся на более высоком уровне, чем домохозяйство. Члены одной семьи могут регулярно взаимодействовать на индивидуальном уровне с родней и близкими знакомыми из других домохозяйств; некоторые задачи выполняются коллективно силами организованных групп наподобие линиджей или деревенских сообществ. Однако проблема состоит не в социальном составе труда. Более крупные группы работников – это по большей части и во многих смыслах лишь реализация домашнего способа производства. За масштабностью коллективной организации труда нередко попросту скрывается ее принципиальная социальная простота. Несколько человек или малых групп действуют бок о бок, выполняя параллельные и дублирующие задачи, либо трудятся вместе во благо каждого участника процесса по очереди. Таким образом, коллективные усилия ненадолго сжимают сегментарную структуру производства, не внося в нее постоянных или фундаментальных изменений. Самый важный момент: кооперация не устанавливает sui generis производственную структуру, которая обладала бы собственной конечной целью, имела бы иной характер, нежели жизнеобеспечение нескольких домашних групп, превосходила бы их масштаб и доминировала бы в производственном процессе общества. Кооперация остается по большей части неким формальным фактом, не имеющим независимого социального воплощения на уровне экономического контроля. Она не угрожает автономии домохозяйства или его экономическим задачам, домашнему управлению рабочей силой или преобладанию домашних целей в общественной трудовой деятельности.
Теперь, когда эти пояснения сделаны, мы можем перейти к описанию главных аспектов домашнего способа производства (ДСП), сосредоточившись на том, какие воздействия он оказывает на характер экономической деятельности.
Устройство домохозяйства напоминает нечто вроде миниатюрной экономики. Реагируя на технические масштабы и разнообразие производства, домохозяйство даже способно к расширению в определенных пределах: объединение нуклеарных элементов в некую форму расширенной семьи, похоже, выступает первой разновидностью социальной организации экономической сложности. Но есть и более важный момент, чем размер. Семейный контроль над производством основывается на другом аспекте устройства домохозяйства: внутри семьи присутствует то разделение труда, которое господствует в обществе. Начало и ядро семьи – это муж и жена, взрослый мужчина и взрослая женщина. Следовательно, семья исходно сочетает два ключевых социальных элемента производства. Разделение труда по половому признаку – не единственная экономическая специализация, знакомая первобытным обществам. Однако оно является господствующей формой, превосходящей все прочие виды специализации в том смысле, что типичные занятия любых взрослых мужчин и взрослых женщин практически полностью исчерпывают существующий перечень работ. Поэтому брак, помимо прочего, учреждает общую экономическую группу, задачей которой является выработка локальной концепции средств к существованию.
Вторая, столь же основополагающая корреляция существует между домашним – атомизированным и малоформатным – способом производства и технологиями соответствующих масштабов. Домохозяйственные группы, как правило, способны справиться с базовым инструментарием, значительная часть которого может автономно использоваться отдельными лицами. Прочие технологические ограничения тоже согласуются с доминированием домашней экономики. Орудия изготавливаются вручную, поэтому, как и большинство навыков, они достаточно просты и общедоступны. Производственные процессы представляют собой нечто единое, они не сегментированы сложным разделением труда, что позволяет одному и тому же субъекту выполнять всю процедуру – от добычи сырья до изготовления готового продукта.
Однако для понимания технологий требуется знать не только их материальные особенности. В процессе применения орудия оказываются в определенных отношениях с теми, кто их использует. Именно эти отношения, а не сами орудия и определяют в самом широком смысле историческую специфику технологий. С исторической точки зрения ни одно чисто материальное различие между ловушками, которые устраивают некоторые виды пауков, и ловушками некоторых охотников (людей), или между пчелиным ульем и домами-ульями у банту, не имеет такого значения, как различие в отношениях между инструментом и его пользователем. Сами по себе орудия не отличаются друг от друга ни по принципу устройства, ни даже по эффективности. Антропологи довольствуются лишь надтехнологическим наблюдением: характер создания и использования человеческих инструментов выражает «сознательную изобретательность» (символизация), а орудие насекомого – унаследованную физиологию («инстинкт»). Иными словами, «самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове» (Маркс, 1960 (1867): 189). Орудия – даже хорошие орудия – появились до человека. Великим эволюционным водоразделом являются взаимоотношения между орудием и организмом.
Если человек использует свои способности по максимуму, искусность утрачивает свою дифференцирующую силу. Даже те народы, которые считаются наиболее примитивными – если оценивать их так по общей культурной сложности, – создают непревзойденные технические шедевры. Бушменские охотничьи силки, разобранные на части и доставленные в Нью-Йорк или Лондон, ныне пылятся в подвалах сотен музеев – они даже не могут служить экспонатами, поскольку никто не способен разобраться, как собрать их обратно. В самом широком смысле культурной эволюции технические достижения аккумулировались не столько в искусности, сколько в другой сфере – отношений между человеком и орудием в смысле распределения энергии, навыков и интеллекта. В первобытном отношении человека к орудию баланс этих сил был в пользу человека, но с наступлением «эпохи машин» он окончательно смещается в направлении орудия[78].
Первобытный тип отношений между человеком и орудием является условием домашнего способа производства. Как правило, инструмент представляет собой искусственное продолжение человека, предназначенное не просто для индивидуального использования, а выступающее приспособлением, которое увеличивает механические преимущества тела (например, лучковая дрель или копьеметалка) либо выполняет завершающие операции, такие как резка или копание, к которым тело человека от природы не вполне подготовлено. Таким образом, инструмент предоставляет человеку энергию и умения, которые превосходят его собственные. Однако новейшие технологии переворачивают это отношение между человеком и инструментом, в связи с чем возникает вопрос о том, что – или кто – является инструментом:
В механизированной промышленности вклад рабочего-оператора (обычно) сводится к функции обслуживающего персонала, ассистента, чья обязанность состоит в том, чтобы следить за ходом механизированного процесса и помогать в выполнении высококвалифицированных манипуляций там, где с помощью этого процесса еще невозможно выполнять задачи полностью. Труд рабочего дополняет, а не использует то, что делает машина. Это механизированный процесс использует рабочего (Veblen, 1914: 306–307)[79].
Та теоретическая ценность, которой современная эволюционная антропология наделяет технологии как таковые, имеет историческую обусловленность. Сегодняшний человек зависит от машин, и эволюционное будущее культуры, судя по всему, тесно связано с прогрессом этого «железа». В то же время доисторический период в целом представляет собой летопись инструментов – а люди, как выразился один известный археолог, «мертвы». Полагаю, что эти банальные истины помогают понять тот аналитический приоритет, которым исследователи часто наделяют первобытные технологии. И, возможно, он глубоко ошибочен, поскольку ставит инструменты выше навыков и, соответственно, формирует представление о прогрессе человека от обезьяны до древних империй как о ряде мелких промышленных революций, инициированных появлением новых орудий или новых источников энергии. Однако на протяжении большей части человеческой истории более важным, чем орудия, был труд, а осмысленные усилия производителя выступали более значимым фактором, чем его скромный инвентарь. До самого недавнего времени вся история труда была историей труда квалифицированного. При той доле неквалифицированных работников, которая существует сегодня, выжить удалось только индустриальной системе – палеолит в аналогичных условиях исчезает. При этом главные первобытные «революции», в особенности неолитическое одомашнивание пищевых ресурсов, представляли собой чистый триумф человеческого мастерства – новые способы взаимодействия с уже существующими источниками энергии (растениями и животными), а не с новыми орудиями или новыми источниками энергии (см. главу 1). При переходе от палеолита к неолиту инструментарий добычи средств к существованию вполне мог упрощаться – даже при росте объемов производства. Можно ли сравнивать палку-копалку меланезийцев[80] со снастями, с которыми эскимосы Аляски охотятся на тюленей? Вплоть до начала настоящей промышленной революции продукт человеческого труда, вероятно, в гораздо большей мере увеличивался благодаря навыкам работника, а не совершенству его орудий.
Рассмотрение значимости человеческого мастерства имеет к нашему анализу ДСП не столь косвенное отношение, как может показаться. Это рассмотрение помогает обосновать одну важную теоретическую гипотезу: в архаичных обществах общественно-политическое давление зачастую подавало себя в качестве наиболее реальной стратегии экономического развития. Люди – это не только самая важная, но и самая податливая сторона первобытных отношений между человеком и орудием. Кроме того, следует принять во внимание этнографические свидетельства недоэксплуатации ресурсов, которые часто используются не в полной мере, так что между фактическим и потенциальным объемом производства остается значительное пространство для маневра. Огромным вызовом выступает интенсификация труда: как заставить людей работать больше или как заставить работать большее количество людей? Иными словами, экономическая судьба общества разворачивается в его производственных отношениях, и это в особенности касается политического давления, которое может испытывать экономика домашнего хозяйства.
Однако интенсификация труда должна пониматься диалектически, поскольку в силу многих своих особенностей ДСП не подчиняется ни давлению политической власти, ни расширению производства. Самое важное для экономики домашнего хозяйства – это достижение ее самопровозглашенной цели: добычи средств к существованию. По своей природе ДСП является системой, противящейся излишкам производства (antisurplus system).
Классическое различение между «производством ради потребления» (то есть производством для самих производителей) и «производством ради обмена» с самого момента появления экономической антропологии (по меньшей мере в англосаксонских странах) было предано земле на кладбище доисторических концепций. К указанным понятиям, правда, обращался Рихард Турнвальд, стремясь разграничить «примитивную» экономику и модерную денежную экономику (Thurnwald, 1932), и ничто не мешало реинкарнации этих идей в других этнографических контекстах (см. выше раздел «Недоиспользование рабочей силы»). Однако в тот момент, когда Бронислав Малиновский (Malinowski, 1921) дал определение «племенной экономики», противостоящее (частично) «независимому домашнему хозяйству» Бюхера (Бюхер, 1923 (1893)), идея производства ради потребления была фактически отброшена еще до того, как была исчерпана ее полезность для теории.
Возможно, проблема заключалась в том, что понятия «производство ради потребления» или «независимое домашнее хозяйство» можно трактовать двояко, причем одна из этих интерпретаций оказывалась несостоятельной, поэтому другая, как правило, игнорировалась. Эти термины намекают на состояние домашней автаркии, которое не имеет никакого отношения к производительным структурам любого реального общества. Домашние хозяйства первобытных сообществ обычно не являются самодостаточными – производящими всё необходимое и испытывающими потребность во всём, что производят. Обмен, конечно же, присутствует. Помимо подарков, которые преподносятся и принимаются как неизбежные социальные обязательства, люди могут работать ради чисто утилитарной торговли, позволяющей им получать всё необходимое косвенным способом.
Тем не менее таким образом они и получают «всё необходимое»: обмен и производство ради обмена ориентированы на средства к существованию, а не на прибыль. Таково еще одно прочтение упомянутого выше классического различия, причем более фундаментальное; более фундаментальным, чем конкретный обмен, является отношение производителя к производственному процессу. Это не просто «производство ради потребления», а производство ради потребительной ценности (даже если она реализуется посредством актов обмена), а не ради стремления к меновой ценности. При такой интерпретации для ДСП действительно обнаруживается место в общепринятых категориях экономической истории. Даже при наличии обмена домашний способ производства оказывается родственным «простому товарному обращению» у Маркса, то есть знаменитой формуле Т – Д – T’: производство товаров (Т) для продажи на рынке с целью получения средств (денег, Д), необходимых для приобретения каких-то других товаров (T’). Формулировка «простое обращение», разумеется, больше подходит для крестьянских, а не для первобытных экономик. Однако первобытные народы, как и крестьяне, неизменно стремятся к потребительной ценности, всегда связанной с обменом, интерес которого состоит в потреблении, и с производством, интерес которого состоит в обеспечении средств к существованию. В этом отношении исторической противоположностью и первобытных народов, и крестьян выступает буржуазный предприниматель, чей интерес заключается в меновой ценности.
Для капиталистического процесса характерны иная отправная точка и иные расчеты. «Всеобщая формула капитала» представляет собой увеличение определенной денежной суммы посредством товара (Д – Т – Д’), использование рабочей силы и материальных ресурсов для производства товара, продажа которого обеспечивает максимально возможную отдачу на первоначальный капитал. Таким образом, средства к существованию и прибыль, «производство ради потребления» и «производство ради обмена» представляют собой противоположные конечные цели производства и, соответственно, противоположные режимы интенсивности производства.
Дело в том, что в одном случае перед нами экономическая система с определенными и конечными целями, тогда как в другом случае цель ставится неопределенно: «как можно больше». Данное различие является как качественным, так и количественным – хотя в первую очередь качественным. Производство ради обеспечения средств к существованию предполагает не только умеренную квоту различных благ, но и то, что сами эти блага имеют особый полезный характер, соответствующий привычным потребностям производителей. Если домашняя экономика стремится лишь к самовоспроизводству, производство ради обмена (меновой ценности) постоянно выходит за собственные пределы – в накопление «богатства» в общем смысле этого слова. В последнем случае перед нами производство не конкретных благ, а абстрактного «богатства», устремляющегося в небеса. Ситуация, описываемая формулой Д’ ≤ Д, по определению является неудачной реализацией схемы Д – Т – Д’, а формула успеха в условиях конкуренции выглядит как Д’ → ∞. По Марксу, «древнее воззрение, согласно которому человек <…> всегда выступает как цель производства, кажется куда возвышеннее по сравнению с современным миром, где производство выступает как цель человека, а богатство как цель производства» (Маркс, 1969 (1939): I, 275).
Рассмотрим последствие, этнографические свидетельства которого у нас уже имеются: в системе производства ради потребления имеются уникальные возможности для установления некоего предела труда. От производства не требуется стремиться к реализации своих предельных возможностей в показателях физического объема или прибыли – напротив, прослеживается тенденция к временному прекращению производства, когда средства к существованию на данный момент обеспечены. Производство ради потребления является прерывистым и нерегулярным, в целом оно экономит рабочую силу, тогда как в случае производства, организованного по принципу меновой ценности и ради нее,
…целью труда является не какой-нибудь особый продукт, находящийся в особом отношении к особым потребностям индивида, а деньги, богатство в его всеобщей форме, так что, во-первых, трудолюбие индивида не знает никаких границ; оно равнодушно к своей особенности и принимает любую форму, приводящую к цели; оно проявляет изобретательность при создании новых предметов, удовлетворяющих общественную потребность (Маркс, 1969 (1939): I, 110)[81].
Увы, но Экономическая Антропология во многом проигнорировала это различие между производством ради потребления и производством ради обмена. При этом признание разницы между двумя этими типами производительности пошло на пользу изучению экономической истории. Хорошо известным примером является именно такое объяснение, которое Анри Пиренн дал упадку сельского хозяйства в Европе раннего Средневековья, когда ее экономика, лишившись рынков сбыта в результате захвата Средиземноморья арабами, сразу же деградировала от коммерческого обмена к локальной самодостаточности, а уровень производительности снизился:
…регресс методов земледелия очевиден. Не было смысла увеличивать урожайность сверх необходимого земледельцу – излишки было невозможно вывезти, а их появление не улучшило бы его положения и не привело к росту арендной ценности земли. Поэтому крестьянин довольствовался минимальными заботами и усилиями, а агрономические знания были преданы забвению до того момента, пока возможность продажи урожая не заставила бы землевладельцев вновь использовать более совершенные и прибыльные методы. В этом случае земля вновь стала бы ценным активом, а не просто средством к существованию (Pirenne, 1955: 99).
Сегодня же это классическое противопоставление вновь появляется в виде концепции «дуальной экономики», характерной для «развивающихся» стран. Юлиус Херман Бёке, автор этой концепции, описывает контраст в двух типах экономической эффективности следующим образом:
Восточное общество отличается от западного еще и тем, что потребности первого весьма ограничены. Это связано с ограничением развития обмена, с тем обстоятельством, что большинство людей вынуждены обеспечивать себя самостоятельно, и семьям приходится довольствоваться тем, что они способны произвести сами. В результате потребности неизбежно остаются скромными как в количественном, так и в качественном отношении. Еще одно последствие заключается в том, что экономическая мотивация действует прерывисто. Поэтому <…> экономическая деятельность тоже осуществляется скачкообразно. Для западной экономики характерен диаметрально противоположный курс <…> (Boeke, 1953: 39).
Между тем антропологи, наблюдавшие за противостоянием двух типов экономики в колониальных условиях, имели возможность наблюдать это историческое различие как этнографическое событие. В неподатливых моделях труда коренных народов и в их «иррациональных» реакциях на цены они увидели производство ради потребления – в кризисных ситуациях, а следовательно, и по своей сути. Дело в том, что традиционная экономика конечных целей стремится к самоутверждению, даже если она сломлена и «запряжена» в рыночную узду. Возможно, это поможет объяснить, как на рациональном Западе так долго сохранялись два противоречащих друг другу предрассудка о трудовом потенциале «туземцев». С одной стороны, вульгарная антропология утверждала, что этим людям с их технической некомпетентностью приходится постоянно трудиться, чтобы просто выживать; с другой – очевидным считалось, что «туземцы ленивы от природы». Если первый тезис представлял собой суждение специфической «колонизаторской рациональности», то второй свидетельствует об определенном изъяне идеологии: каким-то образом нужно было заставить этих людей взвалить на себя пресловутое бремя белого человека. Когда представителей коренных народов нанимали работать на плантациях, они зачастую демонстрировали неготовность к постоянному труду. Если же им приходилось выращивать товарные культуры, они не демонстрировали «адекватную» реакцию на изменения рынка: поскольку коренные народы были заинтересованы прежде всего в получении конкретных предметов потребления, они производили гораздо меньше, когда цены на урожай росли, и гораздо больше, когда они падали. При этом внедрение новых орудий или растений, повышавших производительность труда «туземцев», могло лишь сокращать период необходимой работы, а выгоды пропадали из-за увеличения времени отдыха вместо наращивания объема продукции (Sharp, 1952; Sahlins, 1962a). Подобные реакции демонстрируют устойчивую особенность традиционного домашнего производства: оно является производством предметов с потребительной ценностью, определенным по своей цели, но слишком нестабильным в части осуществления деятельности.
Короче говоря, эта характеристика ДСП как производства потребительной ценности возвращает нас к недопроизводству, эмпирические свидетельства которого были рассмотрены в начале этой главы. Домашняя система преследует ограниченные экономические цели, которые определяются качественно – с точки зрения образа жизни, – а не количественно, как абстрактное богатство. Соответственно, труд не является интенсивным: работа выполняется с перерывами и подвержена всевозможным помехам со стороны культурных альтернатив и препятствий – от сложных ритуалов до мелких дождей. Экономика является видом деятельности, которому первобытные общества посвящают только часть своего времени, либо оказывается занятием лишь определенной части общества.
Иными словами, для ДСП характерен принцип антиизлишка. Поскольку этот способ производства ориентирован на производство средств к существованию, он предполагает остановку по достижении своей цели. Следовательно, если определять «излишек» как продукцию, превышающую потребности производителей, то система домашних хозяйств не обладает необходимой для его получения организацией. Ни один элемент в структуре производства ради потребления не подталкивает это производство к выходу за собственные пределы. Всё общество строится на негибком экономическом базисе, а следовательно, на некоем противоречии, поскольку обществу не удастся выжить, если домашняя экономика не будет вынуждена преодолеть свои рамки. В экономическом отношении основой первобытного общества является антиобщество.
Существует более точный способ оценки этого неинтенсивного использования производительных сил. Ниже будет представлен ряд рассуждений теоретического и статистического характера, из которых напрашивается вывод, что домашняя система устанавливает нормы жизнеобеспечения, ограниченные не только в абсолютных показателях, но и в соотношении с возможностями общества. Иными словами, в сообществе, состоящем из семейных производительных групп, действует следующий принцип: чем выше относительный трудовой потенциал домохозяйства, тем меньше работают его участники. Воздавая должное Александру Чаянову, который первым сформулировал этот принцип, назовем его капитальное открытие правилом Чаянова.
Предварительная формулировка выглядит так: три выявленных выше компонента ДСП – незначительный объем рабочей силы, принципиально дифференцированной по половому признаку, простые технологии и конечность производственных задач – находятся в системных отношениях друг с другом. Каждый из этих компонентов не только взаимосвязан с другими, но и приспосабливается к их характеру – в силу собственного скромного масштаба. Когда любой из них демонстрирует аномальную тенденцию к росту, он оказывается несовместимым с остальными и встречает с их стороны всё большее сопротивление. Нормальным системным разрешением этого конфликта является восстановление статус-кво («отрицательная обратная связь»). Кризис переходит в деструктивную и трансформационную фазу лишь в случае уникального стечения дополнительных внешних противоречий («сверхдетерминация»). Особой инертностью характеризуется норма средств к существованию в домашних хозяйствах. Она не может подниматься выше определенного уровня, не испытывая на прочность потенциал своих трудовых ресурсов – либо напрямую, либо посредством технологических изменений, требуемых для увеличения объемов продукции. Стандарт средств к существованию невозможно существенно повысить, не нарушая существующую семейную организацию. При этом у него имеется потолок, устанавливаемый способностью любого режима домашнего хозяйства обеспечивать достаточные производительные силы и производственные отношения. Поэтому до тех пор, пока домашний способ производства остается преобладающим, заданное обычаями представление о средствах к существованию будет должным образом ограничиваться.
Кроме того, если внутренние противоречия, вызванные повышением стандартов, тем самым определяют абсолютный предел, то внешние противоречия определяют уровень равновесия – низкий по отношению к экономическому потенциалу общества.
Так происходит потому, что вне зависимости от характера социальных отношений между домохозяйствами – от анархии природы до дружественных родственных связей – общепринятая норма благосостояния должна быть установлена на уровне, достижимом для большинства этих хозяйств, а силы наиболее эффективного меньшинства при этом будут использоваться не в полном объеме. Несколько домохозяйств внутри сообщества потенциально имеют значительные различия по объему производства на одного человека, даже если это связано лишь с тем, что они находятся на разных стадиях цикла формирования семьи. Соответственно, они должны различаться и по соотношению между эффективными производителями и иждивенцами – детьми и пожилыми людьми. Но предположим, что стандарты благополучия семей установлены на уровне домохозяйств с наибольшим трудовым потенциалом. В таком случае общество сталкивается с одним из двух невыносимых состояний – в зависимости от того, к какому полюсу, анархии и солидарности тяготеют существующие отношения между домохозяйствами. Отсутствие преобладающего типа отношений (либо присутствие враждебных отношений), успех немногих субъектов и неизбежная неудача большинства – всё это является экономическим прологом к насилию. А если присутствуют обширные родственные связи, распределение ресурсов нескольких успешных в пользу большинства бедных попросту создает общее и постоянное расхождение между стандартом благосостояния домохозяйства и реальностью.
Если суммировать эти абстрактные и предварительные рассуждения, то можно сформулировать следующий тезис. Во избежание внутренних и внешних конфликтов, революций и войн (или как минимум постоянного недовольства) нормальные целевые экономические показатели ДСП требуется удерживать в определенных пределах – на уровне ниже совокупного потенциала общества и нерационального использования трудовых ресурсов более эффективных домохозяйств. «В трудовом земледельческом хозяйстве нормы напряжения труда[82] значительно ниже его полного использования, – пишет А. В. Чаянов. – Хозяйствующие семьи во всех подвергшихся исследованию районах обладают значительными запасами неиспользованного времени» (Чаянов, 1989 (1925): 238). Это наблюдение, подытоживающее масштабные исследования российского сельского хозяйства непосредственно перед революцией 1917 года, позволяет продолжить рассуждение в совершенно ином ключе, не упуская сути дела. Чаянов и его коллеги действительно разрабатывали свою теорию докапиталистической домашней экономики в особом контексте простого товарного обращения[83]. Однако, как ни парадоксально, фрагментированная крестьянская экономика способна более отчетливо, чем любое первобытное сообщество, демонстрировать на эмпирическом уровне определенные глубинные тенденции ДСП.
В случае первобытной экономики эти тенденции маскируются и трансформируются общими социальными отношениями солидарности и власти. Однако крестьянская домашняя экономика, – связанная скорее с рынком посредством обмена, чем с другими домохозяйствами через объединяющее родство, – открыто выставляет напоказ глубинную структуру ДСП. В особенности наглядным оказывается недостаточное использование рабочей силы, о котором свидетельствуют многие таблицы в работе Чаянова. Типичный пример представлен в таблице 2.9.
Таблица 2.9. Распределение труда крестьянских семей в царской Россииа в течение года по разным видам его использования, %b (Чаянов, 1989 (1925): 236)c
а Количество семей в источнике не указано.
b К сожалению, многим статистическим таблицам Чаянова, составленным в основном на базе отчетов сельскохозяйственных инспекторов царских времен, не хватает точности, которая считается обязательной для современных исследований, в особенности в части характера выборки, операциональных определений используемых категорий и т. п.
c Цифры в этой колонке напоминают о критике Лафаргом буржуазной революции: «При старом режиме законы церкви гарантировали рабочим 90 свободных дней в году (52 воскресных и 38 праздничных дней), во время которых строго запрещалось работать. Это вменялось в тяжкое преступление католицизму и было главнейшей причиной безверия промышленной и коммерческой буржуазии. Как только последняя с наступлением революции очутилась у власти, она уничтожила праздничные дни и неделю в 7 дней заменила неделей в 10, дабы народ пользовался отдыхом лишь раз в 10 дней. Она освободила рабочих от гнета церкви, чтобы подчинить их еще горшему гнету труда» (Лафарг, 2012 (1883): 15).
Чаянов идет дальше простого наблюдения, констатирующего, что рабочая сила в целом используется в недостаточной мере, и подробно исследует различия в интенсивности труда по отдельным домохозяйствам. На базе этого исследования, выполненного среди 25 крестьянских семей Волоколамского уезда, он смог прежде всего продемонстрировать, что различия весьма значительны: диапазон вариаций оказался трехкратным – от 78,8 до 216 рабочих дней на одного работника в год в домохозяйствах, отличавшихся, соответственно, минимальным и максимальным усердием[84]. Далее Чаянов делает наиболее показательное сопоставление различий в интенсивности труда в домохозяйстве и в вариациях структуры домохозяйств по количеству едоков. Соотношение между размером домохозяйства и размером эффективной рабочей силы (коэффициент иждивенчества), по сути, является индексом экономической устойчивости домохозяйства относительно стоящих перед ним задач жизнеобеспечения. Можно утверждать, что относительный трудовой потенциал домашней группы увеличивается по мере уменьшения значения этого индекса до единицы. Как демонстрирует Чаянов (см. таблицу 2.10), интенсивность труда в домашней группе снижается соответственно.
Такое же соотношение между интенсивностью производства и эффективностью домашней группы продемонстрировано в еще одной таблице, в которую входят данные по нескольким сельскохозяйственным территориям, отражающие объем продукции на одного работника в рублях, а не интенсивность труда в рабочих днях (Чаянов, 1989: 240). Приведем фрагмент этой таблицы:
Tаблица 2.10. Интенсивность труда в соотношении со структурой домохозяйств 25 семей Волоколамского уезда (Чаянов, 1989: 241)
Данные Чаянова могут показаться усложнением очевидного, особенно если мы признаем, что домашняя экономика имеет ограниченные цели. В статистическом смысле эти данные лишь подтверждают ожидания, которые можно вывести логическим путем – а именно: чем меньше доля работников в домохозяйстве, тем больше они должны трудиться для обеспечения заданного уровня благосостояния домохозяйства, и наоборот. Однако правило Чаянова можно сформулировать в более общем ключе – без упоминаний ограниченных целей ДСП, но подразумевая при этом сравнение с другими типами экономики. В таком случае правило Чаянова, похоже, внезапно обретает ряд новых теоретических возможностей: интенсивность труда в системе домашнего производства ради потребления обратно пропорциональна относительному трудовому потенциалу производственной единицы.
Итак, интенсивность производства обратно пропорциональна производственному потенциалу. В таком виде правило Чаянова успешно обобщает и подкрепляет несколько гипотез, которые были выдвинуты нами выше. Оно подтверждает логическое умозаключение, что норма средств к существованию не подстраивается под максимальную эффективность домохозяйства, а устанавливается на уровне, доступном для большинства, в результате чего определенная часть потенциала наиболее эффективных домохозяйств оказывается невостребованной. Одновременно это означает, что ДСП не имеет встроенного механизма, побуждающего к производству излишков. Но в таком случае бедственное положение наименее эффективных домашних групп – в особенности той значительной их части, которая не удовлетворяет собственные потребности, – похоже, еще больше усугубляется. Дело в том, что домохозяйства с бóльшим трудовым потенциалом по определению не утруждают себя в интересах более бедных хозяйств. Ни один элемент организации производства не обеспечивает систематической компенсации его собственных системных изъянов.
Определенная автономия в сфере собственности, напротив, укрепляет приверженность каждого домохозяйства собственным интересам, а не производству для других.
Не следует обольщаться, будто наименование права собственности подразумевает фактическое наделение правами, равно как и абстрактные притязания на «владение» не предполагают реальных привилегий пользования и распоряжения собственностью. Рассказывают, как один акционер компании AT&T полагал, будто обладание пятью ее акциями дает ему право срубить телеграфный столб, портивший вид из его окна. Антропологи тоже на своем опыте научились разделять различные типы права собственности – доход от имущества, пользование имуществом и контроль над имуществом, – поскольку они могут быть распределены между разными держателями одного и того же объекта. Кроме того, у антропологов хватило терпения, чтобы выделить отдельные типы права, которые не являются исключительными по своей природе, но различаются главным образом по такому критерию, как возможность одного держателя отменять решения другого. К таковым относятся ранжированные преимущественные права, например возникающие между вождем и его последователями, или сегментарные преимущественные права, например между линиджем, объединяющим несколько семей, и составляющими его домохозяйствами. Тропа прогресса антропологии ныне усеяна терминологическими трупами, и призраков большинства из них лучше сторониться[85]. Наше основное внимание будет посвящено привилегированному положению домашних групп вне зависимости от сосуществующих форм владения.
Дело в том, что эти сосуществующие формы владения обычно располагаются над семьями, а не между ними и их средствами производства. В конечном счете связь вышестоящих «собственников» первобытных обществ – вождей, линиджей и кланов – с производством является связью второго порядка, поскольку в роли прямых посредников выступают сложившиеся домашние группы. Особенно показательным случаем является владение вождя «землей, морем и людьми», как говорят жители Фиджи. Это «владение» является в большей степени инклюзивным, чем эксклюзивным, и в большей степени политическим, чем экономическим, – притязанием на продукт и средства производства, проистекающим из утвержденного превосходства над производителями. В этом и заключается отличие владения вождя от буржуазного владения, предоставляющего контроль над производителями посредством права требования на средства производства. Какими бы ни были сходства в идеологии «владения», эти две системы собственности функционируют по-разному: одна (характерная для вождества) подразумевает право на вещи, реализуемое через контроль над людьми, другая (буржуазная) – контроль над людьми, реализуемый через право на вещи[86]:
В племенных обществах домохозяйство обычно не является исключительным владельцем своих ресурсов – пахотных земель, пастбищ, угодий для охоты или рыбной ловли. Однако вопреки тому, что производительными ресурсами владеют более крупные группы или вышестоящие власти, причем даже благодаря такому владению, домохозяйство сохраняет преимущественное право на производительные ресурсы. Если эти ресурсы не поделены, домашняя группа имеет к ним беспрепятственный доступ, а там, где земля распределена, группа претендует на причитающуюся ей долю. Семье принадлежит узуфрукт, так называемое право пользования, хотя по самому этому термину невозможно с очевидностью судить обо всех привилегиях этого права. Например, производители в каждодневном режиме определяют способы использования земли. Кроме того, им принадлежит приоритет в присвоении продукта и распоряжении им, и легитимные требования какой-либо вышестоящей группы или властной инстанции не могут распространяться настолько далеко, чтобы домохозяйство лишилось средств к существованию. Права семьи как члена проприетарной группы или права сообщества на прямую и автономную эксплуатацию причитающейся ей доли общественных ресурсов ради собственного обеспечения неоспоримы и неумалимы.
Экономическое правило предполагает, что в первобытном обществе отсутствует класс безземельных бедняков. В тех случаях, когда экспроприация имеет место, она является непрогнозируемым результатом способа производства как такового – например, жестоким уделом войны, – а не системным условием экономической организации. Первобытные народы изобрели множество способов, как поставить отдельного человека выше его соплеменников. Однако контроль производителей над собственными экономическими средствами отменяет самое непреодолимое историческое изобретение – исключительный контроль над этими средствами со стороны немногих лиц, превращающий множество остальных в зависимых от них. Политическую игру приходится вести на уровнях выше сферы производства, пуская в ход такие «фишки», как еда и другие предметы конечного потребления. В этом случае лучший ход, и самое вожделенное право собственности, в том, чтобы раздавать это добро другим.
Заключительным элементом изоляции домохозяйства, выступающей конструктивным элементом производства и отношений собственности, оказывается внутреннее обращение его продукта. Неизбежным результатом производства, одновременно специализированного по половому признаку и ориентированного на коллективное потребление, становится центростремительная траектория перемещения благ, которая отделяет экономику домохозяйства от остального мира, заодно подтверждая внутреннюю солидарность группы. Данный эффект усиливается, когда распределение принимает форму совместных трапез – ежедневного ритуала комменсальности, благодаря которому группа и обретает статус группы. Именно таким способом домохозяйство обычно выступает в качестве потребительской единицы. В то же время ведение домашнего хозяйства в известной мере требует объединения (pooling) различных предметов и услуг, предоставляющего в распоряжение его членов то, без чего они не могут обойтись. В таком случае распределение, с одной стороны, преодолевает реципрокность функций, например, мужчин и женщин, на которых держится домохозяйство. Объединение ресурсов устраняет дифференциацию частей в пользу связности целого, выступая основополагающей деятельностью группы. С другой стороны, этот момент отделяет одно домашнее хозяйство от других. Отдельно взятая группа может в дальнейшем установить реципрокные отношения с другими домохозяйствами, однако реципрокность – это всегда отношения «между» кем-то, и при всей своей солидарности она способна лишь закрепить особые экономические идентичности тех, кто совершает подобные обмены.
Льюис Генри Морган называл режим домашней экономики «коммунизмом в жизни» (communism in living)[87]. Такая формулировка представляется удачной, поскольку ведение домашнего хозяйства выступает высшей формой экономической социабельности: «от каждого по способностям и каждому по потребностям». От каждого взрослого – то, что возлагается на них разделением труда; каждому взрослому, а также старикам, детям и немощным вне зависимости от их вклада – то, что им необходимо. В социологическом «осадке» остается группа с интересами и судьбой, отличающимися от интересов и судьбы тех, кто находится за ее пределами, и с преимущественным правом на умонастроения и ресурсы тех, кто находится внутри. Объединение ресурсов замыкает домашний круг, который превращается в социально-экономическую демаркационную линию. Социологи в данном случае говорят о «первичной группе» (primary group), а люди используют слово «дом».
Если рассматривать ДСП в его собственных координатах, как структуру производства, то он представляет собой разновидность анархии. Домашний способ производства не предполагает никаких иных социальных или материальных отношений между домохозяйствами, помимо их сходства. Он предлагает обществу лишь дезорганизацию как принцип устройства, механическую солидарность, которая накладывается на отдельные сегменты. Общественное хозяйство разделено на тысячи мелких фрагментов, каждый из которых организован таким образом, что может существовать независимо от других и предан простейшему принципу заботы о себе. Где здесь разделение труда? За пределами домохозяйства оно теряет органическую силу. Вместо того чтобы объединять общество, принося в жертву автономию его производящих групп, разделение труда, основанное в первую очередь на половом признаке, в данном случае приносит единство общества в жертву автономии его производящих групп. Доступ домохозяйства к производственным ресурсам или, опять же, экономические приоритеты, кодифицированные в домашнем объединении ресурсов, тоже не служат никаким целям более высокого порядка. С политической точки зрения ДСП представляет собой нечто вроде естественного состояния. В рамках этой инфраструктуры производства ничто не обязывает несколько групп домохозяйств вступать в соглашение, уступая друг другу часть своей автономии. Поскольку домашняя экономика, по сути, представляет собой племенную экономику в миниатюре, в политическом плане она выступает подтверждением состояния первобытного общества – общества без Суверена. Каждый дом сохраняет не только собственные интересы, но и все полномочия, необходимые для их удовлетворения. Производство домашнего типа, разделенное подобным способом на множество единиц с собственными интересами и лишенное функциональной координации, по своей организации можно сравнить с небезызвестным образом множества картофелин в мешке[88].
Именно в этом и состоит первобытная структура производства по существу. Внешне, однако, первобытное общество представляет собой жалкое подобие первозданной бессвязности. Мелкой анархии домашнего производства повсюду противостоят более крупные силы и более масштабная организация, те институции социально-экономического порядка, которые объединяют дома между собой и подчиняют всё общему интересу. Однако эти великие силы интеграции не представлены в непосредственных господствующих производственных отношениях. И именно потому, что они выступают отрицанием анархии домашнего производства, они отчасти обязаны своим смыслом и существованием тому беспорядку, с которым намерены покончить. И если, в конце концов, анархия на внешнем уровне изгоняется, принципиально она никуда не исчезает. Пока домохозяйство отвечает за производство, анархия продолжает существовать в виде отступившего на задний план, но непрекращающегося раздрая.
Итак, здесь я апеллирую при помощи явных фактов к факту непреложному. Наличие некоего «заднего плана» обозначает разрыв между властью и интересами, способствующий рассеянию людей. Именно там находится «естественное состояние».
Интересно, что почти все философы, ощущавшие потребность вернуться к этому состоянию – и, разумеется, не преуспевшие, – усматривали в нем определенную модель демографического распределения. Почти все они осознавали присутствие некой центробежной тенденции. Гоббс оставил нам этнографический отчет о том, что жизнь человека была «одинока, бедна, беспросветна, тупа и кратковременна»(Гоббс, 1991 (1651): 95), – подчеркнем (наконец-то) слово «одинока». Это была жизнь порознь. Та же самая идея изначальной изоляции вновь и вновь появляется в построениях тех – от Геродота до Карла Бюхера, – кто осмеливался рассуждать о человеке в природе. Ряд соображений, наиболее соответствующих нашим задачам, выдвинул Руссо в своем «Опыте о происхождении языков»[89]. В древнейшие времена, утверждал он, единственным обществом была семья, единственным законом – природа, а единственным посредником между людьми – сила. Иными словами, перед нами нечто вроде домашнего способа производства, причем эту «варварскую» эпоху Руссо считал золотым веком, хотя и
не потому, что люди были объединены, а именно из-за разобщенности людей. Нам говорят: тогда каждый человек считал себя владыкой всего. Но он знал и желал лишь то, что было у него под рукой; потребности отнюдь не сближали человека с ему подобными, а отдаляли от них. Правда, при встрече завязывалась драка, но в те времена люди встречались редко. Всюду царило состояние войны, и всё же на всей земле царил мир (Руссо, 1961 (1781): 240).
Максимальное рассеяние является моделью расселения людей, характерной для естественного состояния. Для понимания того, какое потенциальное значение этот момент может иметь для нашего анализа – точнее, если допустить, что читатель еще не бросил попытки что-то понять в силу их явного сумасбродства, – необходимо задаться вопросом: почему в представлении политических философов люди, находившиеся в естественном состоянии, разбрелись по земле и преимущественно находились в одиночестве? Очевидный ответ звучит так: мудрецы противопоставляли самым простым образом природу культуре, которая тем самым лишалась всего искусственного, а последнее, в свою очередь, есть не что иное, как общество. В остатке мог получиться лишь человек, находящийся в изоляции, – или, быть может, человек в семье, то есть в сожительстве, обусловленном естественными вожделениями, как называл семью Гоббс[90], – даже если рассматриваемый человек в действительности являл собой грубую особу, ставшую обычным явлением общества и лишь потому утверждавшую о своей естественности (франц. L’etat de nature, c’est le bourgeois sans societe – Естественное состояние есть буржуа без общества). Однако, помимо очевидных вещей, эта идея рассеяния человечества заодно представляла собой логический и функционалистский вывод – рассуждение о том, куда девать людей в условиях естественного, а не политического состояния. Там, где право действовать силой принадлежит всем, а не монополизировано политическими методами, благоразумие является лучшей стороной доблести, а пространство – самым надежным принципом безопасности. Рассеяние минимизирует конфликты из-за ресурсов, вещей и женщин, а потому выступает лучшим защитником людей и имущества. Иными словами, это разделение сил, которое представляли себе философы, заставляло их воображать также и разделенное человечество, понимая максимальную дистанцию между людьми всего лишь в качестве функциональной предосторожности.
Здесь мы подходим к наиболее абстрактной, гипотетической – словом, самой вольнодумной – точке нашего рассуждения: глубинная структура экономики, то есть домашний способ производства, напоминает естественное состояние, и характерная для этого состояния динамика свойственна и ей. Без какого-либо внешнего воздействия ДСП будет стремиться к предельному рассеянию мелких хозяйств (homesteads), поскольку предельное рассеяние предполагает отсутствие взаимозависимости и общей власти, – именно так и организуется домашнее производство в общем и целом. Если внутри домашнего круга решающую роль играют центростремительные тенденции, то между домохозяйствами действуют тенденции центробежные, которые порождают наименее плотное распределение из всех возможных – эффект, в реальности проявляющийся лишь в той мере, в какой он не сдерживается более масштабными институциями порядка и равновесия.
Это настолько абстрактная идея, что необходимо привести нечто вроде ее актуального этнографического примера – даже если придется повторить уже известные факты и раньше времени представить последующие доводы. Как уже отмечалось выше, Роберт Карнейро пытался показать, что численность деревенского населения в тропических лесах Амазонии, как правило, держится на уровне ниже тысячи или максимум двух тысяч человек – именно столько людей можно прокормить при помощи существующих практик ведения сельского хозяйства. Поэтому Карнейро отвергает типичное объяснение, связывающее небольшой размер деревень с переложными методами земледелия:
Полагаю, что более важным фактором выступают легкость и частота расщепления деревень в силу причин, не связанных со средствами пропитания (т. е. со способами их добычи) <…>. Поскольку это расщепление происходит без затруднений, можно предположить, что возможности роста населения деревень до масштабов, начинающих оказывать сильное давление на несущую способность земли, появляются редко. Центробежные силы, вызывающие расщепление деревень, похоже, достигают критического уровня задолго до того, как появляется это давление. Вопрос о том, какие именно силы приводят к расщеплению деревень, выходит за рамки обсуждаемой темы. Достаточно сказать, что разногласия, раскалывающие то или иное общество, могут возникать по разным причинам, и чем крупнее сообщество, тем чаще, скорее всего, будут возникать эти споры. К тому моменту, когда население деревни в тропическом лесу достигнет 500–600 человек, напряженность и конфликты между ее жителями, вероятно, достигают такого масштаба, что может с легкостью случиться открытое разделение, приводящее к отпочкованию «раскольников». При наличии сильного внутреннего политического контроля крупное сообщество способно сохранять единство, несмотря на появление различных «партий». Однако в большинстве деревень Амазонии власть вождей, как известно, была слабой, поэтому политические механизмы, способные удерживать растущее сообщество вместе при наличии всё более разъединяющих сил, практически отсутствовали (Carneiro, 1968: 136).
На мой взгляд, основой первобытного общества выступает экономическая дисконформность, сегментарная хрупкость, которая допускает и воспроизводит особые локальные основания для разногласий, а в отсутствие «механизмов, способных удержать растущее сообщество вместе», провоцирует кризисную ситуацию и разрешает ее путем расщепления. Выше уже отмечалось, что домашний способ производства является прерывистым во времени, – теперь же мы наблюдаем и его прерывистость в пространстве. И если в первом случае прерывистость объясняет явное недоиспользование рабочей силы, то второй подразумевает хроническую недоэксплуатацию ресурсов. Именно так наш весьма окольный и теоретический обзор домашнего способа производства возвращается к эмпирической отправной точке. Домашний способ производства держится на шатком основании в виде домохозяйства, неотъемлемыми характеристиками которого являются ограниченность материальных целей, скудное использование рабочей силы и изоляция от других групп. Всё это означает, что организация домашнего способа производства не предполагает выдающихся результатов.