Средиземное море встретило нас очень неприветливо. Впрочем, по-настоящему, так и следовало ожидать: с одной стороны, наступило уже то время года, когда стоит отправиться в любое море, чтобы неизбежно испытать качку, холод, ветер, шквалы, дождь — словом, всякую гадость; с другой стороны, мы пользовались в Испании слишком уже долгим периодом райских дней, чтобы это могло пройти нам даром. Закон равновесия, который так справедливо развешивает в жизни человеческой порции радости с порциями горечи, спешил, однако ж, надо скачать, с особенным усердием исполнить над нами свой приговор.
24 октября (нашего стиля), т.е. в тот самый день, как «Ретвизан» оставил Кадикс, небо, воздух и море так переменились, что можно было думать, нас чудом как-то перенесло вдруг на север. Куда девалась эта глубокая, густая лазурь, насквозь проникнутая золотым сиянием! Куда девалась величавая океанская зыбь, сквозившая против солнца, как плавленое синее стекло!.. Каждый из нас, обогреваемый столько дней жаркими лучами испанского солнца и утром еще гулявший в летней одежде, с явным неудовольствием укутывал теперь шею в cache-nez, прятал руки в карманы теплого пальто и притаптывал ногами, засунутыми в резиновые калоши.
Не прошли мы десятка два узлов, как все вокруг нас и под нами окуталось однообразным, тусклым серым цветом; пронзительный ветер, летевший словно прямо из Петербурга, усиливался с каждым часом. К этому вскоре присоединился частый мелкий дождик. Так как общество «Ретвизана» состояло большею частью из обывателей Петербурга и Кронштадта и, следовательно, все, более или менее, могли считаться знатоками всего, что касалось признаков скверной, ненастной погоды, — стоило оглянуться вокруг, чтобы решить наверное, что дождику конца не будет. Все это, конечно, с успехом напоминало нам отечество; но не могу сказать, однако ж, чтобы такое воспоминание кого-нибудь особенно радовало в настоящую минуту. Все, по большей части, хмурились, ворчали и, скользя по палубе в своих резиновых калошах, спешили укрыться в каюты.
На другое утро, часу в седьмом, будит меня Михайло.
— Вставайте, ваше благородие, берег видать!
Узнав еще накануне, что около этого часа «Ретвизан» должен приблизиться к Гибралтару, я поспешил одеться и выбежал на ют.
Дождь перестал, но суровый холодный ветер, налетавший порывами, беспокойно крутил гряды облаков и рвал пену с верхушки валов. Влево от носа корабля сквозь серый, тусклый свет начинала выступать громадная гора, с отливом чернильного цвета; отвесно и как бы одиноко стоя над морем, она постепенно затушевывалась туманом и наконец пропадала в облаках. В то же время справа, но несколько далее, обозначилась другая гора; она казалась еще сумрачнее первой и точно так же исчезала верхушкой в облаках.
Тут, может быть, вовсе не следовало бы обращать внимания на то, что мы не были в Гибралтаре, и приступить к описанию этого достопримечательного места или, по крайней мере, сказать несколько слов о его значении в политическом и военном отношении; это было бы очень легко; стоило бы только сделать несколько выписок из тех книг, которые благодаря качке поминутно сваливаются с моей полки; но беда в том, что мы дали себе слово, при начале плавания, строго держаться правила описывать только то, что видели, или что приводилось лично испытывать. Основываясь на этом, все наши впечатления касательно Гибралтара и мрачного его соседа, Обезьяновой горы, поневоле должны ограничиться едва уловимыми образами двух гигантских скал, наполовину задернутых тучами. Мы ничего не видали больше, несмотря на то, что имели их перед глазами часов семь. Течение из Средиземного моря было так сильно, что мы двигались узла по полтора в час. К вечеру, когда обе горы остались за нами, мы встретили целую флотилию рыбацких лодок; поставив все свои паруса, которые «круглились и белели, как полные груди нереид, играющих на волнах», они стремительно неслись к берегу; нельзя было им не позавидовать, даром что столько месяцев ждали мы минуты, когда войдем в Средиземное море. При качке, дожде, ветре и холоде оно ничем не лучше других прозаических морей; совершенно тот же однообразный серый вид и те же неудобства. По крайней мере вплоть до Вилла-Франки, т.е. в продолжение одиннадцати дней, мы ничего не испытывали, кроме дурного запаха кают, ничего не слыхали, кроме скрипа перегородок, плеска волн и свиста ветра в снастях, ничего не видали нового, кроме серых дождевых туч, серого моря, пропадавшего в тумане, и время от времени — давно знакомых лиц, зеленевших от качки. Словом, скука была смертная.
Оставалось еще благодарить судьбу, что она поместила на военный корабль; тут, по крайней мере, быт и нравы, благодаря своему разнообразию и своей оригинальности, не дают заснуть наблюдательности и, таким образом, доставляют постоянное развлечение.
Не помню, где-то, по поводу выборов в содержатели кают-компании, я сравнил их с выборами дворянства в губернском городе. Несмотря, что общество кают-компаний и общество губернского съезда состоят из одних и тех же российско-дворянских элементов, надо сказать, они разнятся взглядами на предметы. Справедливость требует прибавить, что взгляд дворянских съездов, в прогрессивном отношении, далеко ушел против взгляда кают-компании.
Так, например, лица, входящие в залу Дворянского собрания, составляют одно общество, связанное одним званием, одним интересом; здесь всех уравнивает общий принцип; здесь не принимается также в расчет родословная; главную роль играет личность. На корабле не так; в обществе кают-компании, редко превышающем тридцать человек, недостаточно носить звание офицера, чтобы вас считали равным со всеми. В морской службе, сколько я заметил, вопрос о равенстве звания далеко еще не решен; вы можете приводить какие угодно доказательства, что люди разнятся друг от друга только степенью ума, способностями, образованием, личными заслугами и пользою, какую приносят, — вам решительно не поверят. Я неоднократно слышал самые убедительные доводы, что офицер, какой бы он ни был, но родившийся от помещика, — словом, дворянского рода — все-таки дворянин, а офицер, отец которого не был дворянином, будь он хоть во сто раз умнее, полезнее и благовоспитаннее первого, все-таки не может равняться сыну помещика.
При внимательном наблюдении вас поражает здесь следующее: вы видите благородного (в настоящем смысле слова), милого, вполне достойного офицера, который работает круглый день, несет действительную службу, и род его занятий таков, что он подлежит самой строгой ответственности; положим, он штурман или механик. Вы видите другого офицера, который на корабле ровно ничего не делает (он так плох, что ему ничего не доверяют); в кают-компании он ограничивает свою деятельность тем только, что бранится и ссорится с своими товарищами; положим, он просто морской офицер. Последний считает себя, однако ж, и другими также считается, выше первого; и как бы вы думали, почему так? Потому что родитель его был помещик или такой же офицер, известный тем только, что в свое время больно сек мужиков или матросов! Есть чем гордиться, нечего сказать...
Но погода делается уже до такой степени скверною, качка так усиливается, что отнимает даже охоту делать наблюдения.
Перейдем прямо к той минуте, когда «Ретвизан», обдаваемый ливнем с головы до ног, начал входить в гавань Вилла-Франки, известную у древних географов под именем Portus Herculis. He знаю, насколько заслуживает вероятия и сколько может казаться интересным предание, будто бы гавань эта вырыта товарищами Геркулеса, в память побед, одержанных ими над лигурийцами: знаю только, что древность ее происхождения ровно ничего не стоит перед ее живописностью.
Представьте себе круглый бассейн, окруженный со всех сторон высокими скалами и каменистыми, громадными уступами, которые как бы скатываются по бокам конусообразной горы, увенчанной облаками: последняя замыкает дно гавани, как задняя декорация в театре. По ней, прямо против нас, на значительной высоте, проходит знаменитая дорога corniche, которая ведет из Ниццы в Геную. Уступы ее, точно так же, как вершины примыкающих к ней скал, покрыты оливками, фиговыми и лимонными деревьями; местами зелень свешивается над обрывом; местами оливковые и лимонные плантации сбегают волнами по отлогим холмам и почти обмывают свои корни в голубых волнах бассейна. Общий эффект этой панорамы так великолепен, что в первую минуту не заметишь даже самого города Вилла-Франки. Он белеет слева и подобно всем древним приморским городам расположен на крутой скале; каменные дома его с плоскими крышами и террасами так тесно группированы, что с какой точки ни смотришь, нет возможности заметить улиц; все представляется одною сплошною белою массою, кое-где открывающей бурую черепичную кровлю, верхушки лимонного дерева или синеватый пучок алоэ.
Город защищен зубчатым, порыжевшим и позеленевшим от времени, фортом; он выстроен несколько ниже, на отдельной скале, которая выступает в море... Это собственно старый город. По мере того, как проходило время неожиданных нападений — время Дориев, Барбарус, восточных пиратов и проч., — обыватели стали мало-помалу распространять свои владения вне условной черты; начали строиться по скату скалы, пробили в ней ступени, так что теперь город подходит почти к самому морю. В этой нижней части находится арсенал, лазарет, кузницы и несколько каменных пакгаузов; из них один, ближайший ко входу в гавань, наделал в свое время довольно много шуму: это тот самый, который уступили нам с правом складывать в нем запас угля, такелаж и держат, для охранения их, трех матросов. Тут же неподалеку находится пристань. За исключением мелких рыбацких и лоцманских лодок и еще нашего фрегата «Полкан», недавно прибывшего сюда из Греции, во всей гавани не было других судов.
Пока мы все это рассматривали и «Ретвизан» становился на якорь, — дождь как рукой сняло; хребты сизых туч потянулись в одну сторону; местами стало даже просвечивать, что заметно было не столько в небе, сколько на верхних скалах гор, которые то и дело открывали новые перспективы и подробности.
Не знаю наверное, способствовало ли тому улучшение погоды или личное усердие, подкрепляемое соображениями дипломатического свойства, только к нам не замедлил явиться секретарь нашего консула в Ницце. Сам консул был нездоров или в отсутствии, — не помню хорошенько.
— Господа, — сказал секретарь после обычных поздравлений и приветствий и после того, как предложены были им всевозможные услуги, в числе которых первую роль играли провизия и уголь, которыми он же торговал, как открылось впоследствии, — господа, я должен объявить вам — несмотря на все счастье вас видеть, вы, надо сказать, прибыли сюда в самую неблагоприятную минуту!
— Что же случилось?
— Случилось... случилось... не знаю, право, как бы выразиться поделикатнее...
— Вы нас пугаете...
— Нет, это до вас не касается, т.е. лично не касается, хотя... вообще говоря...
— Но что такое, говорите, ради Бога...
— Случилось, что не далее как два дня назад одну из наших соотечественниц посадили в тюрьму!
— Как так?
— Очень просто — за долги!
— За долги?
— Да; она задолжала в Ницце более шестидесяти тысяч франков; по всей вероятности, у нее прежде было довольно своих денег; иначе, согласитесь, ей не было бы возможности пустить пыль в глаза. Она появлялась на всех прогулках в блистательнейших экипажах, раз по пяти в день меняла великолепные туалеты; словом, с первых же дней убила роскошью богатейших английских леди; все это открыло ей огромный кредит в Ницце; она им воспользовалась и, таким образом, задолжала шестьдесят тысяч франков, которых заплатить не в состоянии; теперь только открылось, что у нее, собственно, нет никакого состояния; ее взяли и посадили в тюрьму без дальнейших церемоний... Просто срам! Поверите ли, совестно показаться на глаза иностранцам... В настоящую минуту в Ницце более двух тысяч иностранных семейств...
— Сколько же русских?
— Двести с чем-то.
— Ого! Мы, стало быть, чуть ли не в родном отечестве, если не считать этих великолепных гор и лимонных деревьев.
— Русские совсем почти здесь незаметны: они по большей части живут здесь очень скромно. Одна эта дама, можно сказать, обратила на себя общее внимание, и притом с такой невыгодной стороны...
Но происшествие с интересной соотечественницей встречено было с большим равнодушием; это происходило оттого, вероятно, что присутствующие исключительно заняты были мыслью, как бы поскорее сесть в шлюпку и отправиться на берег; минуту спустя г-жа Н. была совершенно забыта. Надо признаться, этому отчасти способствовало также появление нового лица, которое, хотя и не принадлежало к лучшей половине рода человеческого, но было тем не менее очень интересно.
Из толпы матросов, окружавших ту часть борта, где спускаются в море, неожиданно выступил... Кто бы вы думали? Выступил бывший наш maitre d'hotel, бывший повар турецкого султана и содержатель гостиницы в Иркутске — словом, выступил знаменитый Мишель Пупо!
Надо вам сказать, он расстался с нами, или, вернее, изгнан был самым постыдным образом с «Ретвизана» еще в Бресте, два месяца назад. Повар турецкого султана, очевидно, намеревался сделать в четвертый раз запас гнилой провизии с тем, чтобы потом, как это не раз уже случалось, свалить всю вину на купцов, которые будто бы воспользовались его доверием и честностью, или на матросов, которые будто бы как нарочно съели изящнейшие гастрономические припасы, приготовленные для нашего услаждения. Узнав о решении судьбы своей, Пупо, обливаясь слезами, бил себя кулаком в грудь, называл себя жалкой жертвой людской несправедливости, пробовал потом раза два рассмешить общество, вынимал из кармана дагерротип жены и сына, имея в виду умилять общество; все было напрасно; все эти способы, пускаемые в ход с начала плаванья, были слишком уже известны, чтобы могли действовать.
— Господа! — воскликнул наконец Пупо в порыве глубокого отчаяния. — Вы меня выгоняете, я стою этого! Положим, так! Но знайте, вы будете отвечать Богу за смерть мою! Мне, это неизбежно, остается теперь умереть с голоду!
— Вы получите только то, что заслуживаете! — отвечали ему. — Вы морили с голоду два месяца сряду стольких людей, что сами теперь, по всей справедливости, должны испытать ту же участь!..
Зная в совершенстве плутоватую натуру Пупо, давно решили с общего голоса, что он кончит земное свое поприще где-нибудь на виселице. На днях еще говорили об этом; и вот он снова перед нами, снова, как феникс, возникший из пепла, цветет более чем когда-нибудь здоровьем, свежестью и даже веселостью.
— Пупо, вы здесь! Каким образом?.. — посыпались на него вопросы.
— Господа, я знал, что вы сюда прибудете; я ждал вас с нетерпением! — возразил Пупо с чувством и прикладывая руку к груди. — Ницца прекрасный город; вам будет весело... Что до меня касается, я веселился здесь, в Вилла-Франке, открыл здесь заведение, которое, надеюсь, удостоится чести вашего посещения.
— Как! Ведь вы говорили, оставляя нас, что у вас нет гроша денег, что вы должны умереть с голоду?..
— Это правда! Я был уничтожен! — возразил без малейшей запинки повар турецкого султана. — Но, благодаря Бога, маменька моя...
— Какая маменька? Вы нам никогда о ней не говорили...
— Маменька моя, которая живет в Генуе, — продолжал Пупо, нимало не смутившись, — прислала мне денег, и я теперь устроился...
Первый предмет, который бросился нам в глаза при входе на берег, — было колоссальное изображение русского матроса, написанное масляными красками на стене ближайшего углового дома; над матросом крупными буквами написано было: «Кронштадт»; а ниже — следующее изречение: «Друзья, войдите в источник лучшего рому!!!»
— Господа, воля ваша, — сказал Б.Т., разводя руками от удивленья, — но этот человек, если он не умрет на виселице, пойдет очень далеко!
Промышленная деятельность Пупо не ограничивалась трактиром; он тут же объявил, что открыл торговлю мраморными столами, которыми обещал снабжать нас за половинную цену против того, как продавались они у мраморщиков.
— Как видите, господа, я устроился очень изрядно, — добавил Пупо, — мне оставалось бы только благодарить судьбу, если б не явился здесь один подлый человек, который воспользовался моей мыслью и хочет вредить мне; но я уже шепнул два слова нашим матросикам; они обещают держать мою руку, и надеюсь, по старой дружбе, — не изменят своему слову; взгляните, вот мой враг!
С этими словами Пупо простер руку к дому насупротив, где во всю стену выведена была русскими буквами лаконическая надпись: «Выпивка!!»
Так как город Вилла-Франка сам по себе не представляет ничего особенно интересного (он исключительно почти населен рыбаками и лоцманами), мы остались в нем ровно настолько, чтобы нанять коляску, которая должна была везти нас в Ниццу. Отсюда в Ниццу одна только колесная дорога; она круто идет в гору от самой пристани и постепенно удаляется влево от Вилла-Франки. Достигнув высокой платформы, где расположен старый город, дорога продолжает идти в гору, изламываясь прихотливыми зигзагами между насыпными террасами, обсаженными оливами; местами деревья так тесны по обеим сторонам, что едешь под сводом зелени; местами они расходятся, открывая пройденные уже изгибы дороги и под ними, в глубине, белые дома Вилла-Франки, бухту с кораблями, которые кажутся мухами; вскоре открывается вся панорама гор с их голубыми заливами у подошвы, оливковыми и лимонными плантациями, покрывающими скаты, и белыми городами, которые, постепенно уменьшаясь, пропадают наконец в легком лиловом тумане. Вся эта часть гор противоположна той, которая окружает Ниццу. Ницца отделяется от Вилла-Франки высоким хребтом; между городами всего пять верст расстояния; приходится взбираться около часа; достигнув вершины, спускаешься в Ниццу в четверть часа.
Мы были предупреждены касательно вида, который открывается неожиданно на Ниццу при спуске с горы, и потому очень обрадовались, заметив, что погода все больше и большие разгуливается.
Кое-где луч солнца, пронизывая зелень олив, ярко освещал почву, которая краснела, как толченый кирпич; местами поперек дороги ложились, вместе с пятнами света, густые голубые тени, напоминавшие акварели Корроди; неожиданно на том или другом повороте встречался осел с плетеными перекидными корзинами, наполненными овощами, и сидевшей между ними женщиной в красном корсаже или мужчиной в синей куртке, пестром фуляре на шее и широкополой шляпе.
Когда мы достигли верхушки хребта, голубое небо раскидывалось над нами, и солнце ярко обливало обрывы скал и зелень. Слева, под утесом, у самой дороги выставлялась картинка чисто в итальянском вкусе; впереди грубые каменные столбы поддерживают трельяж из винограда; он осеняет вход в белый дом с плоской крышей; под трельяжем столы; несколько человек пьют вино из тонкогорлых фиаск, оплетенных соломой; подле ослы группируются у каменного водоема; по всему этому проходят огненные пятна света и голубые тени. Словом, мечты наши увидеть Италию, кажется, осуществляются. Коляска начала спускаться; еще поворот, и мы очутились прямо против Ниццы, на точке, где останавливается каждый путешественник и невольно всплескивает руками от восхищенья.
От края дороги, версты на полторы в глубину, сбегает во все стороны сплошная волнующаяся масса зелени; из нее выглядывают черепичные кровли, белые террасы, уставленные красными глиняными горшками с алоэ или покрытые трельяжем из винограда; в глубине, там, где последние планы этой зеленой перспективы смягчаются отдаленьем, вырезается роскошный залив такого же нежно-голубого цвета, как и все остальное пространство Средиземного моря, которое открывается отсюда во всей красоте своей. Воздух так чист и прозрачен, что позволяет даже различать отсюда берега Корсики. Ницца подходит к самому краю залива и, опоясав его белою серебристою каймою, рассыпает белые дома свои дальше, по долине, потопленной зеленью. Скаты гор, которые замыкают долину и вместе с тем огибают залив, усыпаны от подошвы до маковки садами и белыми крапинами загородных домов и вилл. Горами этими заканчивается обширная светлая панорама.
Приморские Альпы, которые поражают своим строгим, величавым характером от Вилла-Франки и далее до Монако, совершенно изменяют свой вид, по мере того, как приближаешься к Ницце. Отвесные голые скалы, узкие темные ущелья, кремнистые кряжи, исполосованные трещинами, — все постепенно сглаживается и уступает место почве, покрытой роскошной растительностью. От этого самые цвета скатов, окружающих Ниццу, получают особенную какую-то, бархатную нежность; глаза не перестают тешиться разнообразною гаммою красок, которых не в силах была бы передать даже живопись. Стоит перевалиться через гору, отделяющую Вилла-Франку от Ниццы, чтобы заметить, какую страшную силу получает здесь растительность. Оливы, под сводом которых приходится спускаться до первых домов города, достигают здесь тех размеров, как на Востоке; между ними беспрестанно путаются фиговые деревья; одна дама, путешествовавшая с нами, весьма остроумно заметила, что дерево это, — принимая в соображение страшную путаницу его ветвей, — должно непременно иметь дурной, капризный характер. По дороге, справа и слева, попадаются виллы и дома, опутанные одною виноградного лозою, толщиною в руку дюжего работника; несмотря на то, что время года было самое невыгодное для Ниццы, девочки и мальчики, встречавшиеся на пути, бросали нам в коляску букеты фиалок. Фиалки являются во всей своей силе только в середине декабря; ими покрываются тогда все скаты долин, и бедная часть населения извлекает из этого новый источник дохода.
Можно сказать, не отступая на волос от правды, что вся прелесть Ниццы заключается в ее природе и климате. Город сам по себе не заслуживает, сравнительно, никакого внимания. Въезжая в старую часть города, которая стелется у подошвы горы, путешественник с удивлением встречает ряды законченных, однообразных домов; не только здесь нет признака чего-нибудь архитектурного, но даже живописного, вообще свойственного всякой старине; все носит печать чего-то мелкого, крайне мещанского. Старая часть города защищена крепостью; она показывает свои бастионы и зубчатые башни с высоты одинокой скалы, выступающей в море. Старый город разделяется от нового рекою, или, вернее, потоком Пальон; это ничего больше, как широкое русло, усыпанное крупным серым булыжником и без малейшего признака воды; весною, когда с гор устремляются потоки талого снега, русло до краев наполняется водою; в настоящее время Пальон служит убежищем прачек, которые устилают его дно простынями и наволочками нескольких тысяч иностранцев. Впрочем, и то сказать надо: шагах в пятидесяти от каменного моста, соединяющего старый город с новым, там, где Пальон поворачивает к морю, булыжник его звонко гремит от напора валов, а дальше, во всю ширину залива, красивыми линиями бегут на берег волны, закручиваясь голубыми прозрачными волютами.
Новый город ничуть не лучше старого; разница вся в том, что здесь дома выбелены как заново, выше, иногда достигают восьми этажей; единственным их украшением служат зеленые жалюзи окон, которые напоминают несколько Испанию. Каждый из этих домов превращен почти в гостиницу для приезжающих; многие нарочно выстроены с тою целью, чтобы вмещать целые караваны туристов.
Еще при въезде в старый город легко было заметить, по разнообразию типов и костюмов, что население Ниццы сильно переполнено иностранцами; новый город исключительно уже служит сборным пунктом всех возможных национальностей; это обстоятельство сразу бросается в глаза. Тут, едва вступили мы на мост, и в первый раз на чужеземной почве, услышали звуки родного языка.
Из множества гостиниц мы выбрали Pension Suisse; она пленила нас своей дешевизной и тем еще, что тут позволяли курить, — что, как уверяли нас, не дозволяется в других, более аристократических отелях.
Pension Suisse находится в улице Массена, скучной и мрачной улице; к счастью, дом, в котором помещен отель, несравненно выше противоположных домов, так что, взяв номер в верхнем этаже, мы вдоволь могли любоваться видом на долину Carabucel, усеянную загородными домами и лимонными садами.
Так как оставалось еще часа два до обеда, я и товарищ мой N. отправились бродить куда глаза глядят.
Из улицы Massena вышли мы на большую площадь; при начале ее находится род жалкого сквера: дюжины три жалких, тощих дерев; принимая в соображение сильную растительность Ниццы, можно было думать, что деревья эти привезены сюда из-за границы для излечения от чахотки. Их окружает решетка; по дорожкам бегают дети; на скамьях, расставленных кое-где, виднеются группы разряженных дам и мужчин.
Не предупрежденные гидом или пояснительными заметками туземцев и не зная, следовательно, что чахлый этот сквер носит громкое название публичного сада и служит любимым местопребыванием русского общества, мы прошли мимо, не отдав ему должного внимания. Взамен этого любопытство наше сильно било возбуждено вывеской; она украшала третий дом от улицы Массена, непосредственно против сада; вывеска гласила: «Alphonse Karr, — fleuriste».
Была ли возможность не заглянуть в стеклянную дверь, которая вдобавок была полураскрыта! Мы вошли в небольшую комнату, уставленную растениями; за прилавком, уснащенным цветами, сидела женщина, вязавшая букет; на окне стояли две тоненькие бутылочки с какою-то желтоватою жидкостью.
— Скажите, пожалуйста, что это такое? — спросили мы, указывая на флаконы.
— Это ликер, который приготовляет г. Альфонс Карр.
— Какой маленький запас; вероятно, у вас все уже раскупили?
— Нет; это только так, для образчика... Не прикажете ли букет?
— Покорно благодарим; мы зашли, думая найти здесь знакомых...
С этими словами вышли мы на улицу.
Из того, что узнал я впоследствии, оказывается ясным, как день, что Карр занимается продажею цветов не столько из выгод, сколько чтобы казаться еще интереснее в глазах прекрасного пола. Я готов думать, что у него не было даже другой цели, когда в продолжение двадцати лет и чуть ли не в каждой своей книге рассказывал он, как страстно любит цветы, как способен целые сутки не отрываться от бирюзовых лепестков Vergiss-mein-nicht; иначе, согласитесь, зачем было бы об этом так долго, так настойчиво распространяться? Нет возможности предположить, чтобы рассуждал он таким образом перед открытием лавочки: «Вот двадцать лет, как я всем прожужжал уши, что без памяти люблю цветы; репутация моя как отличного садовника готова; открою лавочку цветов, — и нет сомнения, ко мне преимущественно побегут покупатели!» Очевидно, такой расчет не входил в соображение почтенного романиста. Ему нечего прибегать к торговле, когда его Осы, издаваемые в Ницце, повсюду раскупаются; когда что ни год пишет он новый роман, за который платят ему очень хорошо. Нет, открывая лавочку, он, по всей вероятности, думал таким образом: «Давно рассказываю я о любви своей к цветам; этим способом успел я затронуть особенно моих читательниц; человек, который так любит цветы, конечно, должен иметь нежные чувства и чувствительное сердце; женщины, без сомнения, страшно заинтересованы мною; что же будет, если я открою цветочную лавочку в Ницце — городе, куда собираются дамы всех стран света!» И действительно, стоит поговорить минуту с любой обитательницей Ниццы, чтобы услышать об Альфонсе Карре и его цветочной лавочке. Для достижения полного эффекта недостает только, чтобы Карр постоянно находился за своим прилавком, окруженный цветами и даже в костюме пастушка. Предположение наше тем еще оправдывается, что Карр тщательно избегает общества мужчин и постоянно вращается в кругу дам, преимущественно русских.
Человек свободы, он, сказывали нам, не прочь надеть ярмо невольничества, когда оно возлагается нежной ручкой особы прекрасного пола. В то время как мы были в Ницце, ярмо это возложено было на него одною из наших богатых соотечественниц. Оборони меня Боже делать на его счет какие-нибудь двусмысленные предположения. Я готов согласиться, что самая мысль открыть лавочку не имеет другого намерения, как то, чтобы сблизиться с дамским обществом и этим способом расширить круг своей наблюдательности касательно изучения женщин. (Не может же он остановиться на двух последних своих сочинениях: «О женщинах» и «Еще о женщинах»; вероятно, он замышляет еще третью книгу в том же роде и ищет для нее материалов.)
Рассуждая таким образом, продолжали мы подвигаться, следуя по направлению домов от улицы Массена; минут через пять мы вышли почти к тому месту, где поток Пальон спускается в море. Вправо, по берегу того самого залива, который виднеется с горы Вилла-Франки, тянется непрерывный ряд отелей, частных домов и вилл. Их отделяет от моря широкая, гладко убитая дорога и еще естественный береговой откос, усыпанный белыми и серыми камешками, которые беспрерывно шлифует и перетирает волна; звук этих камешков, которые то быстро катятся вниз, увлекаемые волною, то взбегают вместе с нею на берег, наполняют эту часть города вечным шумом и жужжаньем. Ночью, без привычки, не раз проснешься, невольно помышляя впросонье об опасности землетрясения. По всему протяжению этого берега шум моря никогда не умолкает; волна, задержанная в своем движении подводным кряжем камней, неожиданно становится на дыбы, величественно закручивается и с такой силой бьет в берег, что в воздухе постоянно носится влажная серебристая пыль. В этой влаге, проникнутой теплом и солнцем, особенно как-то легко дышится; не потому ли и место это преимущественно предписывают всем слабогрудым; в этом можно убедиться, не справляясь в гидах; едва вышли мы на дорогу, нам начали попадаться молодые люди и женщины с бледными, впалыми лицами; они едва передвигали ноги или ехали в колясках, обложенные подушками. Без посторонних указаний легко также было убедиться, что Promenade des anglais (так зовут эту часть берега) служит главным модным гуляньем для жителей Ниццы; это, очевидно, ее Longchamps, ее Via-Reale, Невский проспект; как здесь, так и там катят непрерывные ряды самых щегольских экипажей, тянутся вереницы гуляющих, выставляются напоказ лица и туалеты, идет непрерывный говор и любезничание, занимаются разборкою ближнего, часто не выключая тех, которые нынче в последний раз, может быть, кашляют и прислушиваются к мерному шуму набегающего вала.
Promenade des anglais, сводя на одну точку столько разных национальностей, весьма естественно, должна возбуждать соревнование гуляющих во всем, что касается наружного блеска. Отсюда эта страшная роскошь туалетов, лошадей, экипажей. Леди М. была вчера в таком-то платье, — давай и мне сегодня точно такое же! Вчера дети лорда N. гуляли в шотландском костюме, — давай Петруше и Кате шотландский костюм во что бы ни стало! И т.д. Не будь этой Прогулки Англичан, я уверен, наша соотечественница N. не попала бы в тюрьму за долги; нет сомнения, Promenade des anglais сильно способствовала к тому, чтобы погубить ее окончательно.
Этой прогулкой оканчивается Ницца со стороны залива; дорога круто поворачивает вправо; после моста, переброшенного чрез каменистый поток, изгибающийся по дну живописного ущелья, — она соединяется с дорогою Франции. Последняя тут же исчезает в складках гор, покрытых оливами и усыпанных белыми загородными виллами, обращенными окнами к морю.
Ущелье перед мостом было, бесспорно, самое живописное место, какое только приводилось до сих пор видеть. Невольно манило бросить дорогу, сойти на дно потока, углубиться в эти прихотливые изгибы, затемненные оливами, из которых, то сверху, то снизу, выглядывали сельские домики. Но, увы! В нетерпении нашем осмотреть Ниццу мы не подумали о завтраке: голод, возбужденный моционом и воздухом, начал завывать таким отчаянным голосом, что опасно было его не послушать. Помнится, мы поглотили обед с таким остервенением, что когда некоторые из наших товарищей, сидевшие с нами за одним table-d'hote, объявили, что обед из рук вон плох, — мы напали на них с яростью, обвиняя их в привередничестве и нетерпимости. К концу обеда, по мере насыщения, возвратясь к более мирным чувствам, мы мало-помалу приняли участие в том, что совершалось вокруг нас. Общество table d'hote осуществляло в миниатюре космополитический характер населения Ниццы; тут были и представители чуть ли не всех наций в мире, что можно было заключать только по наружным типам, потому что общество, несмотря на свою многочисленность, хранило упорное молчание; можно сказать, оставя в стороне всякое пристрастие, — не будь здесь наших соотечественниц, легко было подумать, что сидишь в сборище глухонемых. Чувство национальной гордости плавало как в масле при виде тех усилий, которые делали наши дамы, чтобы завязать общий разговор. Так, например, одна дама раз до десяти принималась рассказывать свои путевые впечатления; они заключались в том, что не было еще города, где бы она, по рассеянности, не потеряла или не забыла в отеле ту или иную драгоценность. Другая, более пожилая, старалась обратить беседу к литературе: с этою целью уверяла она, что читает одни только самые пустые романы, потому что теперь в Европе решительно ничего не печатают дельного. Но, увы, все эти попытки ни к чему не вели; сколько можно было заметить, — они особенно слабо действовали на апатических англичан, которые, в ответ на любезность, изредка разве переглядывались между собою и холодно улыбались.
После обеда часть общества отправилась в театр: давали «Линду», в которой пела известная в Италии певица Бокабадати. Театр Ниццы не представляет ничего особенного, если не считать, что кроме денег за билет, надо еще платить особо какие-то двадцать четыре су для того, чтобы иметь право занять свое место.
На другой день, часов в девять утра, товарищ мой уехал в Вилла-Франку на корабль; проводив его за pont Neuf, я один отправился бродить по старому городу. Переходя из улицы в улицу, глазея по сторонам, я случайно прочел надпись «Coiffeur» над окном, заставленным париками; это обстоятельство напомнило мне, что я давно собирался остричь волосы. Несмотря на раннюю пору, в парикмахерской не было уже недостатка в посетителях; кроме четырех мужчин, сидевших в креслах с намыленными до ушей лицами, тут накопилось еще несколько человек, ожидавших своей очереди; из числа последних особенно выдавался плотный, высокий господин с седыми волосами, но необыкновенно еще свежими щеками. Он изъяснялся на чистейшем парижском наречии.
— Мы с ним школьные товарищи, сидели на одной скамье, — говорил он в то время, как я вошел, — только нас постигла разная судьба: революция сорок восьмого года лишила меня всего состояния; я остался ни при чем; должен был даже выселиться из отечества; товарищ мой, Emile-Магсо de Saint Hilaire, остался между тем во Франции; но это еще ничего; он успел подъехать к новому правительству и получил место хранителя библиотеки в Страсбурге; работы немного; там всего одна только книга: два тома трактата об артиллерии, сочинение Monsieur Луи Наполеона. Но это в сторону, господа! Перейдем снова к главному нашему вопросу касательно прибытия сюда русской эскадры; не касаясь политического значения, с которым, конечно, связано это прибытие, — оно благодетельно для Ниццы; оно оживит ее торговлю; желательно бы только знать, сколько времени пробудет здесь корабль, прибывший вчера...
— Около месяца; может быть, даже больше! — сказал я, овладевая свободным местом и отдавая себя в руки парикмахеру.
— Почем вы это знаете? — спросил румяный собеседник.
— Я имею честь принадлежать к экипажу.
— Позвольте узнать, с кем имею удовольствие говорить? Я назвал себя.
— Позвольте и мне, с моей стороны... Я здешний обыватель... Фамилия моя Sotumier! — довершил он, выговаривая каждую букву так старательно, как бы желая врезать имя свое в моей памяти до скончания века.
Затем г. Сотюмье начал выгружать передо мною свои политические убеждения, из которых оказалось, что он самый ярый легитимист.
Мы были готовы почти в одно время, так что вместе вышли из парикмахерской.
— Милостивый государь, — заговорил Сотюмье, — предупреждаю вас: Ницца знакома мне как мои пять пальцев; если вам нужно что-нибудь, располагайте мною; я буду особенно рад служить вам чичероне...
Я поблагодарил и попросил указать ближайший кафе.
— Кафе! — воскликнул он, оживляясь с головы до ног. — Нет, уж если на то пошло, — извините! Я ни за что не допущу вас идти в кафе! Вы хотите чашку кофе, бифштекс, котлеты, устриц? — все это у меня есть в изобилии; смело скажу: вы нигде так не позавтракаете, как у меня!..
— Но как же так?.. Я не имею чести...
— Ничего не значит! — перебил Сотюмье. — Вот мой дом; он третий от парикмахерской; идти, как видите, недалеко... Вы наверно мне не откажете!..
Побежденный отчасти добродушием, написанным во всех чертах нового знакомца, отчасти увлеченный страстью к неожиданностям всякого рода, я принял предложение. Сотюмье ввел меня в дом, суетливо взбежал по лестнице, и мы вступили в небольшую комнату, выходившую окном на улицу; вокруг стен шли столы, уставленные рядами банок с пикулями и соленьем всякого рода; тут же возвышались пучки спаржи и редисок, артишоки, омары, лимоны, виноград, свежие фиги; на полу из ящиков с песком выглядывали горлышки бутылок и фляг, запечатанных смолою и свинцовыми шапочками всех цветов; из плетеных корзин и бочонков выглядывали плоды и устрицы; стены увешаны были связками мелкого луку и фестонами томатов, которые так лоснились и отдували свою красную кожу, что казалось — сейчас лопнут. Все это распространяло вокруг такой свежий запах, так было вкусно расставлено и в таком изобилии, что способно было пробудить аппетит даже после сытного обеда.
Сотюмье был ни более ни менее как комиссионер, доставлявший гастрономические припасы тем из жителей Ниццы, которые охотники были тонко покушать. Он избрал торговлю такого рода, очевидно, столько же ввиду барыша, сколько чтобы иметь возможность дешевле удовлетворять потребностям собственного своего желудка; надо было видеть, с каким страстным увлечением говорил он о съестных припасах, как сладко чмокал губами, проводя рукою по свежим фигам или поглядывая на омара. Сотюмье, — я убедился в этом после, — не имел гроша денег; он не мог утерпеть, чтобы не выбирать для себя собственно самые тонкие кусочки.
— Тонкий кусок — le fin morceau, — говорил он, — осуществляет для меня, милостивый государь, все блаженства земного существования! Я повар по призванию! Такого повара, как я, — скажу без хвастовства, — вы нескоро сыщете; я занимаюсь моим делом con-amore; сейчас дам вам возможность судить о моем искусстве!..
С последними словами он побежал в соседнюю комнату, развел огонь и застучал ножом.
Завтрак действительно был превосходен. Он стоил так мало, что совестно даже было.
— К сожалению, я не гастроном, — сказал я, — не могу вполне оценить ваше искусство; но позвольте привести к вам одного моего знакомого...
— Он любит хорошо покушать?
— Очень!
— Давайте его сюда! Где он? Я почту за особое счастье для него что-нибудь состряпать! — воскликнул Сотюмье, у которого запрыгали глаза от восхищенья. — Главное: любит ли он супы? В супах я особенно силен!
Если я так долго распространяюсь о Сотюмье, который, надо правду сказать, является здесь чем-то вроде закуски, — это потому, что мне нет никакой возможности поступить иначе. Ницца представляется моему воображению не иначе, как с приправою Сотюмье! Для меня, по крайней мере, первая без последнего не существует. Стоит сказать при мне: «Ницца!» — стоит мне самому о ней вспомнить, — и уже фигура Сотюмье является передо мною, как те пружинные монахини, которые неожиданно выскакивают из ящика, когда пожмешь пружину. Личность его, надо сказать, играет во всем этом последнюю роль, точно так же, как его обеды и завтраки. Все дело в тех счастливых часах, которые случалось проводить в его комнате, смежной с той, где сохранялась провизия. В продолжение месяца, и чуть ли не каждый день, в этой комнате, в условный час, сходилось несколько человек, принадлежавших тогда одному обществу, связанных общим интересом. Здесь рассказывались впечатления дня, собираемые каждым поодиночке, шел непрерывный обмен мыслей и наблюдений; в этой откровенной беседе царствовало постоянно столько непринужденной веселости, что каждый запасался ею на весь следующий день; под влиянием ее самые впечатления освещались как будто радостным светом; не будь этих счастливых часов, Ницца в глазах каждого из нас потеряла бы половину своей прелести. Но зачем вспоминать о том, что прошло, чего нет, чего уже не воротишь, как не воротишь молодости и других еще более драгоценных воспоминаний, освещавших жизнь...
От одиннадцати часов до двух я бродил по старому городу и так успел в это время с ним познакомиться, что в случае надобности мог служить проводником любому вновь приехавшему туристу. Из этого следует, что город не представляет ничего такого, на чем бы долго можно было приковать внимание; в нижней части домов магазины и лавки; верхняя представляет гладкие стены и ряды окон с зелеными жалюзи — и только.
Возвращаясь домой, я встретил извозчичью коляску с сидевшим в ней господином в серой войлочной пастушеской шляпе. Это был Б.Т. — одна из самых милейших, умнейших и симпатичнейших личностей не только нашей эскадры, но даже из тех, которых приводилось мне встречать в жизни. Он накануне час только провел в Ницце и ехал теперь из Вилла-Франки.
— Stop! Stop! — закричал я, махая черной калабрий-ской шляпой, которую все носят в Ницце. Коляска остановилась.
— Вас-то именно я и ждал! — сказал я, подбегая к дверцам.
— А что?
— Вы завтракали?
— Куска во рту не было: голоден как собака!
— Тем лучше!
— Как?!
— Вы слышали о Сотюмье?
— Не имею никакого понятия...
— Превосходно; отпустите коляску и пойдемте со мною... Мы направились в Корсо — улицу, где жил комиссионер-легитимист.
Нечего говорить о завтраке; Б.Т., как и следовало ожидать от гастронома, пришел в совершенный восторг от знакомства с Сотюмье; Сотюмье, с своей стороны, видя, как ел Б.Т., приходил в трогательное умиление; он клялся, что никогда еще не стряпал и впредь не будет стряпать с таким наслаждением, как для Б.Т.
Часов около трех снова были мы на улице Корсо.
— Что ж мы теперь станем делать? — спросил Б.Т.
— Что хотите...
— Нельзя ли пойти посмотреть что-нибудь?
— Можно; только вот беда: в городе решительно нечего смотреть...
— Что ж делать?
— Пойдемте куда глаза глядят; поверьте, это лучшая метода для прогулок по незнакомым местам.
Мы незаметно очутились на Promenade des anglais. Был именно тот час, когда здесь особенно много гуляющих; многочисленное стечение публики оправдывалось тем еще, что погода, если только возможно, была еще лучше, теплее и лучезарнее вчерашней. Тут было, кажется, чуть ли не все чужеземное население Ниццы; целые кавалькады хорошеньких мисс и леди проносились мимо в сопровождении своих кавалеров; все остальное прогуливалось пешком или ехало в экипажах. Одно из удовольствий этой прогулки состоит также в том, чтобы спуститься по камешкам к морю, выждать волну и взбежать наверх прежде, чем она разольется по берегу; многим, однако ж, это не всегда удается, как мы имели случай заметить; особенно часто попадаются дамы: захваченные на дороге волною, они испускают пронзительные крики, подпрыгивая в пене, которая обдает их до колен.
Шаг за шагом прошли мы к тому месту, где оканчиваются последние дома набережной и где дорога, сделав крутой поворот от моря, приводит почти к подножию гор; до настоящей минуты они показывают над городом только свои верхушки. Трудно представить себе что-нибудь живописнее этих скатов, сбегающих уступами к морю и перерезанных поперек глубоким, извилистым ущельем, о котором я уже поминал несколько страниц выше. Несколько шагов, и вы перенесены как будто за десятки миль от города; даже виллы, рассыпанные в изобилии по откосам, нисколько не вредят эффекту такого превращения; напротив, они не имеют ничего общего с казенной, плоской архитектурой городских зданий; отделенные друг от дружки отвесами скал или глубокими расселинами, полузаслоненные зеленью, они еще более настраивают мысль к уединению.
— Вот это так! — радостно воскликнул Б.Т., который, как все страстные охотники с ружьем, горячий любитель природы. — Ну, не лучше ли это вашей Promenade des anglais: тот же Невский проспект! Досадно только, не сказали вы мне прежде, что сюда отправимся; я взял бы ружье с собою; в этом ущелье и на всех этих скатах, я уверен, пришлось бы не раз выстрелить... Какая досада, что я не взял ружья!
Я выразил тоже сожаление, хотя в душе не мог не обрадоваться такому обстоятельству. Путешествие в Alcala в пятнадцати верстах от Севильи, восхождение на кремнистую гору за мнимыми куропатками было мне еще памятно; я знал, что, попадись только ружье в руки Б.Т., он из кроткого, впечатлительного и веселого собеседника мигом превратится в нетерпеливого и рассеянного; отсутствие ружья в его руках ручалось, следовательно, за несколько часов мирной созерцательной прогулки.
Мы спустились на каменистое дно пересохнувшего потока и вошли в ущелье. Он еще при самом начале делал такие прихотливые изгибы, что, пройдя несколько шагов и обернувшись назад, мы увидели себя окруженными со всех сторон исполинскими стенами скал, верхушки которых затушевывались пространством; мертвая тишина окружала нас; даже шум моря не долетал сюда. Ущелье продолжало изгибаться, все глубже врезываясь в гору. Природа, несмотря на строгую свою величавость, несмотря на то даже, что сюда разве только в полдень заглядывало солнце, не представляла, однако ж, ничего сурового и мрачного; совсем напротив: щеки ущелья от камней потока до верхнего края, путавшегося с облаками, покрыты были сплошною зеленью олив, принимавшею в высоте голубоватые оттенки и, наконец, серые; местами крутой поворот открывал в глубине далекие вершины гор, покрытых кое-где снегом и освещенных солнцем. Местами, по окраинам потока, в естественном углублении скалы, то справа, то слева, показывались живописные сельские домики и мельницы, опутанные кудрявыми фестонами плюща и дикого винограда. В потоке, как я говорил, не было капли воды; он наполняется только весною; при всем том, с каждым шагом вперед сырость и даже холод проникали нас; здесь время года давало себя чувствовать сильнее, чем на открытых местах Ниццы, обогреваемых круглый год солнцем, как у нас в июне. Зимняя пора высказывалась отсутствием цветов, которые между тем в изобилии продавались в Ницце, бледною зеленью олив, к которой не примешивалась теперь разнообразная зелень других дерев и растений, стоявших пока обнаженными; красными листьями винограда, которые пестрили белые стены домов и шуршали под ногами. Но все это шло даже как-то к местности, нас окружавшей, и вполне гармонировало с величавым, задумчивым характером.
Мы подвигались вперед уже около часа, как вдруг заслышали где-то выстрел.
Б.Т. вздрогнул, выпрямился и насторожил слух.
— Не говорил ли я вам, что здесь должна быть охота? — произнес он, беспокойно озираясь во все стороны. — Надо пойти хоть взглянуть...
— Стоит ли того... Другое дело, если б ружье было... — сказал я лицемерно.
В самую эту минуту раздался другой выстрел.
На этот раз не было уже никакой возможности удержать Б.Т. Напрасно говорил я, что из этого ничего путного не выйдет, что выстрелы, разбегаясь перекатами по ущелью, собьют нас только с толку и мы никак не попадем на след охотников; ничто не помогло; он ринулся в оливы и начал взбираться по кряжам, то останавливаясь и прислушиваясь, то с новым, удвоенным усердием продолжая карабкаться в гору. Так пробирались мы час по крайней мере. Из этого, как я говорил, ничего не вышло, кроме того разве, что мы из сил выбились.
Полоса неба в вышине заметно начинала бледнеть; пора было думать возвратиться домой.
— Нам решительно незачем спускаться на дно ущелья, — сказал Б.Т., — скат, на котором мы находимся, противоположен тому, который спускается к Ницце, это очевидно; стоит только, стало быть, подняться до вершины и перевалиться через этот скат, чтобы очутиться лицом к городу... Вот, кстати, домик какой-то белеет; спросим, как пройти ближе в Ниццу.
Минут пять спустя мы подходили к дому, запрятанному в зелени, как гнездо; крыша его покрыта была, как шапкой, плющом, который свешивался массой на каменный столб, подпиравший род балкона; из чердака торчал шест с сушившимся бельем; навстречу нам вышла девочка лет двенадцати, очень бедно одетая, но с такими хорошенькими, умными глазами, которые я до сих пор еще помню.
Прибирая вкривь и вкось итальянские слова, мы просили ее указать нам дорогу; робко как-то, взяв серебряную монету, она улыбнулась, кивнула головою и повела нас горной тропинкой, изгибавшейся прямо за ее домом.
— Я думаю, не к чему больше утруждать эту бедную девочку, — сказал Б.Т., — тропинка сама собою приведет нас к цели... Addio la piccolina!
— Addio! — проговорила девочка звонким серебристым голосом.
Тропинка мало-помалу начинала сглаживаться; приведя нас к каменному откосу, она совсем исчезла.
— Ничего, — сказал Б.Т., — скоро конец горы!
Прошло добрых полчаса; чем выше мы лезли, тем больше, казалось, оставалось лезть. Сумерки, между тем, заметно сгущались. Свежесть становилась также ощутительна, что было не совсем приятно, если принять в соображение, что оба мы с головы до ног были в испарине.
— Главное дело, не надо теперь останавливаться, — говорил Б.Т., стараясь ободрить меня. — Наконец, теперь месячные ночи, и мы ни в каком случае не рискуем потеряться...
Кончилось тем, однако ж, что мы совершенно сбились с пути. Темнота, сгущаемая оливами, под которыми мы бродили, не позволяла рассматривать предметы в десяти шагах. Немного погодя мы очутились на небольшой возвышенной каменистой площадке, откуда открылось вдруг море; но это ни к чему не повело; вокруг все-таки громоздились горы, покрытые сплошным лесом олив. Мы решительно не знали уже, что делать с собою, когда неожиданно в стороне послышался лай, из кустов выпрыгнула белая собачонка, и в то же время увидели мы над обрывом к морю две мужские фигуры.
Нас окликнули по-итальянски, мы отозвались по-французски; нам возразили на этом языке, и мы так обрадовались этому обстоятельству, что рассказали нашу историю прежде еще, чем успели подойти к незнакомцам. Успокоенные насчет дороги самым приветливым, радушным образом (оба тотчас же вызвались проводить нас до Ниццы), мы, весьма естественно, выразили желание узнать, кому обязаны такой услугой.
То были владельцы нескольких десятин оливковых плантаций и дома, который находился шагах во ста; они, сверх того, торговали каменным углем и вышли именно сюда в этот вечер, чтобы посмотреть, не увидят ли своего корабля, которого давно ждали из Англии; каждому было лет под сорок; оба довольно изрядно говорили по-французски.
Они пригласили нас войти в дом, чтобы отдохнуть, обогреться и подождать восхода месяца; через полчаса он должен был показаться.
Вскоре увидели мы перед собою белые стены дома, полузаслоненного деревьями; нас ввели в темные сени, оттуда в просторную комнату, выбеленную мелом, и с полом, выстланным кирпичом; комната, очень просто, но чисто меблированная, ярко освещалась широким пламенем камина с навесом, упиравшимся в потолок; перед огнем, на низенькой скамейке, сидела девушка лет шестнадцати, державшая в руках совершенно голенького годового ребенка, который весело вскрикивал, подпрыгивая на ее коленях; девушка так была хороша собою и вообще вся эта группа так поражала неожиданно своею грацией, что мы, первую минуту, остановились, как бы пригвожденные к порогу.
— Позвольте вам рекомендовать мою дочь! — сказал один из мужчин, который показался нам помоложе; впрочем, оба так были похожи друг на друга, что мы приняли их за родных братьев.
Мы не могли утерпеть, чтобы не выразить ему нашего удивления, возбужденного красотою его дочери.
— Это до меня теперь почти уже не касается, — возразил, смеясь, отец, — такие похвалы должны быть приятны моему зятю, — добавил он, указывая на соседа.
— Как? Но вы оба почти одних лет! — воскликнули мы в один голос. — Мы приняли вас за двух братьев...
— Нет, это мой тесть, это моя жена, a bambino — сынишка! — сказал второй господин, поглядывая на хорошенькую женщину, которая весело нам улыбалась, играя с ребенком.
— Сколько же лет вашей жене?
— Зимою минуло шестнадцать.
— Как?
— Вы, верно, удивитесь еще больше, когда узнаете, что этот bambino мой третий ребенок.
— Сколько же лет было вашей супруге, когда вы на ней женились?
— Двенадцать лет; мы уже четыре года как женаты.
Я знал, что в Сицилии и Испании, где женщины созревают несколькими годами раньше, чем на севере, такие браки не диковинка, особенно в простом классе; но никак не думал я встретить в Пьемонте те же случаи преждевременного развития, физического только, конечно; потом узнали мы, что такие браки и здесь очень обыкновенны.
К сожалению, милая наша хозяйка слова не говорила по-французски; любезность ее ограничивалась добрыми улыбками и приготовлением для нас лимонада.
Снабдив амфитрионов нашими адресами, мы оставили дом и вскоре выведены были на широкую дорогу, спускавшуюся под гору. Мы теперь ни в каком случае уже не могли сбиться с пути; несмотря на то, обязательные хозяева не хотели расстаться с нами прежде, чем в глубине открылась Ницца, изгибавшаяся белым полукругом по берегу залива, высеребренного полным месяцем.
До Ниццы осталось добрых полчаса ходьбы.
Передать вам не могу то сладостное впечатление, под влиянием которого совершили мы окончание нашей прогулки.
К ночи стало как будто опять теплее; может быть, это было от того, что нас теперь защищал от севера хребет гор, обращенных к югу. Воздух не трогал ни одним листиком; было так тихо, что даже с этой высоты можно было явственно различать мерный плеск волн, ударявших в берег «Английской прогулки»; подле слышно было, как капли росы ниспадали с листьев; бледная зелень олив, освещенная полным месяцем, придавала всей массе гор, обступавших залив, вид фантастических серебристых облаков, спускавшихся к морю; сквозь пар, носившийся кое-где над долиной, мигали огоньки Ниццы...
По прошествии нескольких минут забыты были все неудачи долгой, утомительной прогулки; мы весело говорили о ней и с увлечением делали проекты на завтрашний день, предполагая снова отправиться в горы.
Но на другой день произошло следующее.
Рано утром входит в мою комнату С.
— Новости! — говорит он. — Большие новости!
— Что случилось?
— Мы уходим из Ниццы!
— Куда?
— В Геную; пришел приказ немедленно присоединиться нам к «Громобою» и «Рюрику», которые, по всей вероятности, уже в Генуе.
— Долго мы там пробудем?
— Нет; всего несколько дней...
— Потом?
— Снова в Ниццу на месяц; потом на три месяца в Палермо...
— Стой! Довольно и этого! — воскликнул я и начал радостно одеваться.
В тот же вечер, часов около шести, корабль наш поднял якорь и вышел из гавани Вилла-Франка.
Но так уже, видно, определено было судьбой, чтоб дурная погода сопровождала нас каждый раз, как приводилось нам входить в гавань или снова пускаться в море. Дождик, казалось, только и ждал минуты нашего выхода. Он вдруг полил как из ведра, лил всю ночь и не переставал лить во все время, как мы бросали якорь в гавани Генуи.
Из этого следует, что общая панорама Генуи, которая, говорят, по красоте своей не уступает со стороны моря видам Неаполя и Константинополя, пропала для меня совершенно. Придерживаясь правды, должен сказать, меня постигла та же участь, когда я возвращался назад из Генуи, и потом, когда вторично посетил этот город. Туман, мелкая изморось и дождик преследовали меня неотступно.
Впечатление ограничивалось всякий раз белою массою домов, которые посередине лезли в гору, а по бокам постепенно суживались и огибали амфитеатром широкую гавань, замкнутую последними хребтами Альп. Как ни досадно было, но тем не менее я с каким-то лихорадочным нетерпением порывался к борту корабля, стараясь занять первую вольную шлюпку. Так как корабль не вошел в самую гавань, но бросил якорь в полумиле от города, пришлось сделать порядочный конец в шлюпке, что не совсем было приятно; сверху сыпало дождем, сбоку обдавало пеной, а снизу так подбрасывало, что надо было крепко держаться за скамьи, чтобы не грохнуться на дно шлюпки. Наконец, вошли мы в так называемую Купеческую гавань. Она уставлена была таким множеством судов, что между ними приходилось пробираться, как в лабиринте улиц. На пристани и под темными массивными арками старых зданий, окружавших набережную, толкалось и шумело множество народа; тут нагружали и выгружали суда, перекатывали бочки, тянули блоки, стучали топорами, таскали тяжести, тюки и товары всякого рода.
Недалеко от набережной, по узенькой улице, имевшей вид какого-то мрачного ущелья, находилась гостиница, которую нам рекомендовали в Ницце: нас ввели в громадную прихожую со сводами и мраморными колоннами; широкая лестница из белого мрамора, перехваченная арками и колоннами, вела в верхние этажи. Прихожая эта служила когда-то главным входом в palazzo адмиралтейства, который время и еще более обстоятельства владельцев превратили в скромный albergo. Такого рода превращения на каждом шагу встречаются в Италии. Признаюсь, не могу видеть в этом повода возносить скорбные жалобы и сетования против распоряжений судьбы; обедневшая аристократия Италии не в состоянии поддерживать бесчисленную массу своих дворцов; не лучше ли, следовательно, этим дворцам переходить в руки людей промышленных, которые, из тщеславия или выгоды, станут их поддерживать и таким образом спасут от конечного разрушения. Что за важность, если мраморные полы и лестницы, попираемые когда-то Дориями, попираются теперь подошвами какого-нибудь торгаша: если б отмечать и оставлять неприкосновенными все места, где жили когда-то не только магнаты, но даже великие люди, пришлось бы остальному человечеству за неимением места переселяться на другую планету.
Одна из отличительных черт Генуи — это неимоверная высота ее домов. Каждый дом хочет иметь вид на море; стесненные пространством, дома лезут один выше другого и как бы приподымаются на цыпочки, чтобы заглянуть через крышу своего соседа. Благодаря такому соревнованию, я потерял счет ступеням прежде, чем достиг своего номера; перейдешь два-три поворота лестницы. «Здесь?» — «Нет, выше! Еще три-четыре поворота». — «Здесь?» — спрашиваешь, едва переводя дух. — «Еще выше». Лезешь, лезешь — конца нет. Между тем стены соседнего дома, до которого я мог коснуться рукою из окна моей комнаты, были еще выше; у подошвы их, словно на дне колодца, открывалась площадка, буквально запруженная народом; пространство, отделявшее ее от меня, так было велико, что говор и шум долетали до меня, как жужжание пчел.
Первым делом, разумеется, было сойти скорее вниз и пуститься осматривать город.
Как я уже сказывал, город расположен по скату горы; внизу у моря теснится так называемый нижний город; с основания его, что произошло, говорят, за 700 лет до Рождества Христова, город, конечно, перестраивался сотни раз, но первоначальное его расположение и виды остались, по всей вероятности, неизменно те же. Физиономия этой нижней части Генуи носит особенный, типический отпечаток; подобное этому встретили мы потом в одной только Италии. Все это представляет совершеннейший лабиринт узеньких извилистых улиц, затемненных высочайшими домами, которые как бы валятся на голову, оставляя в вышине тонкую, неровную полоску синего неба; все свидетельствует, что во время постройки их не предвиделось даже в будущем возможности существования экипажей; на ста шагах нередко приходится несколько раз подыматься или спускаться по ступенькам, чтобы продолжать путь. Поминутно вправо и влево открываются мрачные переулочки, темные своды или углубления, где посреди мрака мелькает крошечное изображение святого или образ мадонны с мигающей перед ним лампадкой. О тротуарах, конечно, нет и помину. Иное здание выступает таким резким углом, что обогнуть его можно только разве пешеходу; из-за угла неожиданно выходишь на тесную площадку, замкнутую мраморным порталом церкви, почерневшим от времени, или заставленную рядами переносных лотков и лавчонок с овощами, пирогами, хлебом и проч.; тут же на воздухе поджаривают рыбу, варят rizotto и пекут кукурузные лепешки. Толпы матросов всех наций, поселяне, торговки в своих национальных костюмах, местные обыватели — все это шумит, покупает, продает, снует и движется между группами ослов, которые несут на рынок припасы в плетеных корзинках. Крепкий запах оливкового пережженного масла, который бросается в нос при первом шаге, ясно говорит, что вы нигде больше, как в итальянском городе.
Мне особенно памятна в этой части Генуи одна улица.
Она находится непосредственно за площадкой, которая подле гостиницы. Представьте себе длинный, узкий коридор, освещенный только сверху узкою полосою неба; в обе стороны внизу идут непрерывные ряды магазинов и лавок, которые не закрыты со стороны улицы, как у нас в Европе, но выставляют свой товар наружу, подобно тому, как это делается на Востоке. Товар исключительно состоит здесь из кораллов, филиграновых вещей, раковин, церковной утвари, оружия, кубков всякого рода, ожерелий и бесчисленного множества дорогих металлических изделий. Все это навалено грудами и, плашмя освещенное сверху, резко выделяется на сумрачном, смолистом фоне стен и еще ярче выступает из темного дна магазинов, в которых на рембрандтовский манер рисуются старые и молодые фигуры торговцев. Живописные группы покупателей, которые теснятся с обеих сторон, пестрая толпа, разукрашенные цветными кистями ослы, которые жмутся посредине, группы курильщиков под сумрачными входами в кофейные дома, и, наконец, самый характер товара, облитого светом или растушеванного густою тенью, — все это на каждом шагу представляет великолепные картинные мотивы, которые сами собою просятся на полотно.
Достигнув конца улицы, я зашел в кафе, чтобы закурить сигару. Народу было много; шел общий оживленный разговор о Ристори; главным оратором был сам хозяин кафе. Ристори давала в этот вечер последнее свое представление в роли Федры.
— Есть ли еще надежда достать билет? — спросил я, обращаясь к хозяину.
— Сколько угодно! — отвечал он довольно свободно по-французски. — Ристори у нас не очень любят; ей даже мало стали хлопать в последнее время!
— За что так?
— Она играет преимущественно в чужих краях...
— Что ж из этого? Тем лучше для вас: она этим способом увеличивает артистическую славу своего отечества...
— Этого нам не нужно, мы за этим не гонимся! Вот актер Модена, тот совсем другое дело. Il travaille aussi bien que la Ristori, а между тем не гонится за чужеземной славой; чего же лучше: Людовик Наполеон предлагал ему большие деньги, чтобы играть в Париже, — он не согласился; он хочет играть только для своих соотечественников; за это мы его и любим!
Все это могло быть совершенно справедливым, но я поспешил, однако ж, отправиться в театр, чтобы заблаговременно запастись билетом. Улица, о которой я говорил, приводит в верхнюю и вместе с тем аристократическую часть города. Попасть туда, впрочем, не совсем удобно: улица замыкается отвесною стеною; справа только под острым углом оставлен проход, в котором устроена каменная лестница. С этой стороны это единственное сообщение между верхней и нижней частями Генуи: тут постоянно происходит давка; не помню, чтобы когда-нибудь приходилось проходить по этому месту без того, чтобы не встретить, кроме толпы, людей с тюком за спиною, бочкой или корзиной на голове; одни быстро сбегают по ступенькам, другие так же быстро подымаются; сколько заметно, генуэзец не такой суета и крикун, как неаполитанец и сицилиец, которые дерут горло и беснуются без всякой видимой причины, но он вообще деятелен, промышлен и всегда в постоянном движении.
Переход из нижнего города в аристократический квартал очень резок; с первого взгляда бросается в глаза простор и свет, прежде всего открывается широкая площадь; за исключением немногих частных построек, она вокруг обставлена великолепными мраморными дворцами; лучшие из них, впрочем, стоят с накрытыми жалюзи и наглухо заколоченными воротами. За ними гора подымается так круто, что дворцы, построенные выше на откосах или искусственных террасах, рисуются целиком от самого своего основания до верхушки. Шуму и движения здесь также очень много; к нему присоединяется еще треск экипажей, щелканье бичей и крик кучеров, одетых, как в Париже, в клеенчатую шляпу и красный жилет. В этой толпе особенное внимание обращают на себя женщины: тип, сколько я заметил, здесь очень смешанный, но в общей массе они очень красивы; особенно хороши блондинки с черными блестящими глазами и длинными темными ресницами. Большая часть, вместо нелепых шляпок, покрывают голову белым кисейным pezotto, род вуали, который прикрепляется к гребню и, ниспадая по обеим сторонам лица, окутывает плечи; лица, и без того красивые, получают от этого особенную какую-то привлекательную нежность; я встретил здесь также в первый раз хорошеньких, румяных и молодых аббатов в треуголке, черных шелковых чулках и башмаках с блестящими пряжками.
В этой части города находится, между прочим, улица Strada Nuova, которая с первых шагов прямо переносит вас в шестнадцатый век: в обе стороны тянется непрерывный ряд дворцов; к сожалению, улица так узка, что глаз не в состоянии обнять любое здание выше второго этажа. Лишенные света и пространства, затемненные еще сверх того временем, дворцы эти сохраняют тот мрачный, суровый характер, которым отличались их прежние владельцы; окна нижнего этажа защищены железными решетками; ржавчина, размываемая столько лет дождями, избороздила рыжими полосами мраморные стены: окна верхних этажей часто заколочены наглухо; иногда вместо замкнутых, тяжелых дверей, обитых железом, неожиданно открывается парадный вход со сводами; штучный цветной мраморный пол его на одном горизонте с улицей, чтобы беспрепятственно могли въезжать экипажи; с потолка висит на цепи зажженный фонарь самого причудливого рисунка; вправо и влево подымаются зигзагами широкие лестницы и галереи, перехваченные арками, колоннами и консолями, украшенными мраморными шарами, львами, гербами и статуями, большею частью без носа, без пальцев, с черными пятнами копоти в изгибах драпировок; точно декорации в театре или картины известного Робера, любителя таких перспектив.
Дворцы эти принадлежали когда-то (некоторые и теперь еще принадлежат) лицам, прадеды которых играли блестящую роль в истории средневековой Италии. Многие из потомков дожей, сенаторов и вельмож, несмотря на то, что разорены дотла, и теперь еще живут во дворцах своих; но теперь уже, собственно, в этом заключается только вопрос экономический — вопрос, чтобы избавить себя от необходимости платить за квартиру; они обыкновенно занимают несколько комнат вверху или на заднем дворе и отдают парадные залы и входы, расписанные фресками, под гостиницу или в наем частным лицам. Ведут они большей частью жизнь замкнутую, как бы стыдясь выставить на свет резкий контраст громкого исторического имени с протертым пальто, прикрывающим их плечи. Жизнь ограничивается чашкой кофе утром, блюдом брокколи в полдень и вечером — креслами в театре, потому что без музыки здесь не живут, точно так же, как без хлеба. Некоторые, но таких немного, владеют еще огромным состоянием своих предков; но время и на них произвело свое действие: они большею частью занимаются разного рода предприятиями и спекуляциями, стараясь увеличить свои капиталы.
Возвращаясь из кассы театра, где посчастливилось мне достать билет, я встретил С, одного из товарищей по путешествию; С. был уже несколько раз в Генуе и знал ее в совершенстве. Так как время было обедать, он повел меня в cafe Concordia, лучший ресторан города. Он занимает великолепный дворец; вход из белого мрамора превращен в цветочную лавку; мраморная лестница приводит на широкую террасу, уставленную апельсинными деревьями; посередине фонтан, вокруг идут залы; можно обедать на самой террасе, можно обедать и в залах, имея перед глазами целую апельсинную рощу.
В «Конкордии» С. познакомил меня с Д., польским эмигрантом, который уже пятнадцать лет находился в сардинской службе; Д. в свою очередь свел меня с несколькими молодыми людьми, принадлежащими высшему генуэзскому обществу; благодаря такому обстоятельству, я получил возможность осмотреть все частные дома и дворцы, где только находилось что-нибудь замечательное по части искусств.
Генуя не имела своей оригинальной школы живописи, скульптуры и архитектуры; быв родиной целой фаланги художников, она тем не менее не может выставить ни одной из тех знаменитостей, которыми так справедливо гордятся Рим, Флоренция, Милан, Венеция, Сиенна и другие города и городки остальной Италии. В числе художников Генуи являются, однако ж, замечательные таланты: братья Кальки, Лука Камбиазо, Кастелло, Тавароне, Пиола, Карлоне и другие; все они развивались вне отечества, и каждый подчинялся влиянию той школы, где учился. Если все роды генуэзского искусства отличаются отсутствием самобытного, национального, типического стиля, взамен этого они поражают страшным своим разнообразием и в общей сложности дают дворцам Генуи такой роскошный характер. Этому много также способствовали художники, которых вельможи и богачи Генуи вызывали изо всех частей Италии для украшения своего города. Так, например, знаменитый в то время римский архитектор Галеаццо Алесси прожил здесь пятнадцать лет; Генуя обязана ему лучшими своими зданиями.
Великолепная наружность этих palazzo не обманывала в свое время ожиданий: внутри они были еще великолепнее. Эти фасады из цветного мрамора, почерневшие от времени и страшно теперь запущенные, служат как бы предисловием тому, что встретишь в самом здании, когда отворится дубовая дверь, обитая железом. Громадные прихожие сверху донизу расписаны фресками; потолки и стены других зал и комнат тоже покрыты живописью; но все это исчезает местами под копотью, местами изъедено сыростью или исполосовано паутинами. Спускаясь или подымаясь по мраморным лестницам, украшенным колоннами, статуями, нишами, вычурными пилястрами, вы чувствуете, как под ногами хрустит пыль, которую не сметали более столетия; кучи сору чернеют во всех углах. Если в palazzo находится картинная галерея, gallerio dei quadri, вас проведет туда старый оборванный слуга — единственный смотритель дома, заменивший прежние толпы раззолоченных лакеев, теснившихся на этих самых лестницах. Многие дворцы сохранили еще мебель времен патрициев республики; стертая позолота на резных орнаментах, украшающих разного рода мебель, обнажает бурый грунт или дерево; цветной штоф с широкими разводами висит клочьями перед окнами или исчезает под густым слоем пыли. Некоторые из этих дворцов, как, например: Паллавичини, Адорно, Бальби, Джиорджио Дориа, Бриньоле-Сале, поддерживаются достойным образом благодаря сохранившемуся или вновь нажитому состоянию своих владельцев.
Картинная галерея последних двух особенно замечательна.
Теперешний Дориа, маркиз Джиорджио, какой-то чудак, эксцентрик, который всех боится, ото всех прячется, так что его по целым годам никто не видит; но, к счастью, домом заведует жена, маркиза Тереза, женщина умная, энергическая и притом страстная любительница искусств; она сама занимается живописью и пишет отличные пейзажи: ей уже под шестьдесят; но в ней столько еще воодушевления, она так любезна и приветлива, что с первого визита делается ясным, отчего ее гостиная, невзирая на дикость самого маркиза, который, впрочем, никогда и не показывался, считается самою приятною в городе. Приемные комнаты отличаются необыкновенною простотою; всю роскошь составляют картины и очень хорошо сохранившиеся фрески на потолках.
Картин немного; маркиза выбрала только лучшие из многочисленных галерей мужа и своих предков; они родом Гримальди.
Первое место в этом драгоценном собрании принадлежит портрету герцогини Сфорца, писанному Винчи; это действительно такое сокровище, которое может считаться в числе совершеннейших и, вместе с тем, самых сохранившихся произведений гениального живописца; он повешен отдельно, в крошечной уютной гостиной над диваном, любимым местом хозяйки дома. В других комнатах находится между прочим обручение Иакова с Рахилью, Гверчино — картина красоты и грации необыкновенной. Я видел и прежде и после множество произведений этого художника, видел наконец в Риме знаменитую его Петронилу, но картина маркизы Дориа затмила в моей памяти все остальные; она бросает совсем новый свет на художника, о котором нет возможности сделать, например, конечного приговора в Лувре и Эрмитаже.
Почти то же можно сказать в отношении к Вандику, произведения которого встречаются в таком изобилии в Генуе, — особливо во дворце Бриньоле-Сале; все, что написано здесь Вандиком, служит самым полным выражением зрелости и силы его таланта.
До отъезда своего в Италию Вандик, хотя и проявляет уже самобытность, но все еще очевидно находится под влиянием Рубенса. В последнюю поездку в Англию, где писал он так много и где кончил свое поприще, в манере его проявляется легкость, быстрота исполнения, вынужденная отчасти бесчисленными заказами, отчасти выгодою, и сильно вредящая сочному, искусному письму, составляющему не последнее достоинство в его произведениях; картины его этой эпохи, при всей своей поэтической щеголеватости, отличаются бледностью, белесоватым, линялым каким-то тоном. В Италию отправился он в полном цвете лет. Созрев уже настолько, чтобы выразить свою индивидуальность, он тем не менее прибавляет здесь к своим достоинствам чистоту рисунка, необыкновенное благородство стиля и блестящий колорит венецианцев; он изучал их с особенною любовью. Все же качества соединяются в картинах, писанных им в Генуе; странствуя по Италии, он два раза был в Генуе, жил здесь довольно долго и здесь только работал усидчиво и много. Он неожиданно вошел тогда в моду, как и теперь это случается иногда с тем или с другим художником; вельможи и богатые люди наперерыв заказывали ему портреты и картины. Самое богатое собрание находится, как я уже сказал, в palazzo Rotto, принадлежащем герцогу Бриньоле-Сале; отец теперешнего герцога, горячий любитель искусств, не довольствуясь Вандиками, которые доставались ему по наследству от предков, современников живописца, — скупил еще те картины Вандика, которые продавались разорившимися старинными фамилиями. В одном этом palazzo Rotto я насчитал девять Вандиков самой блестящей, самой лучшей его манеры.
Вообще говоря, в художественном отношении Генуя весьма замечательный город; меньше говорят об ней потому, что сюда реже заглядывают путешественники. Она лежит в стороне от обычных, давно принятых сообщений между Европой и Италией: путешественники, отправляющиеся сухим путем, едут обыкновенно прямо на Францию и оттуда в Рим; пароходы также минуют ее; Ливорно и Чивита-Веккия служат главными пристанями, а если иногда и заходят в Геную, так разве на несколько часов, едва достаточных, чтобы составить себе даже общее понятие о физиономии города.
Говоря о художественных достопримечательностях, невозможно не сказать хотя несколько слов о старом palazzo Дориа; в архитектурном отношении он чуть ли не первое здание города. При выходе из улицы Baldi или Alberto он невольно останавливает внимание грандиозным фасадом из белого мрамора, боковыми своими аркадами самого изящного очертания и террасами, которые спускаются к заливу. Мимо заднего фасада дворца проходит улица. Под нею, вправо, по скалам разбросан великолепный сад; он соединяется с дворцом высокими арками, которые проходят над улицей; все это, соединенное вместе, представляет волшебную архитектурную декорацию. С передних террас открывается вид на залив и город, подымающийся амфитеатром у подножия гор, усеянных красивыми виллами и садами; впереди, на одной из бесчисленных платформ, выложенных мозаикой из белых и серых камешков, возвышается монументальный фонтан с изображением Нептуна. Говорят, голова Нептуна представляет вернейший снимок с головы знаменитого морехода Андрея Дориа, родоначальника теперешней фамилии.
В художественном отношении внутренность дворца еще интереснее; лепные и писанные орнаменты портала и главного входа, большие фрески по стенам лестницы сочинены и писаны Перино-дель-Bara, одним из лучших учеников Рафаэля. Фреска его «Гораций Коклес и Муций Сцевола», большой плафон, изображающий битву титанов и группы детей в виде медальонов и барельефов, уцелели каким-то чудом посреди всеобщего разрушения; они так еще свежи, как будто написаны в нынешнем столетии. По близости к стилю Рафаэля и его манере писать фрески, они, по мнению аббата Ланчи, стоят гораздо выше работ Джулио-Романо в Мантуе. Повторяем, целость этих драгоценных образчиков решительно надо приписать чуду, потому что рядом с ними соседние комнаты представляют самую жалкую картину запущенности и разрушения; стены изъедены сыростью, живопись или осыпалась, или едва проглядывает сквозь пласт селитряной накипи; мозаические полы так растрескались, что во многих залах их заменяет грубая дощатая настилка.
Впрочем, как уже выше было замечено, характер заброса, запустения и чего-то отжившего бросается в глаза даже в тех дворцах, где и теперь еще живут настоящие их владельцы. Чтобы привести все это в такое плачевное состояние, потребовалось, однако ж, менее полутораста лет времени! Кавалер де-Брос, путешествовавший в 1740 году, застает еще Геную в самом цветущем виде; в Иванов день он принимает участие в процессии, сопровождавшей дожа, облаченного в мантию из малинового дама, окруженного сенаторами, вельможами и пажами в самых дорогих, блестящих одеждах; толпа пестреет цветными токами с страусовыми перьями; везде атлас, бархат, драгоценные каменья, бесчисленные и самые разнообразные ливреи, обшитые гербами, серебром и золотом. Де-Брос встречает на углах некоторых улиц и на площадях сборища вельмож первого класса; восседая на резных креслах, поставленных на самой улице, они толкуют с напыщенной важностью о делах республики. Де-Брос, которому хорошо знакомо великолепие французского двора, удивляется тем не менее страшному богатству внутри дворцов Генуи: его поражает наружный вид этого города, расписанного сверху донизу фресками. «Генуя вся покрыта фресками, — говорит он, — улицы ее не что иное, как восхитительные, волшебные декорации!»
От всего этого, как видели мы, теперь следов даже не осталось!
Грустное впечатление сглаживается разве только после солнечного заката. Мрак, потопляющий дворцы и улицы, скрывая их обветшалость, возвращает им как будто прежнее их величие. Местами громадный полукруглый портал открывает в глубине пространный двор, обставленный рядами арок; смутно обозначаются галереи и лестницы, идущие перехватами; одинокий фонарь вычурного очертания висит на цепи над темным входом: бледный свет его, едва скользя по ближайшим колоннам, ветхому мозаическому полу и зацепляя кое-где часть ступеней, обманывает глаз и воображение; все кажется тогда великолепным! К этому обману способствует также многолюдье и шум толпы; к сумеркам весь город начинает обыкновенно высыпать на улицу. В общем сумрачном тоне мелькают сотни цветных бумажных фонарей, которые берут с собою гуляющие; повсюду мелькают белые покрывала или пестрые pezotto на головах и плечах женщин. Почти все женщины среднего сословия сохранили еще, за редкими исключениями, свой национальный костюм; стоит минуту простоять перед фонарем, чтобы увидеть несколько хорошеньких личик, обвернутых в эти покрывала, испещренные бабочками, цветами, плодами и фантастическими орнаментами. То тут, то там, посреди роя цветных фонарей, выступает раззолоченный, украшенный гербами и резными украшениями аристократический портшез, несомый ливрейными лакеями. Говор идет неумолкаемый; на каждом шагу в звуках языка, в восклицаниях, хохоте и самом говоре уловляешь новые, неведомые до того оттенки; так, например, беспрестанно слышишь слово «adieu», которое употребляют здесь не при расставании, но при встрече с знакомыми. В эти часы Генуя совершенно перерождается. Человек, которому бы случилось провести здесь только несколько часов ночи, мог бы вернее сказать, что видел старую, великолепную Геную, чем тот, который прожил здесь несколько суток.
Физиономия города переменилась, надо думать, столько же, сколько нравы и даже самая природа. Старинная поговорка о море без рыбы, горах без лесу, мужчинах без совести, женщинах без стыда не имеет теперь никакого смысла, по крайней мере, насколько могли мы судить в короткое время нашего пребывания. Каждый день за обедом и завтраком нам подавали превосходную рыбу, пойманную утром в самом заливе; нижняя часть гор, окружающих Геную, покрыта самою роскошной растительностью: из-за решеток садов, над террасами дворцов и над стенами вилл тесно группируются лимонные, апельсинные, оливковые и фиговые деревья; к ним припутываются розовые лавры и южная акация. Местами подымаются темные пирамиды кипарисов; все это обвито тучными фестонами винограда и разных южных плющей. Часто в этой роскошной лиственной чаще — или одиноко на стенах, или в глиняных огромных вазах — рисуются синеватые неподвижные листья алоэ. Что ж касается нравов, мы встретили самую радушную приветливость, соединенную с необыкновенною простотою обращения; в гостиницах с нас брали немного и, конечно, меньше обсчитывали, чем в других городах Италии. Еще менее причин думать, чтобы старая поговорка нашла свое оправдание в нравах женщин! Основываясь на всем этом, можно вывести заключение, что восклицание Данте: «О генуэзцы, люди, лишенные всякого приличия и полные хитрости, отчего до сих пор вас не разнесло по свету!» — находит только объяснение в той ненависти, которая в средние века разделяла друг от друга города Италии и которая, к сожалению, быть может, и теперь еще не совсем прекратилась!
Окрестности Генуи очаровательны, но город сам по себе так любопытен, берет так много времени и притом мы пробыли в нем так мало, что не удалось почти сделать шагу за его стены. В день нашего отъезда условились мы, однако ж, подняться на самую высокую точку города с тем, чтобы хоть сколько-нибудь получить понятие об общей панораме. С такою целью пустились мы в дорогу; но на пути попалась нам церковь Santa Maria de Carignano, и мы не пошли далее; это одна из изящнейших церквей Генуи. История ее постройки рисует нравы того времени и не лишена занимательности: две враждующие фамилии, Фиески и Кариньян Саули, дворцы которых, стоявшие рядом, и теперь еще существуют, были прихожане в одну и ту же церковь; раз Кариньян является к обедне с своим семейством; ему говорят, что обедни сегодня не будет, потому что накануне семейство Фиески заказало особенную службу. Этого довольно было Кариньяну; он немедленно заложил подле своего дворца великолепный храм; чтобы поддерживать его достойным образом, он ассигновал причту ежегодного доходу триста тысяч франков на теперешние деньги. Дворец весь из каррарского мрамора; он так же запущен, как большая часть дворцов Генуи; внутри во многих комнатах сохранилась массивная мебель с позолотой, штофные занавесы и ковры: но все это имеет вид обветшалых декораций, сложенных после какого-то блестящего, затейливого представления. Одна из боковых дверей открывается в сад, или, вернее, на террасу, устроенную на платформе скалы, высоко планирующей над городом.
Трудно представить себе что-нибудь поэтичнее этого места! Природа Италии выразилась здесь во всей своей пышности; померанцевые и лимонные деревья смешиваются с миртами, лаврами и олеандрами; громадные кипарисы бросают длинные голубые тени через массы зелени. В конце темной аллеи возвышаются, как колонны разрушенного храма, две пальмы, первые пальмы, которые мне случилось видеть на вольном воздухе.
Хотя точка эта не слишком высока, — отсюда открывается, однако ж, отличный вид; под ногами дугообразно развертывается часть города с живописными массами своих пестрых мраморных зданий, с своими куполами, зеленеющими террасами и белыми воздушными аркадами, установленными вазами с алоэ и окруженными сквозными балюстрадами; далее, внизу, темнеет лес мачт, оживленных пестрыми флагами всех наций; еще далее развертывается великолепный голубой залив, окаймленный горами, которые постепенно пропадают и затушевываются голубоватой сияющей далью...
К вечеру того же дня мы прощались с Генуей, стоя на палубе корабля, и снова, можно сказать, не видали общей панорамы, потому что снова пошел дождь. На другой день рано утром увидели мы знакомые горы Вилла-Франки и несколько часов спустя ехали по улицам Ниццы.
Здесь между тем ожидала нас новость.
В короткое время нашего отсутствия успел здесь созреть и образоваться клуб, имевший целью соединять каждый вечер русское общество. Уже по городу из рук в руки переходила печатная программа с именами учредителей, во главе которых находились две дамы; каждому лицу вверена была особая специальная часть; в программе, представлявшей, между прочим, замечательный образчик изящнейшего французского слога, излагалась цель ассоциации, правила и увеселения, которыми предлагалось услаждать соотечественников. Лица, желавшие записаться в члены, вносили ежемесячно шестьдесят франков. Открытие клуба назначено было вечером того дня, как прибыла в Ниццу русская эскадра.
— Что вы об этом думаете? — спросил я у С.
— Думаю, что все это, может быть, очень хорошо; только, по-моему, — логики нет.
— Как так?
— Очень просто: люди лезут из кожи и платят большие деньги, чтобы вырваться как-нибудь из Морской и Малой Конюшенной, и, достигнув такой цели, т.е. приехав сюда, например, снова хлопочут и дают деньги, чтобы вновь осуществить Морскую и Малую Конюшенную...
Соглашаясь отчасти с мыслью С, я тем не менее поспешил записаться в члены. Сколько помнится, я никогда не чувствовал особенной антипатии к вышеупомянутым улицам Петербурга; я даже с любопытством, не лишенным некоторого сладостного положения, ожидал увидеть их перенесенными в Ниццу.
Часу в десятом отправился я по адресу. Квартира клуба помещалась рядом с известной цветочной лавочкой Альфонса Карра. Издали еще бросались в глаза плошки, украшавшие верхний косяк двора; окна ярко были освещены. Лестница, устланная ковром и установленная цветами, показывала, что учредители, как и следовало ожидать каждому знающему широкую натуру наших соотечественников, не пожалели денег на внешний блеск. Убранство комнат отвечало великолепию лестницы. Одно только показалось мне странным: несмотря на то, что уже не было так рано, в этих великолепно освещенных комнатах находилось всего-навсего пять человек: главная учредительница клуба (дама-патронесса, как называлась она в программе), ее муж и три ее родственницы. Было, правда, еще шестое лицо, молодой грек в национальном костюме, фустанелле, красных штиблетах, шитой куртке и феске, которого я принял было за почетного члена, но который вскоре явился с подносом и оказался крепостным человеком учредительницы: греческий костюм являлся здесь только как образчик будущей ливреи, в которую предполагалось одеть всю прислугу клуба.
В первые же десять минут ясно можно было заметить, что пятеро лиц, составлявших пока общество, испытывали сильное волнение: они тревожно ходили по комнатам, прислушивались к малейшему шуму извне, беспокойно глядели на часы, время от времени сходились вместе и с видом крайней озабоченности шептались между собою. В продолжение часа они два раза ринулись к лестнице, чтобы встретить еще двух соотечественников, но последние, по-видимому, усилили только чувство тревоги и беспокойства; только и слышались отрывчатые восклицания: «Не может быть!» — «Это ни на что не похоже!» — «Ну, нечего сказать!..» — и тому подобное. Прошел между тем час, другой — никто не показывался; не показывался даже minister des menus plaisirs, r. Kapp; увеселения ограничивались только чаем, который разносил грек в фустанелле.
Не оставалось никакого сомнения, что тут что-то неладно, что происходит что-то особенное. Неловко между тем было спросить, в чем дело: такой вопрос был бы крайне неуместен со стороны совершенно незнакомого человека.
Любопытство проследить до конца, чем кончится вечер, уступило, однако ж, во мне место страшной скуке; к тому же ночь была так хороша, невольно манило выйти на воздух из душных освещенных комнат. Часу в двенадцатом, улучив удобную минуту, я вышел из клуба, никем не замеченный.
«Что же все это значит, однако ж? — думал я, направляясь к морскому берегу. — Очевидно, первый вечер не состоялся; но, может быть, немногие лица знали об этом?.. Нет, программа, сколько сказывали, разослана была по всем домам... Что ж бы это значило, в самом деле?.. Уж не мистификация ли какая?..»
На другое утро все объяснилось.
Во главе учредителей, как я говорил вам, находились две дамы. Когда программа была составлена и все было готово для открытия клуба, между ними возник вопрос о том, кому быть председательницей. Председательница должна была быть: роль ее значилась в программе. Дамы были одинаково самолюбивы, и каждой в одинаковой степени хотелось занять почетную роль. Каждая принялась, разумеется, выставлять права свои перед другой, но так как это ничего не решило, дамы начали высчитывать одна перед другой заслуги мужей своих. Вопрос, коснувшись такого щекотливого предмета, потребовал вмешательства посторонних лиц; последние окончательно только затуманили и перепутали дело. Кончилось тем, что дамы-учредительницы, наговорив друг другу бездну колкостей, расстались непримиримыми врагами; г-жа N. объявила, что если г-жа М. будет председательницей, — ни один человек, ни одна дама из ее знакомых не переступит порог клуба; г-жа М., со своей стороны, объявила то же самое, прибавив, что беда не велика, что ее общества достаточно, чтобы клуб процветал и состоялся.
— Посмотрим! — заметила, говорят, г-жа N., лукаво улыбаясь.
Два дня сряду до открытия клуба г-жа N. ездила по всей Ницце и брала слово не только со своих знакомых, но брала слово даже с знакомых ее знакомых не принимать никакого участия в новом клубе.
Успех ее, как мы видели, превзошел всякие ожидания. Три дня сряду во вновь устроенном клубе зажигались свечи и появлялся грек в фустанелле; посетители, однако же, не увеличивались. Неделю спустя двери клуба было заперты, а на второй неделе квартиру отдали в наем английскому семейству.
Тем все и кончилось.
Русское общество, состоявшее более чем из двухсот семейств, по-прежнему в известный час и всякий день продолжало сходиться в jardin des plantes, тот самый сквер с чахлыми деревьями, о котором я упоминал в начале этих записок.
Общество, впрочем, скорее приходило сюда, чем сходилось. Сходились только кружки, между которыми ничего не было общего; каждый кружок гордо, с чувством невыразимого достоинства, держался в отдалении один от другого; таких кружков было три: аристократический; gentry, состоявший преимущественно из семейств, глава которых достиг генеральского чина или директорства над Департаментом; и, наконец, кружок чиновных лиц и дворян разных губерний с именами, совершенно никому не известными.
Теснота садика, где каждый почти поневоле прикасался локтем к локтю соседа, еще резче выказывала такие отличия. При всем том, сколько можно было заметить, единственная работа каждого лица, точно так же, как и каждого кружка, состояла в том, чтобы выставлять себя друг перед другом с возможно лучшей и выгодной стороны; все как словом обмеривали себя взглядами, и каждый взгляд как будто хотел сказать: «Не думайте, чтоб я или мы были кто-нибудь; мы хоть и сами по себе, но нисколько не хуже вас, быть может, даже лучше!»
Опасение заговорить Бог знает с кем, сесть Бог знает подле кого выражается явно и на каждом шагу. Сколько раз случалось мне видеть в этом саду Ниццы, как дамы (большею частью такие истории бывают с дамами) выходили из своего кружка и занимали свободное место в соседнем кружке; если только последний считал себя более аристократическим, вновь пришедшая неизбежно оставалась в положении одинокой скалы вокруг равнодушно плещущего моря кринолин и шитых юбок.
Впрочем, такая осторожность в отношении к скорому сближению имеет, может быть, свои основательные причины. Одна из прелестей заграничной жизни заключается в совершенной свободе, свобода эта очевидно нарушается знакомством; знакомство с иностранцами имеет по крайней мере интерес новизны и, видно, вознаграждает за время, употребленное на визиты. Вы знаете, что если лишаетесь интересной прогулки, то, с другой стороны, получаете в обмен возможность наблюдать чужеземные нравы; но приехать за границу с тем, чтобы заводить новые знакомства между соотечественниками, заводить свои кружки и оставаться в них безвыходно, это решительно значит только, как говорит С, покидать Малую Конюшенную и платить деньги с тем, чтобы за границей снова попадать в Малую Конюшенную.
Другая причина осторожности в сближениях, быть может, еще основательнее; она объясняется отсутствием общего уровня образования и воспитания даже в том обществе русских людей, которые отправляются в чужие края. Действительно, надо быть осторожным, потому что, неровен час, и не знаешь, на кого наткнешься.
Я мог бы привести здесь сотни случаев, самых назидательных, и ограничусь одним, потому именно, что он происходил в Ницце, в самый день нашего приезда.
Несколько человек из моих знакомых отправились обедать в скромный ресторан. Они взяли особую комнату. Неожиданно посреди самого обеда в дверях появляется молодой гардемарин из русской эскадры.
— Извините меня, господа! — говорит он в смущении, — крайность одна заставила меня вас беспокоить. Я и двое моих товарищей обедали в соседней комнате; тут же, только за другим столом, сидел незнакомый господин, которого мы приняли сначала за иностранца. Услышав, что мы говорим по-русски, он вдруг сел к нам, потребовал шампанского, налил в стаканы и сказал, чтобы мы выпили; никто из нас не пьет, мы учтиво отказались. «Вы меня не знаете! — заговорил он неожиданно. — Пейте, не то худо будет!..» Мы решительно отказались, хотя, даю вам слово, все это сделано было самым учтивым образом; тогда он ударил кулаком по столу и начал бранить нас самыми скверными словами; он теперь еще там и грозит наделать скандал. Ради Бога, придите к нам на помощь, урезоньте как-нибудь... Мы решительно не знаем, что делать!..
Обедавшие встали из-за стола и, войдя в соседнюю комнату, встретили белокурого, плотного господина, который решительно бесновался, бил кулаком по столу и изрыгал брань и проклятия; увидя вошедших, он схватил графин и принял оборонительную позу.
При первом слове увещания, сказанном самым деликатным образом, он бросился к выходной двери, заслонил ее спиною и объявил, что никто не выйдет отсюда, пока все вместе и каждый порознь не попросит у него извинения.
— Кто же вас обидел? — спросил один из присутствующих.
— Тот из вас, кто осмелился читать мне наставления! — вскричал господин, потрясая графином. — Кто вы, милостивый государь? Кто вы такой? Vorte carte, monsieur, vorte carte! — подхватил он, коверкая французские слова. — Все вы должны отвечать за дерзость вашего товарища! Повторяю, никто не выйдет отсюда, не попросив у меня извинения!..
В противном случае он грозил разбить всем головы графином.
По всей вероятности, он частью привел бы в исполнении свои угрозы, если бы на крик не вбежали хозяин и люди.
— Боже, это он! Опять! Он! — вскричал хозяин ресторана. — Мы не знаем, что с ним делать! Он решительно отобьет у нас всех посетителей!
По справкам открылось, что это был русский дворянин, приехавший в Ниццу лечиться со своим семейством. Настоящая болезнь его, от которой могла вылечить его одна разве смерть, состояла в том, что он пил запоем и во время пароксизмов напивался до белой горячки.
Не зная, например, такого господина, извольте-ка заговорить с ним и завести знакомство! Извольте также умягчаться патриотическим чувством и под влиянием его простирать объятия без разбору, чтобы попасть на соотечественника, который после первых двух слов скажет вам: «Мое положение так плачевно!» — и попросит у вас взаймы денег.
Впрочем, надо быть справедливым: последние редко встречаются в Ницце; они избрали своим местопребыванием преимущественно Париж.
Вообще, что бы там ни говорили, далеко нельзя безусловно восхищаться Ниццей. Природа ее и виды восхитительны; климат очаровательный; все это так. Да вот, чего же лучше: теперь декабрь на дворе; припомните, что у нас делается в эту пору: зима, закутанная в безобразную овчину, дует в раскрасневшие пальцы, топает по льду ногами, обутыми в валенки, прячет нос, обвешанный ледяными сосульками, в меховой воротник, глухо перетянутый вокруг шеи гарусным шарфом; вьюги, метели, снег до колена, мороз такой, что страшно даже подумать!.. Здесь в то же время солнце разливает повсюду теплые лучи, вся природа кротко улыбается, все зелено, везде тепло и наступает время сбора фиалок!
Метеорологические наблюдения, которые делались в продолжение последних десяти лет каждый день в два часа пополудни, вечером в десять часов и утром до восхода солнца, доказывают, что каждый год средним числом термометр опускался только два раза ниже нуля; средняя температура года 15 градусов. Снегу здесь почти не знают; два или три раза в зиму он появляется только кое-где на вершине Лысой горы. Летом, благодаря постоянным течениям ветра с гор и с моря, больших жаров не бывает. Словом, рай совершеннейший! Между тем в этом раю решительно нечего делать человеку, у которого здорова печень и нервы в порядке. Турист, одаренный здоровьем, положительно должен заболеть здесь от скуки. Город отличается полнейшим отсутствием интереса исторического и художественного; смотреть решительно нечего. Ницца ничего больше, как огромная гостиница для приезжих, с вечным Невским проспектом, где с утра до вечера происходит выставка туалетов и экипажей и где тщеславие ходит под руку со скукой невыразимой.
Есть, конечно, средства устроиться отлично, лучше, может быть, даже, чем в другой части Европы, именно: занять особую виллу в горах или в одной из долин; но для этого нужно иметь или расположение к одиночеству, или специальную какую-нибудь цель, занятие, или, наконец, надо быть окруженным семейством. Во всяком случае, для этого потребуются средства, которыми не каждый может располагать.
Те же средства нужны каждому больному, чтобы, независимо от райского климата Ниццы, не заболеть еще хуже. Главное дело состоит здесь в приискании квартиры, которая выходила бы окнами на юг. В противном случае, если пройдет у вас боль в печени, вы получаете ревматизм; вылечатся нервы, откроется простуда в горле и т.д. Не приняв такой предосторожности, даже здоровый человек не будет знать, куда деваться от стужи!.. Насколько тепло здесь на воздухе, настолько же, если еще не больше, холодно в домах; кажется, как будто весь холод и сырость, назначенные природою для зимы, оставили воздух Ниццы, чтобы сосредоточиться между стенами ее отелей. Все окна об одной раме и вообще плохо запираются — неизбежное свойство всех рам на юге; полы вымощены каменными плитками; камины существуют для того, по-видимому, чтобы усиливать струи сквозного ветра; просто беда! К этому следует присоединить также соседство. Благодаря страшному наплыву путешественников, вряд ли найдется счастливец, которому приведется жить без соседей; соседство часто не последнее бедствие...
Так, например, влево от меня помещалось семейство английского пастора — столько же набожное, сколько любознательное семейство. Дочери пастора (их было множество, как всегда, по большей части, у лиц духовного сословия) проводили утро, громко читая или декламируя с учителем итальянские стихи; вечером каждая по очереди садилась за рояль и наигрывала мотивы духовных псалмов, аккомпанируя сестер, которые подтягивали хором; к голосам их часто присоединялся козлиный голос самого пастора! Так продолжалось по нескольку часов каждый день. Вправо от меня помещался старый француз, какой-то кавалер св. Людовика, едва державшийся на ногах, перегибавшихся, как мочалки, но наблюдавший еще изящество туалета. Все бы еще ничего; но, на беду мою, у француза была собачонка, которую он так любил, что, казалось, только для ее здоровья и приехал в Ниццу; это тем более основательно, что собачка была совершенно паршива и также едва волочила ноги. День-деньской француз болтал без умолку со своей собачкой. Было ли это удовлетворение врожденной потребности болтать, или влекло его к тому желание рассеять собачку от скуки, — не знаю: только с утра до вечера раздавался дрожащий голос, старавшийся казаться еще пискливее и произносивший слова с умышленным пришепетыванием.
Едва с одной стороны умолкали псалмы, с другой начиналась беседа с собачкой. Иногда француз возвращался домой в особенно хорошем, веселом настроении духа: тогда он выпадал правой ногою, стучал подошвой в пол, бойко покрикивал на мнимого какого-то врага и словно выбивался из сил, чтобы пронзить насквозь воображаемой рапирой; или же, страшно хорохорясь и горячась, запевал песню.
Все это до такой степени бывало иногда несносно, что проклинаешь час, когда надо возвращаться и номер.
Короче сказать, Ницца, взамен своего превосходного климата и природы, представляет также изрядную долю своих неудобств; не будь у нее очаровательных окрестностей, многие из нас с первой же недели не знали бы решительно, куда деться и что с собою делать. Единственною отрадой были загородные прогулки. Одна из них, в местечко St.-Jean, мне особенно памятна. Из Ниццы в St.-Jean две дороги: одна морем, мимо гавани Вилла-Франка; другая верхом, по корнише. Мы были в этот день на корабле и пошли прямо через Вилла-Франку горами.
День был восхитительный.
Выйдя из ворот верхнего города, мы очутились на узкой тропинке, проложенной между старинными стенами; с этой стороны нет хода для экипажей: колесная дорога проходит выше и еще выше соединяется с корнишей. Слева, над стеною, охваченной солнцем, свешивались ветви лимонных и оливковых дерев; местами выставлялись неподвижные громадные листья агавы или алоэ, зазубренные, как пила. Крутой поворот открыл под ногами, на глубине нескольких десятков сажень, голубой бассейн, где стояли наши корабли, и всю зеленеющую панораму скатов, которые огибали гавань; над нами слева громоздились на неизмеримую высоту скалы, сквозившие на солнце между оливковыми плантациями, расположенными террасами. Тропинка, повинуясь самым мелким неровностям почвы, изгибаясь как змея, то выводила нас к самому краю обрыва над морем, то удалялась в ущелье, то скрывалась в чаще олив и фиговых дерев, стволы которых, сверкая местами на солнце, как червонное золото, разливали вокруг горячий полусвет. Изламываясь под самыми острыми, неожиданными углами, тропинка заметно, однако ж, лезла в гору и забирала влево; четверть часа спустя мы окончательно потеряли из виду залив и Вилла-Франку. Мы положительно пробирались как будто по холмистому дну темно-зеленого моря. Местами путь наш преграждался обвалившейся скалою, местами остатками древних стен или римских водоемов; это именно та часть приморских Альп, где августовские легионы стояли лагерем и которая называется Турбией. Местами путь совсем пропадал или путался с другими дорогами, что было совершенно одно и то же.
Больше всего сбивал нас с толку обман для глаза, который приходится испытывать каждому, кто не привык странствовать по горам; вот думаешь, глядя вверх, вон куда ведет дорога; ее видно ясно отсюда; незачем идти по ней и следовать ее капризным изгибам; не проще ли бросить дорогу и пройти вверх целиной; отсюда туда всего каких-нибудь пять сажен. Бросаешь дорогу и начинаешь лезть; но лезешь, лезешь, и кажется, все дальше остается лезть. Вот, кажется, сейчас достиг места — не тут-то было! Очутишься только у подошвы другого, вовсе незнакомого кряжа; место, куда направлялся, действительно над вами, но только куда еще как высоко!
Потеряться в этом лабиринте нет, однако ж, никакой возможности: начать с того, что то и дело между зеленью просвечивают белые дома и черепичные кровли; правда, доступ к ним довольно труден; они ограждены высокими стенами, и надо хорошо знать местность, чтобы найти к ним тропинку. Наконец, чуть ли не на каждых двадцати шагах попадаются поселяне; они не только укажут дорогу, но проведут вас охотно к самому месту вашего назначения. Что за добрый и милый народ эти пиемонтцы! Каждый, я думаю, кто хоть сколько-нибудь прожил в Ницце и ее окрестностях, с трудом удержится от такого восклицания. Часто они не слишком образованны, а те, которые принадлежат к низшим классам общества, не получили ни малейшего, даже первоначального образования; а между тем натуральные способности и чаще более врожденная кротость нрава развили в простолюдине чувство какого-то приличия, учтивости, такта, которые делают отношения с ним чрезвычайно приятными; какая разница с Францией; какое уважение к закону, какое здравое понятие о правах! В обхождении их заметно совершенное равенство, без малейшей зависти и без малейшей наглости. В самих солдатах незаметно ничего солдафонского, высокомерного и отталкивающего, что не мешает им, однако ж, быть отличными солдатами. О трудолюбии этого народа и говорить нечего; оно доказывается тем, что вся страна, несмотря на частые препятствия со стороны каменистого грунта, скал и гор, так возделана, что подобное встречается только в Бельгии и Саксонии.
Итак, частью справляясь у пешеходов, частью отыскивая дорогу на авось, мы весело подвигались вперед. Часа два спустя после выхода из Вилла-Франки перед нами открылась глубокая долина, покрытая густою растительностью; она спускалась прямо к морю, окаймленному слева живописными горами; они переливались на солнце, как перламутр или грудь голубя; белые крапинки на отдаленной отвесной скале обозначили город Монако. Спуск по этой долине рождал на каждом шагу желание быть художником. Кроме замечательных мотивов, которые представляют здесь группы разнообразнейших деревьев, вся долина усеяна виллами и живописными домиками поселян, стенами, обвитыми плющом и виноградом и служащими оградой дворикам с группами детей, земледельческими орудиями, осликами, бельем, перекинутым на веревках, — словом, всем тем, что так жадно ищет художник.
Немного нужно времени, чтобы с этого места выйти к морю и очутиться в St.-Jean, крошечном городке, загражденном со стороны Вилла-Франки горным кряжем; несколько далее он выдается в море острым клином.
Тут, у самой пристани, находится небольшая гостиница, где во всякое время можно достать отличную рыбу и устрицы; они тут же при вас и вынимаются из воды; лимоны вы рвете прямо с деревьев, которые толпятся со всех сторон.
Из окон второго этажа открывается один из живописных видов на море и горы; с этой точки горы обрисовывают у подошвы своей несколько заливов. Надо иметь большую долю равнодушия и холодности, чтобы вечером, к солнечному закату, оторваться хоть на минуту от этих окон.
Горы отсюда довольно далеки; но воздух так чист и прозрачен, что дает возможность явственно уловлять мельчайшие очертания уступов, пропастей и зеленых скатов, которые усыпаны красными и белыми домами. Солнце садится, освещая горы несколько сбоку; передать невозможно словами тех эффектов света и тени, какими одеваются горы. Чем сильнее сгущаются тени у подошвы, в глубине заливов, тем ярче или нежнее окрашиваются вершины; тонко-розовые золотистые тоны постепенно сменяются пурпуром, горят как в огне, багровеют, путаются с фиолетовыми отливами, наконец обливаются тенью и величественно рисуют свой профиль в сгущенной лазури южной ночи.
Прибавьте к этому целые флотилии рыбацких лодок, которые покидают обыкновенно в это время берег, бороздят серебряными нитями залив и обозначают на нем пятна косых парусов своих; прибавьте еще мерное всплескиванье моря и песни рыбаков, и вы охотно согласитесь, я думаю, что хорошо провести здесь вечер.
Так хорошо, я вам скажу, что не будь здесь St.-Jean, не будь еще других окрестностей, которые нисколько не хуже, и оставайся только Ницца с ее Promenade des anglais и обществом туристов, — трудно было бы прожить в ней более недели, не умерев со скуки!