В купе остались трое: Г. П., К. и она, Ж, как мысленно зашифровала Жанна имена Германа Прохоровича, Капитолины и свое собственное имя.
Зашифровывать она обожала – не только имена, но и окружающие предметы, диковинные обстоятельства собственной жизни, телефоны подруг и приятелей, всякие даты (когда, кого и с чем поздравлять) и прочую фигню. Стоило придать ей видимость таинственности, и эта фигня превращалась в нечто, приобретала совсем другие очертания, как вещи в комнате, шкафы и диваны, днем такие обычные, ночью пугают, завораживают, кажутся заколдованными истуканами, каменными уродами с острова Пасхи, пришельцами из иных миров.
Впрочем, это все детство – неужели оно у нее было? Теперь Жанну в собственной комнате ничего не пугает, и каменные уроды не толпятся по ночам у ее изголовья. В голове лишь маячит унылая мысль, что надо бы наконец убраться, вымести сор из углов, развесить по шкафам разбросанные вещи и навести самый элементарный порядок, как любит говорить ее мама (мамочка, мамуля), заядлая преферансистка и энтузиастка беспорядка во всем, кроме карт.
Да, такая у нее преференция – расписывать пульку в избранном обществе карточных фанатов и маньяков. Вот ее уроды с острова Пасхи – сердечники, гипертоники и подагрики, изнывающие от страсти к игре. С ними она способна просидеть над картами целую ночь, обкуривая лампу под зеленым абажуром и грея ноги о рыжего кота, обнимающего лапой точеную ножку стола.
А утром, обвязав чулком голову, мамочка жалуется на ужасную мигрень, недоумевая, откуда она взялась, литрами глушит кофе и, похныкивая, сетует на то, что объявила мизер без прикупа.
Жанна с Бобом познакомились летом на даче.
Познакомились благодаря тому, что родители (отец был таким же преферансистом, страдающим от кошмарной мигрени), собираясь к вечеру у дальних соседей Шиманских за карточным столом под орешником, брали детей с собой. Им тогда было по восемнадцати лет; они тоже играли. И вскоре их как взрослых стали приглашать за стол, чтобы заменить отсутствующих по уважительной причине (если отсутствовали по неуважительной, игру отменяли, о чем надменно извещали виновных).
Если же отсутствующих не было, Жанна и Боб сидели на балконе в полосатых шезлонгах, собирали по опушкам леса шишки для самовара, устраивали велосипедные гонки или гуляли. На прогулках, дабы поддержать разговор, Боб ее расспрашивал, у кого она просит деньги – у отца или у матери, с кем дружит, в кого влюблена (всегда извинялся за свою беспардонность, задавая такой вопрос), и Жанна уже тогда научилась шифроваться.
Она отвечала таинственными намеками: дружит с балериной Большого театра, влюблена в одного жокея, но все это было тщательно зашифрованное вранье, благодаря которому, однако, Боб сначала стал ее ко всем ревновать, а затем влюбился сам и сумел добиться благосклонности Жанны, чтобы все к нему ревновали.
Их роман продолжался год, после чего Боб и Жанна осчастливили родителей признанием, что они без ума друг от дружки, а посему (что им еще остается?) намерены жениться.
Родители, конечно, расчувствовались, умилились и прослезились, хотя и прокрутили в уме, насколько реальна угроза, что женитьба детей помешает их преферансу. Но, взвесив все за и против, решили, что не помешает, и дали благосклонное согласие. Грянул свадебный марш известного еврейского композитора (все время забывали фамилию). Молодых благословили, даже перекрестили из суеверия, чего сами застыдились (может, не надо было, а то как-то неловко?) и отселили в купленный кооператив.
Кооператив – не бухаринский (сельскохозяйственный), а брежневский, под которым подразумевалась квартира, квартируся, квартирончик, как умильно именовал оную Боб.
Молодых она вполне устроила и даже удовлетворила их примитивно-изысканные эстетические (аскетические тож) запросы тем, что архитектор смело пользовался геометрическими формами: одна комната была квадратная, зато другая овальная, а третья аж треугольная, вполне годная для занятий буддийской йогой в духе Алмазной колесницы и Тантры.
К тому же третий этаж с балконом.
Все это было следствием искусной дипломатии Жанны и умело использованного ею шифра (намек на беременность, переполошивший родителей). Поэтому и вся их последующая жизнь с ее различными периодами и этапами сводилась к смене шифров. Причем шифроваться стал и Боб, скрывая от жены источник своих доходов, знакомства и связи.
Она даже не сразу узнала, что его вышибли с философского факультета, куда его по знакомству протолкнул отец, воспользовавшись своими связями в самых высших сферах, приобретенными благодаря преферансу, ставшему разрешенной (легальной) заменой масонству.
Но все же и масонство не помогло: вышибли за милую душу, о чем жена узнала последней. И Боб еще долго морочил ей голову тем, какой он великий философ, чуть не Бергсон, чье имя он использовал тоже для шифровки (не называть же себя Гегелем или тем более Кантом, всем известным по роману «Мастер и Маргарита»).
Словом, оба были на редкость искушенные шифровальщики – и в крупном, и в мелочах, и в том, что может быть мельче любой былинки, хотя по значению превышать гору Синай.
Вот и сейчас, шифруя инициалами имена попутчиков, Жанна хотела придать им видимость некоей таинственности, но тотчас усомнилась в своей затее. Ну что таинственного может быть в этой одинцовской дурехе Капитолине, сохранившей себя нетронутой девой до тридцати двух лет, да и в ней самой, чей инициал совпадает с сокращенным названием женского туалета!
Поэтому она тотчас расшифровала эти имена, вернула им первозданный вид.
Расшифровала и заскучала, поскольку делать было совершенно нечего. Не ложиться же спать в такую рань (на часах только одиннадцать). Пожалуй, самое лучшее – бросить своих попутчиков Г. П. и К. и присоединиться к курящим, поболтать с ними, а там, может быть, кто-то сподобится пригласить в вагон-ресторан, заказать графинчик под хорошую закуску, и тяжелое, как чугунные гири, время пролетит, взвихрится, упорхнет незаметно.
Но затем Жанна раздумала уходить, чтобы не делать такой царский подарок Капитолине. Она опытным глазом определила, вымеряла (как портниха вымеряет на глазок габариты клиента), смекнула, что той явно хотелось остаться наедине со своим Г. П.
Остаться в надежде, что ее-то он осчастливит обещанным рассказом, кого встретил на платформе и откуда у него столь странная бутылка. Жанна и сама была не прочь это узнать и рассчитывала, что своим навязчивым присутствием вызовет Г. П. на откровенность: никуда он, миленький, не денется.
Но чем дольше она тянула время, маячила у него перед глазами, вертелась и так и сяк, тем меньше оставалось шансов склонить Г. П. к этой самой откровенности. Он упорно молчал, не выпуская из рук свой портфель, словно у него там бомба или урна с прахом любимой матери.
Наконец Жанна не выдержала, судорожно раззевалась (как ни закрывала ладонью рот, не могла остановить зевоту), передернула плечами и изрекла:
– Я вас, пожалуй, покину. Ненадолго, а может, и навсегда. – Она никогда не умела отличить афоризма от парадокса, но это, пожалуй, был парадокс, иначе бы он так не озадачил Г. П.
– Это как же прикажете понимать?
– Понимайте как вам угодно, а мне покурить охота… Я, в отличие от здешней публики, – под публикой подразумевалась, конечно, Капитолина, – и курящая, и пьющая. Причем одновременно.
– Вы на что-то намекаете?
– Намекаю. Отгадайте, на что именно.
– Не стану я ничего отгадывать.
– В таком случае я подскажу, хотя вы, как я слышала, на экзаменах никогда не подсказываете. У вас в портфеле, кажется, был коньяк. Нектар, или божественную амброзэ, настоянную на травах, мы уже попробовали. За это примите нижайшую благодарность. Но теперь неплохо бы чего-нибудь покрепче. К примеру, коньяку. Слабо откупорить бутылек?
– Боже, как вы пошло выражаетесь!
– Ничего не попишешь – сансара, порочный круг существования.
– И про сансару где-то нахватались…
– Нахваталась от мужа, слушавшего ваши лекции, и от иностранцев в гостиницах. Среди них тоже ведь бывают профессора… Кстати, мой Бобэоби тут меня шифровал, будто я чуть ли не валютная проститутка. Заявляю официально, что это поклеп и гнусное вранье. Вы не подумайте. Он любит меня подкалывать.
– А английский вы знаете?
– При дешевых свечах, на медные деньги выучила. Одолела. Куда ж сейчас без английского! Только в Одинцове еще кое-как мычат по-русски, а так везде сплошь английский. Так откупорим бутылек? Или как?..
– Давайте уж подождем всех, а то как-то неудобно…
– Ждать всех – нам меньше достанется, а так аккурат бутылка на троих. По-русски.
– Я пить не буду, – сказала Капитолина, вдоволь натерпевшаяся от Жанны всяких колкостей и поэтому не желавшая распивать с ней коньяк.
– Дуся моя, да я ж тебя разве неволю? Не пей. Нам больше достанется.
Отказ Капитолины склонял Германа Прохоровича к тому, чтобы тоже отказаться.
– В самом деле, зачем торопиться… У нас вся ночь впереди. Все равно не заснем.
– Ну давайте, давайте… – упрашивала Жанна, – хотя бы по рюмочке. Умоляю. А то такая скукотень. Хотите, я вам станцую? Или перед вами разденусь? До пояса, конечно… На мои сисечки посмотрите.
– Перестаньте.
Герман Прохорович и Капитолина готовы были разом встать и выйти. Жанна меряла их испытующим взглядом и, когда мера исполнилась, поскучнела, вздохнула и сказала:
– А вы решили, что я и вправду… буду перед вами раздеваться? Не-е-ет! Дудки! Это был розыгрыш. Перфоманс, как говорят у нас в деревне. Я не шлюха кабацкая. Я, к вашему сведению, леди. Я, к вашему сведению, личность. Так прошу меня и воспринимать.
– Раз уж вы заговорили о сансаре, да будет вам известно, что буддизм не признает личность. Никакой личности для буддизма нет и быть не может, а есть поток взаимообусловленных психических состояний – сантана.
– О, меня это устраивает. Меня всю жизнь несет этот поток. Только неизвестно, куда вынесет.
– Почему же неизвестно? Известно. Вынесет к новому рождению, как в песне поется: «Все опять повторится сначала». Хорошая песня. Недаром так и называется: «Я люблю тебя, жизнь» – то есть я люблю тебя, сансара. Об этом же «Книга Иова»: нагим вышел я из чрева матери, нагим и вернусь туда. Только мать у него будет уже другая.
– Здравствуй, мамочка. Ты меня помнишь по прежней жизни? – Жанне это показалось смешным, но она не засмеялась, потому что иначе смешное обернулось бы грустным.
Она гордо вскинула голову и, словно побитая, но умеющая держать фасон, покинула купе.
Оставшись одни, Герман Прохорович и Капитолина этому вовсе не обрадовались, а смутились и растерялись. Минутой раньше они восприняли бы уход Жанны с облегчением, словно она унесла с собой какую-то тяжесть, но сейчас им от этого стало неловко, как будто эту тяжесть она не унесла, а оставила после себя, как громоздкий предмет, о который нельзя не споткнуться.
– Что ж, давайте разговаривать, – сказала Капитолина, и оба почувствовали, что после этих слов им остается только замолчать.
– Давайте, – согласился он, и это согласие стало поводом для затянувшейся паузы.
В конце концов пауза эта затянулась настолько, что им обоим стало неловко.
– Какая все-таки капризная и привередливая особа, – сказала Капитолина, обращаясь не столько к сидевшему рядом с ней собеседнику, сколько к тому месту, где минуту назад стояла Жанна с ее вертлявыми ужимками.
– Не будем о ней…
– Тогда о чем же?
– О вас.
– Нет, обо мне мы тоже не будем. Лучше объясните мне, как буддисты понимают страдание, раз это для них наипервейшая истина.
– Страдание по-буддийски – духкха, а это есть некая постоянная тревожность, я бы даже сказал, тошнотность жизни. Вот, казалось бы, ты живешь и все у тебя хорошо, но все равно такое чувство, словно постоянно подташнивает.
– Да-да, как верно, как верно! – Капитолина резко выпрямилась, словно позволив себе чуть-чуть согнуться, она упустила бы что-то важное в услышанной фразе. – Они правы. Я это по себе знаю. А вы?
– Наверное, тоже.
– Меня постоянно что-то тревожит. Казалось бы, нет никаких причин, а вот тревожит и все. Подташнивает, как вы говорите. Ой! – Ее вдруг поразило что-то в его лице.
– Что такое? – Он невольно поднял к лицу ладони.
– Так странно. В вашем лице, вообще в вашем облике постоянно что-то меняется. Раз – и изменилось. Вот вы были один, а теперь – совсем другой. Почему так?
– Вы фантазируете.
– Нет, я никогда не фантазирую.
– Тогда, наверное, свет по-разному падает или что-нибудь в этом роде.
– Не выдумывайте. Никакой не свет.
– В таком случае на мой нынешний облик накладывается… В моем нынешнем облике проступают – просвечивают – черты… не знаю, как объяснить…
– Вы хотите сказать, что в вашей внешности сохранилось что-то от прежней жизни?..
– Примерно так. Не то чтобы сохранилось, но словно бы сходит на меня откуда-то… из прошлого. Я это приписываю влиянию моей сегодняшней необычной встречи.
– С кем же вы встретились? С какой-нибудь знаменитостью?
– Нет, не со Смоктуновским и не с Галиной Вишневской, а…
– С кем, с кем? – От нетерпения услышать ответ Капитолина вся вытянулась в струнку.
– Да будет вам известно, что с нами в одном поезде едет Его Святейшество Далай-лама XIV Тензин Гьяцо. Я это сразу определил по желтым одеяниям сопровождающих его лиц. В официальной программе Далай-ламы Ленинград не значится, но, видимо, ему захотелось посетить этот город частным образом, без заранее составленной программы. И вот представьте себе: я иду по платформе к своему вагону, и тут мне издали почтительно кланяются одетые в желтое монахи – явно из свиты Далай-ламы. Сам Далай-лама уже прошел в вагон, а они задержались, чтобы приветствовать меня.
– Именно вас?
– Да, я сначала тоже подумал, что, быть может, кого-то еще, и даже обернулся, чтобы не ошибиться и не принять себя за другого. Ведь часто бывает, что вы отвечаете на приветствие, адресованное кому-то позади вас, за вашей спиной, и это выглядит очень смешно. Но нет, сзади никого не было, и они приветствовали именно меня. Приветствовали, кланялись мне и улыбались. Тогда я с почтением, но и не без некоторого удивления подошел к ним. Вернее, они не позволили мне пройти лишние два метра и сами устремились мне навстречу. Они заверили меня, что Далай-лама передает мне дружеский привет и самые горячие поздравления. Я спросил, с чем он меня поздравляет. Про себя же подумал, что в моем случае уместнее были бы соболезнования по причине постигшей меня утраты. Но, словно прочитав мои мысли, они ответили: «Какие тут могут быть соболезнования! Поздравляет же с тем, разумеется, что ваш сын удостоен великой милости Бхагавана, то есть Будды. Он ушел в паринирвану – вечную нирвану, воплощающую уровень просветленного сознания, не поддающийся словесному выражению, почему о паринирване и подобает молчать, как мы молчим о высших откровениях духа».
– Так ваш сын не умер?
– По их словам, именно ушел и тем самым доказал, что он великий Бодхисаттва и Благородная личность – Арья пудгала. Небесная Сангха, община таких личностей, для буддиста – истинное прибежище, такое же, как учение Будды и сам Будда. Они сказали, что, согласно их священным книгам, мой сын должен был появиться в определенное время. И не где-нибудь, а в России. Такова воля Ади-Будды – Изначального Будды, посылающего в этот мир прочих будд, коих насчитывается великое множество. Можете себе вообразить, как я был потрясен. Я всего лишь университетский преподаватель – препод, как величают нас студенты. Я талдычу с кафедры о просветлении, о нирване, об измененном сознании, но сам никогда ничего подобного не испытывал. Пытался некоторое время читать мантру, одну из священных формул Алмазной колесницы: «Ом мани падме хум» – «О жемчужина, сияющая в цветке лотоса», и чуть было не довел себя до белой горячки. У меня кружилась голова и дрожали руки. Слава богу, хватило здравого смысла бросить это дело.
– А что же ваш сын?
– Я знал, что мой сын исповедует буддизм. Иногда даже слышал, что он у себя за дверью крутит молитвенный барабан, подаренный ему кем-то побывавшим в Непале, и повторяет: «Ом мани…» и так далее, но я не придавал этому особого значения. Так же, как и его признанию, что он считает своим девизом и главным содержанием собственной жизни сострадание всем страждущим. Что ж, прекрасно, благородно. К этому можно добавить и клятву бодхисаттвы, которую он постоянно повторял. Ну и пусть себе повторяет, думал я, вреда от этого не будет. Ведь это не мешает ему успевать по службе – он числился в каком-то статистическом бюро – и поддерживать идеальный порядок дома. Но я не мог и представить, что он достиг таких высот как верующий буддист, что о нем знают в окружении самого Далай-ламы. Это для меня загадка, непостижимый шифр, как любит выражаться наша Жаннет. Я просил монахов передать Тензину Гьяцо мою нижайшую благодарность за его отношение ко мне и моему сыну. Они дружно закивали, заверяя меня, что непременно передадут. При этом добавили, что Его Святейшество Далай-лама надеется в Ленинграде меня увидеть. Я спросил, когда и куда мне нужно для этого прийти, но они просили не беспокоиться на этот счет: Далай-лама сам разыщет меня. После этого они и вручили мне эту бутылку – как подарок Тензина Гьяцо. «Пейте из нее, угощайте ваших родных, близких и даже ваших попутчиков. Всем вам станет от этого лучше», – сказали они, снова с улыбками поклонились, и на этом мы расстались. Вот такая история… – Герман Прохорович вздохнул, не зная, извиняться ли ему за свой рассказ (оказавшийся, возможно, не слишком удачным) или, наоборот, принимать поздравления.
Капитолина долго не могла опомниться после этого рассказа и во все глаза смотрела на Германа Прохоровича.
– Вы… вы… – Она не могла подобрать слов, чтобы выразить нечто для нее очень важное, что потом уже никогда, может быть, и не выразишь – только здесь и сейчас. – Я готова у вас… полы мыть, стать вашей рабой – я на все готова.
– Благодарю, конечно… но уж полы-то… не надо. – Герман Прохорович был смущен, и ему хотелось, чтобы кто-то вошел и избавил его от необходимости выслушивать подобные признания. Он с опасливой надеждой смотрел на дверь, но затем, словно стряхивая сон, мотнул головой, что-то невнятное промычал и еще раз, но уже совсем по-другому, внятно и отчетливо произнес: – Благодарю.
В это время Жанна, Боб и Добролюбов стояли в тамбуре и курили под стук колес и скрип мотающихся дверей. В темноте ночи, за стеклами вспыхивали далекие зарницы и блуждали неверные огоньки. После дневной жары становилось прохладнее; к тому же по тамбуру гуляли сквозняки, когда кто-нибудь из пассажиров, покачиваясь и держась за стенки, прокладывал путь из вагона-ресторана в свое купе.
Жанна пряталась от сквозняков за спиной мужа, и все равно ее познабливало (может, простудилась?), и она курила больше для того, чтобы согреться. Щелчками пальцев она стряхивала пепел с сигареты, а затем осматривала (инспектировала) отполированные ногти, словно не успела сделать это перед выходом из дома и теперь наверстывала упущенное.
Боб курил мелкими, торопливыми затяжками и использовал как пепельницу откинутую крышечку коробки с сигаретами.
А Добролюбов тем временем о чем-то мечтал, глядя на огоньки и сполохи зарниц и забывая о том, что у него догорала в руках – дотлевала и дотаивала – зажженная сигарета.
– Он ей сейчас нашептывает, кого встретил на платформе, а она, дуреха, млеет от восторга, – сказала Жанна, задержавшись придирчивым взглядом на ногте мизинца, самом длинном и поэтому требующим особого внимания и ухода.
– С чего это ей млеть? – спросил Боб, хотя мог бы и не спрашивать: от этого ничего бы не изменилось.
– Влюблена. Как кошка, – ответила Жанна, хотя могла бы и не отвечать. – Последняя надежда для бабы как припрятанная заначка для алкаша.
– Много ты понимаешь в алкашах…
– Зато я понимаю в мужьях… – Жанна вернула ему его фразу, как сдачу при расчете, призванную внушить, что в ее понимании мужья – те же алкаши.
– А я что – когда-нибудь пил? Скажи!
– А то не пил…
– Ну выпивал, – поправил он жену.
Жанна оставила его слова без внимания и сказала о своем:
– А я пить хочу. Жажда мучит.
– Не надо было селедочный паштет перед выходом трескать.
– Трескать… ну и лексикон у тебя. Как у начального класса ПТУ. Тоже мне – джентльмен.
– Зато ты у нас прям такая вся леди. Леди с Блошиного рынка…
– Какого еще Блошиного рынка? Стой прямо… – Жанна озаботилась тем, чтобы, наклоняясь в ее сторону, Боб не лишил ее защиты от сквозняков.
– Я стою. Ну не с Блошиного рынка, так с Вшивой горки, где прошло твое детство.
– Вшивая горка – аристократический район. Стой прямо, я сказала!
– Стою же! Стою, как столб на границе с Европой, о которой ты страстно мечтаешь.
– Ну, закрутил, закрутил так, что не раскрутишь. Я пить хочу.
– У нас в чемодане есть апельсиновый сок.
– Не пойду я за соком в купе. И ты не ходи. Мы оба там лишние. Лучше купи в ресторане бутылку воды.
– Не пойду я в ресторан, – сказал он так, словно это было ответом на ее нежелание идти в купе. – А если пойду, то напьюсь.
– Ты же не напиваешься.
– А сегодня напьюсь.
– С чего это?
– Обстановка располагает.
– Этак ты и квартиру нашу пропьешь, купленную по дешевке на Блошином рынке. – Она пыталась выяснить, насколько далеко – до каких пределов – распространялось его намерение все пропивать.
– Когда это мы ее купили?
– Когда наследство получили от неизвестного благодетеля.
– А может, этот неизвестный твой любовник? Совратитель молоденькой дурочки с Вшивой горки?
– Ой-ой, держите меня. Я от радости займусь как от огня. Он ревнует! Николай, засвидетельствуйте, – обратилась она к Добролюбову, как постовой милиционер обращается к свидетелю уличного происшествия. – Этот тип меня ревнует. Он собрался пропить нашу квартиру и для отвода глаз решил разыгрывать Отелло.
Добролюбов, решивший было, что о нем совсем забыли, спохватился (встрепенулся), чтобы соответствовать доставшемуся ему вниманию.
– Не бойся, не пропью, – мрачно отозвался Боб.
– А что мне бояться? Я над тобой опеку оформлю как над алкоголиком, и будь здоров.
Оба почувствовали, что наговорили лишнего в присутствии постороннего человека. Надо было исправить эту ошибку. Боб вовремя нашелся.
– Слушай, будь другом – купи там бутылку воды. – Боб протянул Добролюбову смятый рубль и кивнул в сторону вагона-ресторана.
– Лучше две бутылки. Рубля может не хватить. – Жанна добавила еще один рубль – добавила так, словно согласие на услугу от Добролюбова было уже получено.
Тот лишь тычком сдвинул к переносице сползавшие очки и искренне удивился тому, что, оказывается, так легко дал согласие сбегать за водой. Тем не менее воспользовался подвернувшимся предлогом, чтобы ненадолго исчезнуть, пока молодым супругам не надоест выяснять отношения.
– Ну вот, слава богу… испарился. – Жанна посмотрела вслед Добролюбову и стряхнула с себя пепел, случайно попавший на юбку. – Ты у меня умничка…. Так ловко его спровадил. – После множества высказанных мужу упреков она, казалось бы, не должна была признавать его заслуг, но Жанна признавала, тем самым извиняясь за упреки, высказанные сгоряча и явно несправедливые.
Боб, привыкший терпеть несправедливость и напраслину, присвистнул оттого, что ему становилось за себя подчас обидно, но он терпел и все ей прощал.
– Дондурей. – Он любил выразиться так, чтоб было непонятно, кого он имеет в виду, и при этом не исключалось, что, может быть, имеет в виду себя.
– Ты о ком?
– Об одном товарище.
– Об этом Германе Кузьмиче или как там его. Прохоровиче?
– Нет, я о Белинском, то бишь Добролюбове. Нашем Добролюбове.
– Почему он дондурей?
– А так… все молчит, молчит. Такой зануда… Хорошо, что хотя бы на пару минут от него избавились.
– Зря ты при нем сболтнул о каком-то там совратителе с Вшивой горки. Он теперь бог знает что думает.
– Сболтнул и сболтнул. Вернее, взболтнул кое-что из твоего прошлого.
– Зря. – Жанна выдержала долгую паузу, а затем задумчиво произнесла: – А может, и не зря… – Она заинтересованно глянула на мужа, ожидая от него такого же пытливого интереса.
– Тебя не поймешь… – Он не мог взять в толк, куда она клонит и к чему проявлять интерес.
– А меня и понимать не надо. Надо взболтнуть кое-где, ведь ты любишь взбалтывать.
– Ты можешь сказать прямо, чего тебе надо?
– Могу, наверное, если сочту нужным.
– Ну так сочти и скажи.
– Изволь, раз ты просишь. А не сыграть ли роль совратителя тебе? – Жанна притворно удивилась тому, как она такое могла сказать, и посмотрела на мужа так, как смотрят безнадежно глупенькие или, наоборот, слишком умные.
– Ну и что ты этим объяснила?
– Я ничего не объясняла. Я так… ты же у нас понятливый.
– Темнишь ты, Жаннуся, а чего темнишь?
– А ты подумай. Раскинь мозгами. Постарайся уразуметь.
– Я стараюсь. Уразумеваю. Ты предлагаешь мне сыграть роль совратителя…
– Выразимся помягче: соблазнителя. По тебе ролец – в самый раз. В нем, может быть, раскроется и заблещет весь твой талант.
– Хм… – Боб был не против того, чтобы блистать, но сомневался в своих возможностях. – Для такой роли нужен партер. Вернее, партерша. – От волнения он промахивался, мазал – не попадал в нужные слова.
– Не партерша, а партнерша. Найдем мы тебе партнершу. Да ее и искать не надо. Вон она, в купе нашем сидит.
– Капитолина-то?
– Капитолина. Та, которая с Капитолия.
– Ну и пусть она закиснет на своем Капитолии. Мне она не нужна.
– Милый, зато она мне нужна. Так что прояви уж свое мужское обаяние.
– А ты меня потом поедом заешь. Со света сживешь.
– Дорогой, мы же договорились. Квартира в Ленинграде обнуляет все наши долги друг перед дружкой. Мы квиты. И это твое прегрешение мы спишем вместе с прежними грехами.
– А не врешь?
– Когда я тебе врала!
– Тебе-то она зачем нужна, эта Капитолина?
– Так… моя прихоть.
– А я из-за твоей прихоти должен ее соблазнять? Ей же тридцать два года.
Жанна оценивающе посмотрела на мужа: не слишком ли много он с нее запрашивает за свою услугу?
– Ну, как знаешь… Это я так, пошутила.
– Я знаю, что когда ты говоришь, будто шутишь, значит, ты не шутишь.
– О! Вот она, схоластика. Не зря ты отсидел год на философском факультете.
– Лучше бы я отсидел за решеткой.
– Это тебе еще предстоит. Фарцовщиков теперь сажают на семь лет.
– Спасибо, дорогая, что напомнила. Я всегда чувствовал твою заботу.
– Итак, забудем этот разговор. Я тебя ни о чем не просила. Кстати, а вон и Добролюбов возвращается с бутылками. – Жанна приветствовала Добролюбова хлопками ладоней так, словно он успешно выполнил опасный цирковой номер.
– А я тебе ничего не обещал. – Боб с принужденной улыбкой (улыбочкой) присоединился к ее аплодисментам.
Оба были удовлетворены своим умением аннулировать сделку так, чтобы не оставалось никаких сомнений в том, что она состоялась.
Когда все снова собрались в купе, Добролюбов, пыхтя и поправляя круглые очки, забрался на верхнюю полку, а Жанна и Боб уселись на нижней, напротив Германа Прохоровича и Капитолины, – уселись так, словно они были заинтересованными зрителями, а те им что-то изображали. Зрители, судя по их виду, ждали продолжения показа и желали знать, будет ли учтено то, что они, отлучившись в тамбур покурить, пропустили его начало, – повторят ли ради них начальную сцену.
Но Герман Прохорович и Капитолина не собирались ничего повторять и вели себя так, будто не замечали устремленных на них взглядов, не намеревались им соответствовать, а были предоставлены самим себе – тихонько перешептывались, наклоняясь друг к дружке, обменивались выразительными жестами и понятными лишь им одним знаками.
Жанна и Боб тоже попытались перешептываться, но из этого ничего не вышло, поскольку в тамбуре они полностью – до рвотного опустошения – выговорились и шептаться им было решительно не о чем. Поэтому они посидели, помолчали, допили остатки чая и даже постучали по донцу стакана, чтобы в рот сползла последняя капля.
В свой освободившийся от чая стакан Жанна плеснула фиолетового цвета воды из бутылки, принесенной Николаем и откупоренной Бобом (он ловко умел откупоривать).
После этого Боб, выполнив свою миссию, тоже полез на верхнюю полку, а Жанна, оставшись на своей полке одна, сказала:
– Ну вот и покурили. Спать совсем не хочется. Теперь самое время поговорить о чем-нибудь умном.
Жанна не скрывала, кого она тут держит за умного.
– В таком случае вам первое слово. – Герман Прохорович, уклоняясь от предоставленной ему чести выступать перед публикой, изобразил готовность внимательно слушать.
Жанна же к этому вниманию отнеслась небрежно, если не сказать пренебрежительно.
– Я для этого не особо умна. Поэтому охотно уступаю слово вам.
– Мне? Я как-то не в настроении…
– Не ломайтесь. – Жанна зевнула. – Расскажите нам хотя бы о буддизме.
– На ночь глядя лекцию читать? Увольте… Да я и вообще не расположен.
– Вам не жарко? – озаботилась она, приписывая его капризы духоте в их купе. – Может быть, снимете пиджак? А то у вас такой скорбный вид, как будто вы собираетесь на кладбище.
Герман Прохорович был явно задет ее бесцеремонностью.
– Да, с вашего позволения, скорбный вид. Чем вас это не устраивает?
– Простите. – Жанна опустила глаза, и ее голос слегка дрогнул. – У вас кто-нибудь умер?
– Разрешите не отвечать на ваш вопрос?
– Ради бога, не отвечайте. Я не должна была спрашивать. Просто по вашей внешности не скажешь, что у вас могут быть какие-то несчастья.
– Какая же у меня внешность, по-вашему?
– Ну я не знаю, конечно… Может, я не права, но у вас внешность успешного и преуспевающего мужчины, к тому же покорителя особ слабого пола. – Это была очередная шпилька в адрес Капитолины.
– Ну что тут возразишь? Сказать, что внешность обманчива? Это банально…
– Скажите что-нибудь еще…
– Хорошо. Я скажу, что вашего покорного слуги как личности вообще не существует, а есть поток его капризной, изменчивой психики, в буддизме именуемый сантаной.
– Сантаной? Вы об этом уже говорили. Значит, и я всего лишь сантана? И Боб? И наша квартира в Ленинграде? И Добролюбов с его обожаемым духовником? И ваша Капитолина?
Герман Прохорович не дал ей увести разговор в сторону.
– Да, но вы – в первую очередь.
– Психика у меня и впрямь капризная и изменчивая до ужаса.
– Весь ужас в другом.
– В чем же?
– В том, что этот поток, словно морской прибой, выносит вас к новым и новым страданиям, и из этого порочного круга вам не вырваться.
– Я давно, почти с самого детства поняла, что обречена страдать вечно. Но почему? Почему?
– Потому что вы упорствуете в своих заблуждениях. Вы обросли ими, словно трухлявое дерево мохом. В буддизме это упорствование так и называется – моха.
– Как интересно! Как безумно интересно! Я узнала столько новых слов! – Знание новых слов Жанна приравнивала к образованности. – Пожалуйста, расскажите нам все-таки о буддизме.
– Хотя бы одной фразой, – добавил с верхней полки Боб, мучительно сладко, протяжно зевая и тем самым показывая, что больше одной фразы он не выдержит.
– Одной фразой? Ну что же… Извольте. Я приведу вам фразу из Лермонтова. В ней, если угодно, выражена вся суть буддизма.
– «Белеет парус одинокий»? – попытался отгадать Боб, знавший Лермонтова лишь по одной стихотворной строчке.
– Нет, фраза в данном случае такая: «А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, – такая пустая и глупая шутка».
– Какой же в этом буддизм? – удивилась Жанна. – Просто разочарование в жизни. С кем не бывает! – Она намекала, что тоже разочарована и на это есть причины.
– Можно и так сказать, – легко согласился Морошкин, как всегда соглашался с тем, что через минуту будет им же и опровергнуто. – Но если посмотреть несколько глубже, в самый корень, то нетрудно убедиться, что здесь весь буддизм налицо – со всеми его основными категориями. Ну если не со всеми, – поправил он себя, – то, во всяком случае, с главными. Прежде всего, смотреть на жизнь с холодным вниманьем – значит воспринимать ее чисто по-буддийски. Такой холодный и пристальный взгляд открывает в жизни свойство, называемое татхата и рисующее жизнь такой, как она есть, без всего наносного, ложного и привнесенного нашим сознанием. А ведь мы так легко и охотно привносим – приукрашиваем свою собственную жизнь. «Ах, какая нега, какое блаженство! – исторгаем мы из себя восторги. – Моя жизнь так прекрасна! Меня окружают красивые женщины, я беседую с умнейшими собеседниками, и вообще вокруг все так мило, приятно и гармонично! К тому же мне во всем сопутствует успех, я признан обществом мне подобных, богат и счастлив». Но это все иллюзия, потому что завтра мое богатство обратится в прах под влиянием каких-нибудь биржевых спекуляций, общество от меня отвернется, как оно всегда отворачивается от неудачников, умные собеседники мигом исчезнут, поскольку я им стану ненужным и им жалко будет тратить время на разговоры со мной. А красивые женщины…
– Что красивые женщины? – Жанна насторожилась.
– А ничего… Красивые, но, увы, не вечные женщины подвергнутся обычной метаморфозе всех смертных. Они сначала состарятся, иссохнут, покроются сетью морщин, а затем умрут, превратятся в скелеты с пустыми глазницами, истают и распадутся, как распадаются, оседают, разваливаются вылепленные детьми снежные бабы под припекающим солнцем. К тому же их некогда прекрасную, доводившую мужчин до безумия, роскошную, благоухающую всеми ароматами плоть в гробу будут глодать черви. Вот она, жизнь как она есть – татхата. И это ее свойство открывается тем, кто умеет смотреть на нее с холодным вниманьем, как Лермонтов.
– Мне это умение ни к чему. И Лермонтов ваш не нужен, – сказал с верхней полки Боб, отворачиваясь к стенке.
– Речь не о вас, а о буддизме. Лермонтов же идет дальше. Он говорит о жизни: пустая, а пустота – шунья – одна из наиважнейших категорий буддизма махаяны. Пустотна жизнь, пустотно наше собственное «я», пустотны слова и определения, употребляемые нами. Все они лишены сущностного – субстанциального начала, как орех, выеденный червем, от которого осталась лишь тоненькая скорлупка.
– Ну а почему, по Лермонтову, жизнь не только пустая, но и глупая? – спросила Капитолина, опережая Жанну, которая тоже хотела задать этот вопрос.
– Из-за той самой замшелости, о которой я говорил.
– А шутка здесь при чем? – Теперь Жанна опередила Капитолину со своим вопросом.
– Какая шутка?
– Лермонтов же сказал про жизнь: пустая и глупая шутка. Шутка! Видно, он сам шутник был, ваш Михаил Юрьевич.
– Ну, это понятно… Чем еще может быть жизнь, как не шуткой, придумкой, игрой! Мы уже не раз говорили, что для буддиста человек как личность не существует. Если же нет личности, то и жизнь всего лишь шутка, этакий розыгрыш, игра в жмурки с завязанными глазами.
– Как же снять со своих глаз эту повязку? – спросила Капитолина, хотя ее соперница Жанна этот вопрос задавать не собиралась.
– Прежде всего устранить главное препятствие, мешающее встать на правильный путь.
– Ах, препятствия, препятствия – всюду одни препятствия! – капризно пожаловалась Жанна. – Устранить… Как их устранишь? И какое из них главное?
– Об этом слишком долго рассказывать.
– А расскажите, но только одним словом, – попросил сверху Боб, отвернулся от стенки, содрогнулся, потянулся с хрустом в суставах и снова протяжно зевнул.
– Случалось вам, закатав штанины брюк или… подвернув подол юбки… – Морошкин адресовал свой вопрос особам обоего пола, носящим либо брюки, либо юбки. – …Бродить по мелководью, вдоль берега речки, где водятся под камнями раки?
– А то! – сказал Боб, словно ему ничем другим не приходилось заниматься, кроме как бродить по мелководью с подвернутыми штанинами.
Но Морошкину этого показалось мало, и он ждал, когда и остальные подтвердят, что им тоже случалось.
– Ну разумеется… я вообще в деревне родился, – сказал, свесившись со своей полки, Добролюбов.
– Добролюбов, а можно я вас буду звать Грибоедов? – откликнулась на это Жанна, и никто не понял, зачем она это спросила.
Поэтому и сам Николай не нашелся, что ей ответить, а Капитолина произнесла, чтобы сгладить возникшую было неловкость:
– У нас в Одинцове есть маленький ручей, и там под камнями полным-полно раков. Такие оранжевые, с длинными усиками и бусинками глаз.
– К пиву хороши, – мечтательно произнес Боб и повернулся на спину.
Теперь Герман Прохорович был почти удовлетворен, но ради полного удовлетворения продолжил:
– И вот вы бредете и чувствуете, что в большой палец правой ноги вам вцепился клешнею рак.
– Больно! – Боб аж подскочил у себя на полке, словно рак и впрямь схватил его за палец, а Жанна с выражением скептического недоумения спросила:
– Почему не левой?
– Пожалуйста, можно и левой. Суть не в этом.
– Тогда в чем же? – спросил Добролюбов, когда миновала угроза, что ему придется стать Грибоедовым.
– Суть в том, что впивающиеся в нас клешни рака, стоит убрать одну буковку, превращаются в клеши.
– И в самом деле, – Жанна пыталась свести вместе указательные пальцы рук. – Клешни, а уберешь буковку – клеши. Клешни – клеши. Чудеса!
– Клеши же для буддистов – это всякого рода вожделения, привязанности, страхи, опасения – словом, то, что у нас в народе называется аффектами.
– В народе? – на правах знатока народа усомнился Добролюбов.
– Наш народ иностранных слов не употребляет. Он больше по матушке… – Боб развил заложенную в вопросе Добролюбова мысль.
– Ну что вы сразу!.. – Капитолина не любила, когда перебивали.
– А примерчик аффекта будьте любезны. Для полной ясности.
– Скажем, вожделение к славе, богатству, вкусной еде, куску жирного мяса, в конце концов. Ко всему, что нас притягивает к этому миру и приводит к новым рождениям в сансаре.
– А бифштекс с кровью тоже приводит к сансаре? – спросил Боб и только потом понял, что это глупо, но не смутился, а решил вдобавок так же глупо хохотнуть.
Чтобы его не обидеть, Герман Прохорович промолчал в ответ на его вопрос и продолжил говорить о своем:
– Ну и противоположные аффекты, как то опасение чего-то лишиться – скажем, полученной по завещанию квартиры в Ленинграде… – Морошкин выразительно посмотрел на Жанну. – Да и страх смерти, в конце концов. Ведь мы же боимся смерти…
– Пусть она нас боится, – сказал Боб, лишь бы что-нибудь сказать.
– Ну она-то, смертушка, не очень боязлива… – Морошкин плохо себе представлял, что смерть способна кого-то испугаться.
Жанна его перебила, как второгодница с задней парты, которая, услышав от учителя что-то новое, забывает, что он сказал минуту назад:
– Фу, совсем запуталась! Простите, эта ваша сансара – порочный круг бытия, а сантана?
– Сантана – это поток психофизических состояний при отсутствии личностной доминанты, – любезно подсказал Морошкин, чтобы только Жанна от него отстала.
– Ну вот, я поняла и теперь не спутаю. – Она оглядела всех с сияющей улыбкой, словно все только и были озабочены тем, чтобы она чего-то не спутала.
– С чем вас и поздравляю… Клешни рака опасны тем, что он прячется под камнями и, затаившись, подстерегает свою добычу. Так же и клеши: как с ними ни борись, они выждут момент и в вас вопьются. Да и утащат на дно, под камень или корягу…
– Тихий ужас. – Жанна с живостью вообразила, как впившийся в нее клешнями рак тащит ее под корягу. – Как же можно спастись?
– Поменьше греши, моя милая, – посоветовал ей Боб, дабы не слишком обременять самого себя тем, чтобы следовать этому совету.
Жанна предпочла о своих грехах особо не распространяться. Ее вдруг заинтересовало нечто другое.
– А вот скажите. Вы изучили этот буддизм, постигли там все до тонкостей…
– Все постигнуть невозможно…
– Знаем, знаем. – Жанна махнула рукой, отчего ее браслеты съехали от запястий к локтям. – Все скромники и постники так говорят. Но вы все-таки скажите, кем мы будем после смерти? – В ее глазах вспыхнули искорки жгучего любопытства.
– Кто именно?
– Скажем, я и мой муж…
– Вы с вашей внешностью никогда не умрете. – Герман Прохорович попытался держать марку испытанного дамского угодника.
– Благодарю за любезность. – Жанна приняла это как комплимент. – Но все-таки?
– В таком случае позволите вас уверить, что вы и ваш муж после смерти будете… голодными духами. – Морошкин развел руками в знак того, что ничего иного он при всем желании предложить молодым супругам не может.
– Что-о-о?! – Жанна раскрыла рот от удивления, совершенно забыв о том, что это по крайней мере неприлично. – Бобэоби, ты слышал? И что сие означает?
– Вы будете скитаться в диких и заброшенных местах и испытывать жесточайшие муки даже не от самого голода, а оттого, что не можете оный голод утолить.
– А моя внешность? Мое тело?
– Ваше тело останется столь же прекрасным, – польстил Морошкин, – но оно будет распространять ужасную вонь. А кроме того, ваше лицо превратится… уж вы извините, в свиное рыло.
– А мое? – спросил сверху Боб, надеясь, что для его лица будет сделано исключение.
– А чем вы лучше? И ваше лицо, как и лицо жены, не избегнет этой участи.
– Почему? Что я такого сделала?
– Судя по некоторым признакам, у вас обоих черная карма.
– Я не хочу быть голодным духом. Я не желаю, не желаю! – Жанна изображала из себя капризную Мальвину.
– Повторяю, такова ваша карма, а карма сильнее не только людей, но и богов.
– Вот это номер! Родной, ты слышал? – снова спросила она у мужа, стуча ему наверх, но того внезапно сморил беспробудный сон.
– А я кем буду после смерти? – Добролюбов старательно сдувал пылинку, приставшую к круглому стеклышку очков.
– Мне трудно судить. Возможно, каким-нибудь животным. К примеру, носорогом. Хотя вы православный, а православие сжигает карму.
– А я? – Капитолина отвернулась, чтобы уберечься на тот случай, если ей выпадет какой-нибудь ужасный ответ.
– Вы? Думается, вам уготована благая участь. Похоже, что вы станете небожительницей в свите Авалокитешвары, бодхисаттвы сострадания.
– А вы сами? Может, вы и есть этот самый Авалокитешвара, подыскивающий себе подходящую свиту? – спросила Жанна с брезгливостью, вызванной тем, что в эту свиту могут прокрасться неугодные ей лица.
– Нет, вы ошибаетесь. – Морошкин принял скорбный вид. – Меня ждет участь одного из нараков – обитателей ада.
– Не говорите так о себе! – воспротивилась Капитолина, словно ей предлагали выпить что-то на редкость горькое, а она отталкивала руками протянутый стакан.
– Нараки, нараки – да все это враки, – пропел внезапно пробудившийся на своей полке Боб.
– Ничего, найдется кто-нибудь и из ада вас благополучно спасет, – с ядовитой любезностью успокоила Германа Прохоровича Жанна.
– Однако хорошая подобралась у нас компания: носорог, то бишь я, голодные духи, небожительница Капитолина и во главе – обитатель страшного ада Герман Прохорович Морошкин. И несется эта компания на ночном поезде прямехонько в преисподнюю – город Ленинград, бывшую столицу Российской империи, колыбель революции и прочее, прочее, – подытожил Добролюбов, тычком пальцев поправил очки, подвернул рукава клетчатой ковбойки и откинулся на подушку, довольный тем, что его итог можно повесить на стену, словно удавшуюся картину, и всем показывать за умеренную плату.