К книге
Дневной поезд, или Все ангелы были людьмиРассказы. Зов имени
67%
Рассказы. Зов имени
28

1

До сих пор у нас с ним общий забор, но, похоже, что сии поры вскоре закончатся, изойдут, как утренний дым над росистым логом. И он меня одолеет, возьмет измором и возведет меж нами берлинскую стену вышиной в три метра. Возведет, чтобы мне неповадно было лицезреть, что творится на его дачном участке, как прислуга носит хрусталь в беседку, сервируя к обеду стол, гувернантка обучает детей французскому языку, а охранники с рациями тасуют колоду, сдают карты и подкидывают друг другу дурака.

Но пока забор еще стоит, изрядно покосившийся, местами трухлявый, источенный древесным червем, обложенный улитками и подгнивший понизу, как имеют обыкновение подгнивать дачные заборы, поскольку снизу больше воды (осенью от дождей, а весной от тающего снега), никнет на штакетник мокрая трава и солнце туда глаз не кажет, как старуха-ключница в забытый погреб.

Забор этот когда-то поставил я, вернее, по моему указу шабашники Маруся и Жаба. Забор был шаткий и валкий, как и сами работнички после того, как напьются; пили же они с двух часов дня (такой у них был строгий регламент). Но мне казалось, что здесь, в такой звонкой, благодатной, перламутровой от блеска дождевых капель глуши, забор особо и не нужен. Я ведь одним из первых получил здесь участок и чувствовал себя пионером Нового Света, а тут какие-то заборы.

Получил от театрального ведомства, как народный, лауреат Государственной и претендент на Ленинскую, орденоносец и прочее, прочее. Мне этот участок не стоил особых трудов и затрат драгоценного для нашего брата времени. Еще не хватало, чтобы я – при постоянных репетициях, когда с тебя сто потов сойдет, прежде чем найдешь якобы непроизвольный, а на самом деле тщательно выверенный жест, якобы случайную, а по сути единственную для мизансцены позу, интонацию голоса – не выше и не ниже, но точнехонько под ноту соль, поскольку это и есть соль (я иногда позволяю себе каламбурить) от сошедших с тебя потов и самая соль твоей роли…

И еще не хватало, чтобы при всех этих муках я унижался, ходил по кабинетам, просил, как бедный родственник, уламывал, намекал на ответную благодарность. Дудки! Моя слава или на худой конец репутация позволяет мне рассчитывать, что мне-то уж сами дадут, принесут на блюдечке и спросят: не угодно ли, а уж я снизойду, соизволю, благосклонно приму, и меня за это еще и благодарить станут.

Так у нас было при Союзе-то нерушимом, я же, как ни крути, его любимец, его гордость, его эмблема. Интересно все это! Интересно и отчасти даже пикульно (мой очередной камамбер – каламбур), или, иными словами, пикантно. Это, конечно, и есть идеология в ее, так сказать, размельченном виде.

Не надо думать, что идеология – это сплошная долбежка или переливание из пустого в порожнее. Нет, господа (обращаюсь к нынешним господам)! У той идеологии были свои секреты, свои тонкости и изыски. Она ведь не только запрещала, но и позволяла и за это не так уж много просила. К примеру, Ленина я при всех моих регалиях на сцене не играл (это было бы слишком). Но мой великовозрастный балагай сын при этом на своем мерседесе лихачил и нарушал все возможные правила. Он выезжал на встречку, разворачивался, аж тормоза визжали, и никто из милиции (о милиции еще будет разговор особый) его не останавливал. В участок не волокли, права не отбирали, поскольку знали, чей он сын, и соответствующее внушение – получили: эмблема есть эмблема.

Больше скажу: иная эмблема, сев за руль, человека собьет насмерть, и ему с рук сойдет, дело замнут, на тормозах спустят. И справедливость восторжествует, но только справедливость особая, негласная, не для всех, а для избранных… Сие есть тоже идеология. Такому я сам не раз был свидетель, но только не умиленный, как Ленский у Чайковского, а возмущенный до гротеска, до фистулы, до сдавленного шепота, до оперы-буфф.

2

Впрочем, что я все о себе! Надо и о дачном соседушке моем пару слов сказать. Но сначала полагается назваться, отрекомендоваться, поскольку когда-то имя мое гремело, с афиш не сходило, а сейчас меня, признаться, уж мало кто помнит. Солженицына и то забывать стали. Пардон, не Солженицына, а Смоктуновского, конечно: я их иногда путаю, тем более что оба гении и оба со своим груздем в маринаде (грузди я собираю в нашем осиннике и сам мариную) – со своей особой судьбой…

Моя же судьба – обычная сыроежка. Я ни с кем не бодался и собственного дядю, влившего яд в ухо моему отцу, сценическими аллегориями, разыгранными труппой бродячих актеров, не разоблачал. И зовут меня на редкость просто: если по ролям, то Парфен Рогожин, Алексей Александрович Каренин, Антон Горемыка, барон де Шарлю (спектакль по Прусту быстро сняли). Собственное же мое имя собрано по частям из имени и отчества прославленного отечественного певца и фамилии одного из удачливых соавторов знаменитого романа – Иван Семенович Петров.

Впрочем, таких Петровых на Руси хоть пруд пруди…

У соседушки же – не в пример мне – имя пышное, отдающее йодистым запахом водорослей и морским прибоем, поскольку принадлежало оно знаменитому мореплавателю, – Крузенштерн. Будь он, соседушка, еще при этом Иваном, и вышло бы полное совпадение. Но он не Иван, а Борис, хотя по паспорту и Крузенштерн.

Уж как ему выпало быть Крузенштерном, не ведаю. Сколько я его ни пытал:

– Боренька, скажи на милость, голубчик, откуда в твоем захудалом роду Крузенштерны? – Он загадочно отмалчивался или отцеживал сквозь зубы что-нибудь вроде:

– Все-то вам надо знать, Иван Семенович… Я же не спрашиваю, откуда у вас родинка в неприличном месте.

Тут у меня глаза на лоб.

– Какая родинка! Помилуй! – восклицал я, проклиная себя за то, что когда-то согласился попариться с ним в бане. – Я ее давно вывел.

– Вот и вы помилуйте. Пощадите мое неприличие.

– Что же неприличного в твоей фамилии? Напротив, гордись!

– А то неприличного, что я хоть и Крузенштерн, но ни орденов, ни титулов никаких не имею – в отличие от вас хотя бы, Петрова. Одно название, что Крузенштерн, а на самом деле – Борька. По фамилии меня никто и не зовет, словно она не моя, эта фамилия. Поэтому ничего я вам не скажу.

– Да уж скажи, голубчик, раскрой фамильную тайну, – упрашивал я.

Он ставил неожиданное условие:

– А заслуженного мне за это дадут?

– Ишь чего захотел. Заслуженного надо заслужить, – наставлял я, а сам при этом думал, что со своими нотациями недалеко ушел от лозунга «Экономика должна быть экономной». – Вот сыграл бы ты хотя бы Феликса Эдмундовича – ты на него немного похож, и был бы тебе заслуженный.

– Какого Феликса Эдмундовича? – рассеянно спрашивал он, не особо вслушиваясь, а думая если не об экономике, то, во всяком случае, о чем-то своем.

– Дзержинского, он у нас один.

Боренька на это, вздыхая, сетовал:

– Феликса Эдмундовича не предлагают. А если иной раз осчастливят, то лишь майором Прониным, да и то две минуты в кадре.

– А тебе сколько надо?

– Эх, Иван Семенович, хотя бы полчасика, чтобы фамилию свою оправдать.

– Так откуда она у тебя? Сознайся.

– М-м-м-м…

Уж соврал бы, отлил какую-нибудь пулю, на что он великий мастак. Но нет, только посапывает, ерошит гриву волос, взбирающихся от затылка к макушке, словно лесная поросль к вершине горы, теребит эспаньолку, круглые очки на носу поправляет и глаза под выпуклыми стеклами отводит, из чего я делаю вывод, что украл, стибрил, присвоил он себе Крузенштерна.

Она, фамилия эта, явно где-нибудь плохо лежала, а он походя и прикарманил. На такие фокусы он тоже мастак, хотя актерского мастерства это ему не прибавляет. Актер он дюжинный, таких на Руси – как моих однофамильцев Петровых. По сравнению с ним я единственный и неповторимый – своего рода Крузенштерн, хотя это звучит как парадокс.

3

Дачный участок Борис Крузенштерн получил уже после меня. Получил не без натужных стараний и горемычных мытарств, поскольку его драгоценное время никто не ценил (как ювелиры не ценят дешевые подделки) и с ним особо не считался. Вот Боренька и волочился по кабинетам, канючил, уламывал, намекал на ответную благодарность и все-таки… своего добился.

Такова была система: откажут, еще раз откажут и – чудеса в решете (а решето – система развитого социализма) – все-таки дадут.

Вот и Бореньке Крузенштерну в конце концов дали!

Дали, чтобы потом не говорили, будто у нас не дают или дают, но, конечно, не всем, а лишь некоторым. С точки зрения тогдашней театральной номенклатуры, Боренька был именно всеми, но силою ее, номенклатуры, неписаных законов попал (вломился) в некоторые. Причем чудом пристроился рядом со мной, присоседился, прилип, поскольку еще со времен нашей учебы в Щуке (есть такая Щука, которая клацает зубами и заглатывает мелких карасей) привык быть моим послушным подлипалой.

Из боязни, что Щука его брезгливо извергнет из своих недр – отрыгнет, – он жался ко мне и никогда не отрывался в свободное плавание. Да и талантом не взял, чтобы плавать на свободе, в открытом море. И после нашей учебы Боренька тоже исправно уступал мне право, как ледоколу, взламывать лед, а сам барахтался и плыл в моем фарватере.

Плыл в надежде получить хоть жалкую ролишку, эпизодик и готов был согласиться даже на массовку, чтобы заработать сотню-другую (по тем, еще советским деньгам). Большего ему не светило, поскольку… ну куда ему с такой, простите, физией, щуплой фигуркой гривастого шахматного конька и вообще затрапезной внешностью – только милиционеров играть.

Милиционеров, участковых, регулировщиков, поскольку на Феликса Эдмундовича он – даже с его эспаньолкой – все же никак не потянет.

А кому они были тогда нужны – милиционеры: лишь в кадре махнуть жезлом или раскрутить его за шнурок, этот жезл, как пропеллер. Или засвистеть в милицейский свисток – вот и вся их мизансцена.

Детективы почти не снимали, считая их продукцией второго сорта, развлечением сторожей и вахтеров (у них в будках вечно мигает телевизор). Приличная публика детективов гнушалась, фыркала и называла дефективами.

4

Но вот Союз нерушимый напоролся килем на ледяной торос, получил пробоину и, словно гигантский «Титаник», пошел на дно. Идеологии и номенклатуры не стало – их смыло, как с палубы кресла и шезлонги. Вернее, они до неузнаваемости преобразились, хотя эта неузнаваемость все же была узнаваема: шезлонги превратились в лонгшезы.

Иными словами, идеология стала политкорректностью. Номенклатура обратила былую власть в деньги и назвалась национальной элитой. А та ради престижа все тужилась родить национальную идею, не уступающую китайской или американской мечте. Все это признаки интересного времени, которые почему-то скучно (и грустно) описывать, поэтому я не буду вдаваться в подробности, а из их множества приведу лишь одну.

Вместо прежнего достославного кино в пробоину советского «Титаника» мутным потоком вперемешку с жирными пятнами масла из затопленного машинного отделения, фекалиями из прорвавшейся канализации и ледяным крошевом хлынули… сериалы. Выпер, как сорняк, и бесстыдно воцарился над порослью прочих жанров детектив, а с детективом оказался востребованным и милиционер.

Для Бориса Крузенштерна наступила золотая пора. Он был нарасхват. Телефон в кармане не умолкал, заливался соловьем, выкидывал коленца – щелканья, свист, дробь, раскат, клыканье и пульканье. Бореньку приглашали повсюду, и не на пять минут в кадре. Его съемочное время мерялось днями, сутками, неделями. Соответственно и заработки подскочили до шестизначной цифири.

Иными словами, Боренька разбогател – стал козырным тузом, олигархом, миллионером. Он не сразу освоился с этой ролью, как с новым малиновым пиджаком: где-то жало, теснило, где-то, наоборот, казалось слишком широко, обвисало. Но он все же приноровился, освоился. Роль есть роль – куда от нее денешься.

Только фамилию пришлось сменить. Крузенштерн – фамилия не афишная, слишком заковыристая, сразу и не произнесешь, язык сломаешь. Для звезды нужно что-нибудь попроще и при этом позазывнее, чтобы публика на нее, как на прикорм, клевала.

И стал он Борисом Крузо, как герой романа Дефо. Собственно, мог бы стать и самим Дефо, но решил не зарываться. Все-таки публике всегда импонирует, если в звезде есть немного скромности. К тому же не следует забывать, что русскому артисту стыдно быть богатым, а тем более выпячивать свое богатство. Боренька об этом где-то услышал, призадумался, намотал на ус и решил, что богатство надо скрывать – прятать от посторонних глаз за берлинские стены.

Тогда-то он и стал на меня напирать, чтобы сменить разделяющий нас забор. Ну что это, Иван Семенович, не забор, а срамота. Ваш тезка Козловский такого постеснялся бы, а вам и вовсе негоже. Снести его к чертям и заменить на новый! Все издержки Боренька обещал оплатить. Но я всячески противился. Слишком дорог мне был мой облепленный улитками, источенный червем забор – дорог как последняя защита от напирающего лиха.

Да и любил я его, трогательно привязался к нему и его улиткам, как вообще любил свою бедность, одиночество, заброшенность и ненужность. Жена от меня ушла – тихонько улизнула, как только над нами замаячил признак коммунизма, иначе говоря, беспросветной бедности. Меня выжили из театра, перестали приглашать в кино даже на маленькие роли, словно с моими выверенными жестами, позами и интонацией под ноту соль я все у них разворочу, всех пристыжу, своими завышенными требованиями перепугаю, разгоню молодых артистов, у которых не то что таланта – элементарной техники нет. И они не знают, что делать со своими руками и тем паче с лицом, коему свойственны лишь два выражения, памятные им по детству: «мама, я больше не буду», «папа, дай мне на мороженое».

Сын мой стал банкиром, и они с матерью купили домик то ли на Крите, то ли в Майями, но меня туда не зовут, словно я и их могу пристыдить и перепугать. Для всех я пугало огородное. Для всех – потускневшая эмблема, пережиток эпохи.

Но не надо меня жалеть. И таким пережитком я как-нибудь проживу. Я еще способен иногда каламбурить. У меня есть мое имя, и оно меня зовет, не знаю только куда.

Скажу по секрету: я на всякий случай готовлю – репетирую тут на даче – новую роль. Это, наверное, смешно, и я никому своего секрета не раскрываю, но вот репетирую дядю Ваню, который вместе с Соней мечтает еще увидеть небо в алмазах. Иногда увлекусь, зайдусь, перестану сдерживаться, и мой дребезжащий голосок разносится по всему дачному поселку.

На митинги бывших коммунистов я не хожу, но по Союзу нерушимому меня грызет проклятая ностальгия. Жалко мне Тотошу – нашего тоталитарного недоросля, ленивца и увальня. И больше всего я жалею, что Ленина когда-то не сыграл. Надо было добиться, втереться, даже напроситься и сыграть вопреки всему. Но я напрашиваться не умею. Потому и не сыграл, о чем сейчас и жалею.

5

В заборе, разделяющем наши с Боренькой дачи, есть вскоробившаяся от дождей штакетина, висящая на одном верхнем гвозде. А рядом вторая – такая же. Достаточно развести их по сторонам, как ноги циркуля, и в заборе появится дырка. В эту дырку однажды с трудом протиснулся располневший адмирал Крузенштерн (так я, насмешничая, зову Бореньку) и направился по кирпичной дорожке прямо к моей террасе.

В милицейском кителе и фуражке, словно не успел их снять после съемок, в сапогах, заляпанных грязью (вчера лил дождь), почему-то с портфельчиком, он выглядел диковинно и отчасти даже шутовски.

Я вышел ему навстречу, а у самого мелькнула мысль: «Наверняка снова насчет забора». Но вид у Бореньки был такой шальной, глумливый, веселый и при этом решительный, с дальним прицелом, я бы сказал – адмиральский, что в меня тут же закралась другая мысль: «А не хочет ли он купить у меня дом и участок – разом со всеми заборами?»

Я пораскинул мозгами и удивился, как эта мысль не посетила меня раньше, настолько она показалась мне естественной и логичной. Бореньке, конечно же, охота расширить свои владения, а тут под боком такой кусок – как его не заглотнуть? Капитал ведь все заглатывает, недаром Ленин называл его акулой. Я же для капитала – плотва, мелкая рыбешка, которую только чуток втяни, и она сама проскакивает между зубов, ее и жевать не надо.

С этой не слишком веселой мыслью я слабо пожал руку Бореньке.

– С чем пожаловала ко мне родная милиция?

И тут он меня удивил, заронил в меня сомнение по части моих мыслей:

– Поговорить, Иван Семенович.

«Ну и хитрец! – думаю. – Дипломат. Издалека заходит».

А сам простачка изображаю, наивничаю и немного паясничаю:

– Погово-о-орить? – спрашиваю, как будто это действо – разговор – не из Боренькина репертуара.

Он же упрямо стоит на своем:

– Поговорить. Не абы как, а по душам, Иван Семенович. У вас выпить есть?

Это совсем уже странно, и я спрашиваю с оттенком легкой, порхающей, мотыльковой неприязни:

– А у тебя что – кончилось?

– За три дня все выжрал…

Я поморщился.

– Ты хоть выражайся поприличней. Все-таки перед тобой народный артист. – Я не без гордости почувствовал, что все еще могу себя не уронить и хотя бы сослаться на свои титулы.

Бореньку это слегка умягчило:

– Извините, я хотел сказать: вылакал или даже выпил…

– Пошли охрану в магазин. Тут недалече…

– Разогнал я охрану. Всех разогнал. Один тут кукую.

– Значит, мы с тобой собратья по несчастью. Впрочем, я несчастным себя не считаю. – Я все еще на что-то напирал, поднимал себе цену.

Боренька же себе цену сбавил чуть ли не до нуля:

– Зато я считаю и на роль Несчастливцева очень даже подхожу.

Я почувствовал себя обязанным спросить:

– Чем же ты несчастен?

Я ждал, что он начнет жаловаться по мелочам, нюнить, прибедняться, но Боренька сказал как обрубил:

– Обрыдло все, Иван Семенович. До тошноты обрыдло.

Мне ничего не оставалось, как позвать его в дом – разбираться:

– Ну пойдем. Налью тебе стаканчик, да и сам с тобой хряпну…

Он не удержался и меня слегка урезонил:

– Иван Семенович, вы все же народный артист… Должны сами выбирать выражения, а не только другим указывать.

Я зарделся от удовольствия (лесть всегда бывает приятна) и в то же время, признав его критику справедливой, тотчас поправился:

– Прости, прости, выпью…

6

Внутри дома было темно и по-осеннему сыро, хотя в темноте алела спираль обогревателя. При малейшем ветре в окно стучала ветка яблони с двумя красными яблоками штрифель – штрафными (до сих пор не сорванными), как я их называл.

Мы сели за стол и тотчас как по команде встали, словно сидение за столом требовало совершения неких предварительных (подготовительных) действий. Я принес и поставил на стол, что полагается, а Боренька достал из буфета недостающее. Я разлил – сначала ему, а потом себе.

– Ну, давай за встречу, – сказал я и, заметив, что адмирал Крузенштерн не спешит выпить под мой тост, сам тоже не стал поднимать наполненную рюмку. – Ты чем-то недоволен? Обижен на меня? Сердишься?

И тут он сказал, вернее, начал, но запнулся и до конца так и не договорил, словно что-то ему мешало:

– Иван Семенович, прошу вас…

– Что – опять забор?

– Да черт с ним, с забором. Иван Семенович, купите у меня дом.

Я принял это за пьяную шутку.

– Милый, куда мне? Где я возьму такие деньги? Я же, в отличие от тебя, не миллионер. В сериалах не снимаюсь. Да и зачем он мне сдался, твой дом?

– Я по дешевке отдам, или хоть даром берите. Вот в портфеле у меня документы. Разом дарственную и оформим, а потом для порядка вместе заверим.

Он достал из портфельчика и разложил на столе бумаги. Я искоса глянул: бумаги с подписями и печатями. Хотя печати какие-то странные – с якорями. Для моей подписи оставлено место. Подписывай и забирай во владение трехэтажный особняк.

– Ну а что ты просишь взамен? – спросил я, когда мы все-таки выпили и закусили маринованными груздями из распечатанной мною литровой банки.

– Взамен-то? – Боренька сменил свой дальний – адмиральский – прицел на ближний, просительный, ученический. Сменил и страдальчески, с отчаяньем воскликнул: – Иван Семенович, на вас вся надежда! Научите, что с руками делать.

Я несколько опешил.

– Как это – что?

– Мешают они мне в кадре. Не знаю, куда их девать. В карманы засовывать, за спину прятать. А то и вовсе по плечо отрубить.

– Ах, вот оно что! В кадре! – От выпитого горячительного по жилам у меня потекло, изнутри согрело, обдало меня жаром. Говорить сразу стало проще, и появилось желание – говорить. – Ну, самое простое в твоем положении – курить. Доставать из пачки сигарету, чиркать спичкой, затягиваться. Выпускать дым изо рта. Многим неопытным это помогает. Сериалы на этом и держатся: в них все беспрестанно курят.

– Пробовал. Но как-то совестно стало: что ж я – больше ни на что не способен?

– Ну, тогда делай что-нибудь руками. – Тут мне вспомнился пример из брошюрки, которую я вместе со свечкой купил в церковной лавке, у Матрены Филипповны, соседки по даче: – Вон у святых при молитве и то было рукоделие. Они корзины плели, сапоги тачали. А ты, коли приспичило, хотя бы размешивай ложечкой чай, мажь на хлеб масло… Если роль позволяет, чай лучше пить вприкуску. Так ближе к жизни, выразительнее…

– Вприкуску только в деревне пьют. Да и не в этом дело. Я хочу, чтобы руки работали на образ. На образ, Иван Семенович! Как у вас когда-то на сцене… И партер, и галерка замирали, когда вы без единого слова руками высказывали все.

Боренька привел в пример меня как святого (в театральном деле) – во всяком случае, по его меркам.

– Галерка… – Я усмехнулся. – Не галерка, а галеры, мой милый… тяжкий труд, как у прикованного к веслам.

– Научите, Иван Семенович! А то целыми днями в кадре! Аж кровь из носу, в глазах мутит, сукровицей отплевываюсь! Научите!

Этот возглас заставил меня погрустнеть и с жалостью взглянуть на того, кто не осознавал всей невыполнимости своей просьбы.

– Этому, брат, не научишь. Для этого нужен талант. Или даже гений, как у Солженицына…

– У кого, у кого? – Боренька посмотрел на меня с подозрением.

– Ах, боже мой! Снова я оговорился! У Смоктуновского, конечно! У Смоктуновского!

– Где ж его теперь взять, вашего Смоктуновского. Время гениальных и талантливых прошло. Сейчас время бесталанных. О таланте все забыли.

– Тогда забудь и об образе, – сказал я как отрезал.

Боренька по-своему истолковал сказанное:

– Ага! Не суйся, иными словами. Ладно, будем чай вприкуску пить. А вы хотя бы дайте совет, что с лицом при этом делать.

– С лицом? Хм… есть один выход. Пусть оператор одни руки снимает. Или одни ноги – снимает ближним планом, чтобы бантики на шнурках были видны. Лица же в сериалах вообще не нужны. С ними одна морока.

– Издеваетесь…

Я поймал его на этом слове. Поймал, как меня в детстве ловили, когда я вместе с Ленькой Пушкиным, жившим по соседству, воровал у старушек петушки на палочке, набитые опилками мячики и пищалки «уйди-уйди».

– А вы думали, только вам позволено над зрителем издеваться? Россия – страна театра, страна великого кино. А вы ее во что превратили? Сами ничего придумать не можете – за Европой зады повторяете. Там английская королева по ходу спектакля дает аудиенцию премьер-министру, а вы Горбачева на сцену вытащили. Жалкие подражатели!

– Упрек не по адресу, – сказал Боренька без всякого интереса к тому, по каким адресам следует рассылать упреки. – Я Горбачева не вытаскивал. У меня мечта – об одном мореплавателе фильм поставить.

– О каком же?

– А вы догадайтесь с третьего раза.

– Могу и с первого раза догадаться. О Крузенштерне? Так когда это было… Сейчас никто смотреть не станет.

– А надо такой фильм снять, чтобы смотрели.

– И в главной роли, конечно же, ты.

– Не обязательно. Есть и другие актеры. Я лишь их субсидирую.

– Накладно тебе, однако, выйдет…

Он не возразил, а лишь тихо заметил, чтобы мне было понятно:

– Для этого, Иван Семенович, дом вам и продаю.

Глядя на Бореньку, я не мог не удивиться, как у него все быстро – в единый миг – поменялось.

– Ты же сказал, что даришь. Вот и бумаги с печатями…

Я сгреб бумаги, словно собираясь пустить их по ветру. Боренька даже отвернулся, чтобы на это не смотреть и мне не мешать. Он лишь произнес:

– Где вы видели, чтобы печати были с якорями? Нет, я – за плату, но плата с вас – сыграть в моем сериале Ивана Федоровича Крузенштерна, знаменитого флотоводца, автора трехтомного труда о первом в России кругосветном путешествии. – Он извлек из портфельчика увесистый трехтомник, чтобы показать мне. – Согласны?

– Хм. – Я не знал, что ответить, и вместо этого сам спросил о трехтомнике: – Откуда такая редкость?

– Из библиотеки Географического общества… позаимствовал. Ну так что же – согласны? В третий раз предлагать не стану. Другого найду.

Я по-актерски взревновал:

– Кого это еще – другого?

– На такую роль желваки сразу найдутся.

– Какие желваки?

– Ну, желающие.

– Нет уж! Считай, что я единственный желвак. Но для такого фильма парусник нужен. Пушки на лафетах по тому образцу, фитили, пыжи…

– Парусник в доке заложен. Скоро со стапелей сойдет. И название – «Надежда», как у шлюпа самого Крузенштерна. Пушки по моим чертежам отливают. Ну и всякую мелочь готовят: фитили, пыжи, бутафорские ядра. И поплывем мы с вами по тем же морям и океанам, что и Иван Федорович. Пересечем экватор, как и он. По этому случаю устроим пышное празднество, вы обрядитесь в Нептуна с трезубцем, а я буду бороду вам русалочьим гребнем расчесывать. Ведь мы с вами два актера, хоть вы меня за актера и не признаете. Ведь не признаете? – Боренька испытующе на меня глянул (зыркнул).

– Ну не признаю. – Я не мог соврать даже ради собственной выгоды.

– И не надо, не признавайте, – легко согласился он. – Я и доказывать не буду, что я актер. Или докажу, но как-нибудь между делом. Не в этом соль, как любите говорить. Вы только соглашайтесь. – Боренька лишь настаивал на согласии и уже не уточнял, с чем именно я должен согласиться.

– Да я уже согласился…

– Значит, по рукам. Вот и славненько… А то вы такой несговорчивый – прогнивший забор мне никак не уступите. Извините, я вас на минуту покину. – Боренька крадучись, на цыпочках вышел на крыльцо, словно опасаясь разбудить меня спящего, и крикнул кому-то:

– Все в порядке. Хозяин согласен.

Когда он вернулся, я спросил:

– С кем это ты там?

– Со съемочной группой. Они ведь тоже… переживают.

– Ты же сказал, что один кукуешь.

– Один, но во многих лицах, – загадочно уточнил он.

7

Мы стали обговаривать детали, но это не очень у нас получалось, поскольку нас влекло в совсем иную сторону. Боренька листал свой трехтомник, взятый из библиотеки Географического общества (наверное, он там плохо лежал), упоенно зачитывал мне отчеркнутые ногтем отрывки, вдохновенно перечислял названия экзотических мест, где нам надлежит побывать: Кронштадт – Копенгаген – Санта-Крус-де-Тенерифе (Канарские острова) – остров Пасхи – Нукухива (Маркизские острова) – Гонолулу (Гавайские острова) – Петропавловск-Камчатский – Нагасаки – остров Хоккайдо (Япония) – Южно-Сахалинск – Ситка – Кадьяк (Аляска) – Гуанчжоу (Китай) – Макао (Португалия) – Остров Святой Елены – острова Корву и Флориш (Азорские острова) – Портсмут (Великобритания) – Кронштадт.

Само звучание этих названий нас завораживало, и мы оба мечтательно смотрели вдаль.

– Как же ты решился снарядить такое опасное путешествие? – спросил я, вспоминая все то нелестное, что говорили о Бореньке другие и как я сам позволял себе о нем думать. – Ведь надо было собрать команду, добиться разрешения на такое плавание.

– Зов имени, ведь я – Крузенштерн, – сказал Боренька с якобы сожалеющей улыбкой, словно не в его власти было изменить этот возвышающий его факт. – А команда… сейчас только свистни – и мигом понабегут. С разрешением же и всем прочим мне помогло Географическое общество.

– Счастливец! Меня мое имя тоже куда-то зовет, но куда именно, я, признаться, толком не знаю. Готовлю тут на даче одну роль. – Я почувствовал, что Бореньке можно признаться во всем (он поймет). – Роль дяди Вани. Хочу, черт возьми, воспарить, взять Бога за бороду, увидеть небо в алмазах. И сам же себя осаживаю: кому это нужно? Зачем?

– Когда взойдете на парусник «Надежда», увидите свои алмазы. – Мне показалось, что собеседник немного заскучал от моих признаний, но тотчас заставил себя взбодриться, поискать ко мне новый подход. – Смею заметить, что ваше имя зовет вас не совсем туда, куда, как вам кажется… подчеркиваю, лишь кажется, оно должно звать.

– Да ничего мне не кажется. – Я махнул рукой, демонстрируя полнейшее равнодушие к подобным зовам.

Но Боренька не принял моего равнодушия.

– Э нет!

– Почему же нет?.. – Я пожал плечами, показывая, что мне ничего не мешает настаивать на своем, хочет он этого или не хочет.

– А уж потому, потому… – Боренька оживился, словно игрок за картами, которому при раздаче пошли в руки сплошные козыри.

– Не понимаю…

– А вам и не надо ничего понимать. Другие за вас поймут и вас в нужную сторону направят.

– Ну, пожалуйста, раз ты такой понятливый… – Я негодующе отвернулся, не желая быть свидетелем того, как меня будут куда-то направлять.

– Извольте. Не угодно ли вам согласиться, что ваше имя не позволяет вам отсиживаться на даче до поздней осени, прячась за трухлявым забором, и втайне репетировать дядю Ваню?

– Не угодно. Почему же это имя вдруг не позволяет?

– А потому, потому-с… – сказал он, потирая руки, словно ему снова пошли козыри. – Вы все твердите: Смоктуновский, Смоктуновский, а сейчас гораздо нужнее Солженицын. Так что оговорочка ваша не случайна. Раньше митинговали коммунисты, а сейчас пришло пора демократам выйти на площадь. Вы же, как я понимаю, демократических убеждений…

– Да какой я демократ. Так… поначалу поддерживал.

– Еще как поддерживали! И это отвечало не только вашим убеждениям, но и темпераменту. Вы же борец по натуре. Вы предлагали режиссеров выбирать на общем собрании.

– Ну, отмочил я некогда глупость. Грешен. С кем не бывает.

– Нет! – воскликнул Боренька, словно желая меня несказанно обрадовать. – Нет, нет и еще раз нет! Митинги неповиновения, протесты – вот ваша стезя, а не какой-то там дядя Ваня.

Я задумался, повертел в руках пустую рюмку, снова наполнил ее, стараясь, чтобы струйка водки была как можно тоньше, будто это неким образом указывало мне на мою стезю.

– Может, ты и прав… Я сам иногда чувствовал…

– Ничего, вот вернетесь из кругосветки и заживете по-новому. А может быть, и возвращаться не придется… – Боренька чиркнул спичкой и закурил, отвечая этим на мой немой вопрос о значении сей непонятной фразы.

8

– Что ты имеешь в виду? – был вынужден я спросить.

Он ответил не сразу, позволяя себе насладиться глубокими затяжками, а заодно и напомнить о данном мною совете, как неумелым актерам использовать руки.

– А то, что один матрос из команды Крузенштерна вскоре после выхода в плавание упал за борт и утонул. Пытались его спасти, но не удалось. Так вот, Иван Семенович… – Боренька выдержал паузу и со значением на меня посмотрел. – Не утонул матрос…

– А куда же он делся?

– Взяли его.

– Куда?

– На небо – куда ж еще. Вот вы тут про рукоделие. Матрос тоже, рассказывают, постоянно молился и рукодельничал, корабельные часы чинил после вахты… Я надеюсь. – Боренька явно соотносил это слово с названием парусника «Надежда». – Надеюсь, что и нас с вами возьмут. Конечно, если заслужить сумеем такую честь.

– Я еще как-то не готов на небеса возноситься. Я здесь еще дела не закончил…

– А вас и спрашивать не будут, закончили вы или не закончили. Не вам об этом судить.

– И когда отплываем? – спросил я, словно после всего сказанного оставалось задать лишь этот вопрос.

– Скоро, – ответил адмирал, подумал и с еще большей убежденностью произнес, прислушиваясь к доносившимся издали звукам, похожим на удары топора по стволам садовых деревьев: – Теперь уже скоро.

– Вишневый сад рубят, – не мог не сказать я, как все актеры, кои говорят цитатами из пьес.

Боренька усмехнулся, пощипывая свою эспаньолку.

– Бросьте вы… Не вишневый сад, а ваш дурацкий забор. Всем он тут надоел. Обрыдло на него смотреть.

– Мой забор? – Я выбежал на крыльцо и ахнул, не поверил своим глазам.

Забора между дачами уже не было. Торчали лишь два последних столба с прибитым штакетником. Спиленные и выкопанные столбы лежали вповалку, а рядом курили рабочие и штабелями были сложены укрытые от дождя полиэтиленом заготовки для нового забора.

– Как же это?! Что же это?! – Я бросился к своим столбам, еще местами облепленным улитками, а затем брезгливо приподнял полиэтилен над одним из штабелей.

– Это, Иван Семенович, древесно-полимерный композит. Сокращенно – ДТП. Дороговато, но надежно.

– И теперь здесь будет сплошная стена?

– Именно так. Сплошная. Чтобы любопытные не глазели на отдых милиционеров… пардон, миллионеров, а миллионеры не портили себе настроение перед обедом видом всякой мерзости. Простите, я хотел сказать – бедности…

Я спросил, хотя можно было не спрашивать:

– А как же парусник? Кругосветное плавание? Азорские острова?

Боренька в ответ произнес, хотя можно было и не отвечать:

– Хороший я актер, Иван Семенович? Теперь-то вы это признаете? Не будете меня учить, куда девать руки? Да и вы актер неплохой, хотя и старой школы – сукровицей никогда не отплевывались. Но надеюсь, что я вас тоже чему-то научил.

Предыдущая главаГлава 28 из 42Следующая глава