Я родился в семье музыкантов, призванных исполнить вместе со мной не только Двойной концерт Брамса (если я буду аккомпанировать им на рояле), но и Тройной концерт Бетховена: отец играл на скрипке, а мать на виолончели. И слушатели были тут же, под боком, поскольку мы жили в коммуналке, и родители были вынуждены считаться с тем, что за стенкой слышна каждая взятая ими нота. Поэтому мать как приходящая учительница музыки (приходящими были не только молочницы с бидонами, мясники и няни) предпочитала заниматься с учениками на их территории. А сидевший в оркестре отец репетировал на своей скрипке где угодно – только не дома.
При этом зарабатывали они гроши и были вечно в долгах, занимая до получки, как тогда говорилось (стеснялись эту жалкую получку назвать окладом), и по своей скромности и деликатности выслушивая различные объяснения, если им отказывали.
Когда мне исполнилось пять лет, родители заспорили, на чем меня учить. Отцу, конечно, хотелось, чтобы я играл на скрипке. Поэтому, умалчивая о собственном, не слишком впечатляющем примере преуспевания, он приводил в пример великих скрипачей, прославившихся на весь мир, а мать била его козыри примерами еще более успешных и прославленных виолончелистов.
О фортепиано они пристыженно помалкивали, поскольку рояль хоть и инструмент королевский, но при этом такой громоздкий, что, пожалуй, займет всю комнату, заставляя нас втягивать животы, дабы протиснуться меж ним и стенкой, да и пианино по части размеров не во многом ему уступит. Я же размахивал руками, брыкался и истошно орал, что согласен только на рояль или пианино.
Клавиши внушали мне большее доверие, чем струны, поскольку каждая из них соответствовала определенной ноте – в отличие от струн, на которых никто не озаботился пометить, где до, где ре и где ля, и поэтому они внушали мне непреодолимый страх. Да и что там я, если сам Рихтер, держа в руках скрипку, с недоумением спрашивал: «Как на ней можно играть?!»
В конце концов мои доводы подействовали; родители еще немного поворчали и покорно смирились.
И вот вам первый кунштюк в моей карьере. Одна моя ученица из числа самых заурядных, но по национальности японка мне рассказывала: когда она пожелала заниматься музыкой, родители купили ей студию с окнами на гору Фудзи и двумя роялями. Я же начал учиться играть на пианино, хотя… пианино у меня не было.
Я был вынужден заниматься у тети Изабеллы, которая могла выдержать не больше часа моих занятий, после чего жаловалась на мигрень, обматывала голову старым чулком и отсчитывала капли, стекавшие в рюмку по надломленной спичке. Поэтому я приходил в музыкальную школу с недоученными уроками. И мой педагог вместо того, чтобы отругать или пристыдить меня, однажды с безучастной гримасой сказал, что у меня – из-за отсутствия надлежащей тренировки – никогда не будет техники.
Я так перепугался, что от страха, простите… чуть не описался. Как это не будет техники! Я умолил тетушку два часа в день гулять по бульвару, набросился на ее пианино и за это время переиграл двести девятнадцать этюдов Черни. На двести девятнадцатом нотный сборник заканчивался, а то я переиграл бы и больше.
Так от испуга, вызванного зловещим пророчеством, я стал виртуозом и вундеркиндом. Меня водили и всем показывали. Тогда же меня впервые показали моему будущему профессору Хутареву-Гарнишевскому. Я сыграл ему первую часть «Авроры» Бетховена и ни разу не сбился.
Он отнесся ко мне благосклонно, попросил поиграть с ним в четыре руки, немного пожурил за педаль и, как говорится, приметил меня. Приметил, чтобы когда-нибудь на вступительных экзаменах в консерваторию шепнуть председателю приемной комиссии: «Этого я беру».
Судьба моя была решена. После этого мне купили-таки пианино, обложили его подушками, накрыли одеялами, и я стал заниматься по восемь часов в день. Я выучил целиком сонату «Аврора» Бетховена и одолел даже труднейшие октавные глиссандо в третьей части. Теперь никто не осмелился бы стыдить меня за отсутствие техники. Выучил я и много чего еще и с успехом поступил в консерваторию.
Однако не буду описывать, как я выступал на классных вечерах и побеждал на конкурсах (при этом делился премиями с моим профессором, которому иначе – при его мизерном окладе – пришлось бы вечно занимать до получки).
Не буду, поскольку это имеет лишь самое косвенное отношение к моим будущим миллионам, а по существу, не имеет никакого. Слишком многим из тех, кто, как и я, выступали и побеждали, это не помешало потом всю жизнь прозябать, искать возможности выступить для публики и радоваться ничтожному случаю хотя бы чуть-чуть заработать. Почему?
Отвечу коротко, а потом постараюсь развить свою мысль, хотя деньги во многом отучили меня от праздной забавы – быть философом продавленного дивана и развивать свои одинокие мысли. Но все же отвечу, отвечу: а потому, что консерватория учила их играть для публики – желательно образованной, искушенной и понимающей, играть же надо – для рынка.
Рынок же так просто не дается – витает в воздухе, манит, чарует и ускользает, словно призрак, словно влекущий мираж, и требуется особое искусство, чтобы его поймать и им овладеть. Мои бедные родители об этом не знали, да и не было тогда никакого рынка, кроме крытого, колхозного, с весами и гирями.
И вот этот истинный рынок забрезжил, возник, словно некие флюиды, посылаемые роялем, некая источаемая им аура – именно роялем, а не скрипкой и виолончелью, на которых пилили (игра без рынка – это пустая пилка дров) мои мать и отец.
Произошло легкое смещение – сдвиг, какие случаются в летнем небе, когда одни облака рассеиваются и исчезают куда-то подальше от глаз, а другие, напротив, придвигаются к зрителю, обретают богатырские размеры, четкость и выпуклость. Так случилось с тремя инструментами – роялем, скрипкой и виолончелью. Скрипка и тем более виолончель стали понемногу исчезать с большой концертной эстрады, а рояль, напротив, придвинулся, воцарился (недаром он – королевский) и заслонил собой все.
Публика перестала понимать музыку, написанную для струн и смычка. Зато музыка, созданная для струн и молоточков, публику подкупила, стала ей ближе, доступнее и в конце концов целиком – безраздельно – завладела ее вниманием.
Завладела, поскольку рояль победил конкурентов своими огромными размерами. Это бала не фитюлька вроде скрипки, а отливающий черным лаком гигант, напоминающий лимузин или даже катафалк – тем более что и колесики у него были, и крышка откидывалась, что вместе с черным фраком пианиста казалось образцом респектабельности и импозантности. При этом рояль успешно потрафлял изысканному вкусу натур художественных и даже богемных, недаром его самого сравнивали с выкройкой фрака и его золотистые внутренности, отраженные в поднятой крышке, напоминали средневековый город без крыш.
Кроме того, за роялем не надо было сидеть, расставив ноги, как за виолончелью. Поза виолончелиста несколько смущала и коробила публику, как подчиненных генерала коробит его по генеральской рассеянности не застегнутая ширинка.
Словом, рояль завладел рынком. Если раньше он дружил со скрипкой и виолончелью, охотно разыгрывая трио Чайковского и Грига, то теперь подобная дружба кончилась.
Кончилась, потому что скрипка и виолончель оказались если и не совсем непригодными для рынка, то, во всяком случае, перешли на роль свиты, призванной по всем законам сцены играть короля.