К книге
ПроблескиПроблески. Восемь
31%
Проблески. Восемь
4

Jestem znakiem podrózy.

Nieruchomym[2].

— Извините.

Лев остановился.

На него натыкались, смерили взглядами, все были в движении, спешили, теснились, семеня ногами. Лев включился в этот поток, дал ему увлечь себя в общий проход, к путям, где уже стояли поезда, готовые к отправке, пассажиры терпеливо ждали, погрузившись в себя. В высоком зале он остановился; объявления по громкоговорителю, шаги, голоса, перекатывающиеся чемоданы — все растворялось в непомерной высоте. Потом он обнаружил большие часы, пошел дальше, свернул направо в проход, к питьевому фонтанчику. Уличный гул становился громче; гудки автомобилей, шум моторов, перекатывание, шуршание утихло, люди распределились по площади, наконец-то он мог спокойно остановиться, оглядеться.

Перед ним простиралась многополосная дорога, зебра перехода, пятиэтажки; подкатил сине-белый трамвай, Лев держал в руке бумажку с номером маршрута, направлением, названием остановки. Он сравнил линии со своими записями, не определился, еще раз просмотрел все таблички с расписанием. Виднелась еще одна остановка транспорта в сторону города. Чувство облегчения продлилось недолго, у билетного автомата в затылке у него стало жарко, голова пошла кругом при виде множества кнопок, тарифных зон, прорезей для монет, клавиш отмены — сперва надо было то ли бросить монеты, то ли выбрать свой вариант. Он нажимал разные кнопки, кто-то его о чем-то спросил. Лев отступил в сторону, дал расплатиться мужчине, пытался запомнить его действия, но, когда настала его очередь, подошел его трамвай. Люди поднимались в вагон, он размышлял, не войти ли ему тоже, но какой был бы стыд оказаться безбилетником, и его охватило отчаяние, как будто это последний трамвай и он упустил свой шанс.

Трамвай, высекая искры на рельсах, уехал. Лев остался на месте, отложил свою дорожную сумку, вертел в руках записку, словно мог прочитать что-то еще. Женщина с длинными, до пояса, рыжими волосами заплетала их в косу, мужчина на скамейке смотрел на нее раскрыв рот. Голуби вспорхнули, перелетели с одной стороны улицы на другую, уселись в ряд на карнизе здания. Что-то их снова спугнуло. Они были темно-серые, с белыми грудками.

Лев провожал их взглядом, следил за извивами их полета.

Из света в темноту. Из темноты к свету.

Что-то заставило его оглянуться. Может, она уже давно наблюдала за ним; может, не знала, как с ним заговорить, хотела какое-то время побыть незамеченной — он бы так и сделал. Стоял бы, не произнося ни слова, и смотрел бы на нее: на ее светлые глаза, на ряд из трех родинок у нее на щеке, на ее вызывающий, высокомерно-отстраненный взгляд.

В этой игре она всегда побеждала. Дольше всех выдерживала взгляд, не размыкала объятие первой, а делала это благодаря легкому порыву, тому едва уловимому разъединению, которое приводило к тому, что два тела отделялись друг от друга. Лев не располагал достаточным временем для такого первоначального прощупывания, он рассматривал черты ее лица, ее осанку, подмечал перемены и то, что оставалось прежним; ошеломленный масштабом своей радости, волнения, с облегчением обнаружил, что прежней горечи и след простыл.

Она была в джинсах, кроссовках и зеленой рубашке, без куртки, хотя вечер выдался прохладным. На плече у нее висела большая сумка. Кажется, она похудела, но стала мускулистее, насколько он мог догадаться; волосы доставали до плеч, все еще не определившись, стать ли им волнистыми или прямыми. Он смотрел на ее руки, на острые косточки запястий, на остатки краски под ногтями.

Что-то как всегда, а что-то — новое.

— Что ты здесь делаешь?

— Предчувствие, — ответила Като.

Она купила ему в билетном автомате проездной на неделю. Когда они проехали на трамвае (Като называла его «трам») несколько остановок, ему показалось, что улицы с их высокими ухоженными зданиями, магазинами и кафе длятся без конца. Он даже испугался, боясь заблудиться, потеряться, он замечал только ее; ее голос, непосредственную близость, естественность, с которой она говорила по-немецки; и хотя в поезде у него было достаточно времени, чтобы представить себе этот момент, который все-таки ускользнул от него, — он не понимал, каково снова увидеть ее через пять лет.

Като проводила его к пансиону, заплатила за неделю вперед, хотя Лев отказывался (ей это удалось сделать, потому что в мгновение ока она заговорщически сблизилась с дежурной за стойкой), и Лев решил не пересчитывать франки в леях, это было бы слишком удручающе. Он погладил древесину, подумав: клен, ощупал закругленные края. Дежурная сообщила ему, когда завтрак, во сколько до отъезда надо сдать комнату для уборки, время работы ресепшен, все это медленно, будто он плохо соображал, и между делом раздавила моль, которая уселась на стойку.

Като спросила, не поужинать ли им вместе, но он отговорился, сославшись на усталость. На прощание они обнялись, первым из объятий высвободился он.

Его комната располагалась на третьем этаже. Он открыл дверцы шкафа, заглянул в выдвижные ящики стола, проверил матрац, включил и снова выключил свет, вышел на балкон. Потом разобрал свою сумку, долго принимал душ и лег в постель.

По потолку комнаты пробегал свет фар. Через открытое окно слышался треск трамвайных дуг, на соседнем балконе разговаривала какая-то парочка. Город был ему чужой — в своей протяженности, упорядоченности, размерности, и он пытался успокоить себя мыслью, что повсюду действуют одинаковые законы. Есть время, сказал он себе, есть язык, понятный и тебе тоже, и никто не вышвырнет тебя только потому, что ты не один из них. Тем более — и это вызвало его улыбку — у него проездной билет на неделю.

Из каждой страны, через которую проезжали Като с Томом, она присылала ему открытки, ее наклонный почерк заполнял всю оборотную сторону; дойдя до самого низа, она исписывала края, и он вращал открытку по часовой стрелке раз и другой, пока не доходил до подписи. Иногда открытки приходили без текста: теснины улиц, фигуры фонтанов, цветы, деревья, то и дело портретные студии. Потом — месяц назад — открытка с одним предложением: «Когда ты приедешь?»

Всего три слова и вопросительный знак.

Он перечитывал их снова и снова. Вызревало ли это некоторое время или было написано под воздействием минутного импульса? Имела ли она в виду близкое или неопределенное будущее? Подразумевало ли написанное, что она тоскует по нему или нуждается в нем? Означало ли «приедешь» навестить или остаться? Или имелось в виду лишь то, когда что-нибудь говоришь, стремясь найти прибежище в некоем чувстве?

Когда они созвонились, чтобы обсудить место и время, оказался неподходящий момент для расспросов. Поскольку они никогда не говорили друг с другом по телефону, разговор ограничился обменом сухой информацией. Под конец он ждал, когда она повесит трубку, но щелчка не услышал и представил, как она стоит в застоявшемся, теплом воздухе телефонной будки, держит трубку возле уха, припав головой к стеклу, прислушивается, не положил ли трубку он, — и тогда действительно так и сделал.

В полутора тысячах километров к востоку стояло сухое и пыльное лето. Здесь хотя бы море давало городу сносную прохладу. Парадная площадь была тенистой и оживленной. Лев ориентировался по карте города, снабженной пометками Като, держался левее и вышел к кафедральному собору. Кто-то играл на аккордеоне, из антикварного магазина выносили стол, Лев придержал дверь, которую один из грузчиков подтолкнул своей спиной, потом направился дальше в сторону реки.

Шорох воды, колокол, шаги. Голос Като.

Голос, который всегда оказывался ниже, чем ожидалось.

Она расположилась на мосту; холст, ящик с красками, отдельные мелки разбросаны по тротуару. Он лишь бегло взглянул на картину на асфальте — она была впечатляющих размеров и детализации; другое казалось ему в этот момент куда важнее. Ее руки в красках разных цветов, ее фигура — на корточках, лицом к картине, но все же как бы выпрямившаяся; эта увлеченность, отдача, сосредоточенное самозабвение появлялись у нее, когда она рисовала, всегда, с самого начала.

За все, что бросали ей в коробку, она благодарила.

Он бы и дальше продолжал смотреть на нее, но она его заметила. Сосредоточенное выражение исчезло, уступив место улыбке, удивленной улыбке, рожденной неожиданностью его появления здесь. Она встала, вытерла ладони о брюки, и он, недолго раздумывая, обнял ее. От ее кожи исходило тепло и какой-то неизвестный ему запах.

У перил моста стоял «троллей», чемодан на колесиках, в котором она каждый день привозила к месту действия свои рисовальные принадлежности. Вчера она ему рассказывала, что больше не рисует прямо на асфальте, а расстилает холсты, на которые уже нанесен рисунок. Прохожие жертвуют, только когда появляется краска.

Лев на некотором отдалении прислонился к парапету. Пожилая женщина в светлом летнем пальто остановилась, и они беседовали так, будто продолжили свой недавний разговор. К обеду какой-то мужчина в костюме и галстуке дал ей бутерброд. Като явно знала тех, кто работал поблизости и проводил свой обеденный перерыв у реки, детей, идущих из школы домой, бездомных, которые ночевали в парках. Она сказала, что предпочла бы слушать музыку, но нужно быть расположенной к беседе, разговоры — часть ее работы. Она зарабатывала своим уличным искусством — да так, что открыла счет в банке и уже кое-что отложила. Иногда ей заказывали написать портрет или какой-нибудь ресторан предлагал оформить интерьеры. Она работала каждый день. Только когда шел дождь, ходила по музеям, чтобы найти новые изображения, которые ей хотелось бы нарисовать.

Като прислонилась к парапету рядом с ним, протянула ему половину бутерброда.

— Ты всегда здесь рисуешь? — спросил он.

Это не от нее зависит, какое место ей достанется, объяснила Като, разрешение приходится получать еженедельно, если не ежедневно.

— Но у меня, скажем так, хорошие отношения с дамой в администрации, которая выдает разрешения.

— И с прохожими, — дополнил он.

Тут живешь на виду, как в витрине, сказала Като. Зато это самая большая галерея, какую только можно себе представить. Бывают дни, когда до рисования дело почти не доходит из-за бесед с людьми, которым надо выговориться, изложить историю своей жизни. Кто-то предлагает ей воспользоваться их ванной, постирать вещи, иной, наоборот, гонит ее отсюда. Она ведь странница, которую сюда прибило, и другие вовсе не обязаны или просто не хотят ее принимать.

Через несколько часов, которые Лев провел, наблюдая за ней, он стал понимать, что она имела в виду. Люди спешили на работу, за покупками, встречались в парках и кафе, в то время как за фасадами их домов и магазинов, на улицах их города расположился тот неведомый мир, сотканный из людей, которые пробыли там какое-то время, а потом, без всякого объявления или объяснения, исчезли.

Во второй половине дня он пошел прогуляться, чтобы телом ощутить топографию города, чего не происходит, когда едешь на машине или на трамвае. Это был город воды, парковых пристанищ, скамеек и великолепных домов, город, который был новым, неописуемым, где ни один уголок не связан с воспоминаниями. И все же многое здесь ему подходило.

Он зашел в супермаркет, побродил по рядам, все продукты предлагались в дюжине вариантов на выбор, он не торопился с решением, рассматривал, потом снова возвращал на место, находя вариант подешевле. Ему не нравились эти огромные, функционально устроенные торговые залы, теперь они появились и в его стране, и люди носились по ним с наигранной естественностью, которая стирала с них печать дефицита прежних времен.

Здесь на каждом углу ощущался переизбыток жизни, магазинов, кафе и ресторанов, где люди встречались, чтобы поговорить, выпить кофе, отгородиться от скуки. Он положился на пульс, протяженность города, однако всякий раз, когда ему приходилось говорить, слова тяжелели на языке и едва ворочались у него во рту. Его происхождение сквозило в его акценте, проступало в его одежде и обуви.

Какое-то семейство стояло перед кафе-мороженым, явно туристы; две девочки с безучастно скучающими взглядами. Льву была знакома эта надменность, которая возникала лишь потому, что ты молод.

Кто-то забыл на скамейке книгу.

Одна женщина расплакалась, и никто не спешил ее утешить.

Набежали тучи, потемнело.

В этой хмари легче было преодолеть разрыв между своей принадлежностью этому городу и чуждостью ему, между воспоминанием и забвением.

За ужином Като сообщила, что она не знает, как будет жить дальше после этого лета. Она любила странствовать, но также жаждала нового вызова. Привыкаешь к определенному месту, обзаводишься друзьями, неотвратимо отказываешься от чего-то в прошлом. И тут она смолкла — возможно, до нее дошло, что все это касалось и Льва: оставить и его.

— Где тебе было лучше всего?

— В Риме, — ответила она. — Весь город просто взывал к рисованию. И здесь. Мне нравится даль и прозрачность. Город меня поддерживает, дает мне чувство надежности. — Она посмотрела на него, как будто эта фраза еще звучала в ее мыслях.

Ей было трудно, особенно поначалу. Через несколько месяцев она сменила велосипед, доставшийся от Сиги, на новый, полегче. «Только не говори ему», — написала она тогда, и Лев исполнил просьбу, так что Сиги и по сей день рассказывал, что она разъезжает по миру на его велосипеде.

Лев знал, что она и Том в зимние месяцы делали перерыв; что в Словении Като разносила рекламные проспекты, в Италии работала официанткой, в Германии — в универмаге; узнал, когда они купили машину, потому что больше не хотели спать в палатке, поскольку, несмотря на все усилия, пожитков становилось все больше, и уже почти в каждой стране они оставляли у знакомых на хранение коробку с вещами. Като сказала, что им пришлось многому научиться: как обходиться в дороге при нехватке денег, где помыться и что любезность держит других на дистанции.

Она хотела все знать: как дела у его матери, у его братьев и сестры, что нового у ее друзей Имре и Милены, как он съездил к своему деду в Вену. Лев старался поддерживать непринужденный тон и спрашивал себя, почему они обходят стороной некоторые темы, почему она ничего не говорит про Тома, почему она не сказала ему, что означали те три слова.

Он перечислял новости на лесопилке: что его самый старший брат сейчас занимает высокое положение в церкви, а другой старший брат живет со своей семьей в Клаузенбурге, что его сестра хочет развестись с мужем и чем занимаются его племянники и племянницы. Он рассказывал про свадьбу Имре и Милены, про мост, который обрушился и до сих пор не восстановлен, про магазин, который теперь есть в деревне.

Что-то его сердило в том, как Като реагировала на эти новости — снисходительно, даже высокомерно. А ведь ничего-то она не знала, судила мир, о котором он рассказывал, по своим воспоминаниям, будто с тех пор ничего не изменилось, словно их деревня оставалась в стеклянном шаре со снегопадом, где время от времени снег взвивается вверх от встряхивания, а больше ничего и не происходит.

Но все было не так, все стало другим.

Стекла теперь нет.

По дороге в Цюрих Лев ненадолго останавливался у своего деда. Ферри жил со своей женой в Вене, в Четвертом районе. Кафе «Золотое яйцо» служило ему и кабинетом, и жильем, там он ел, читал газету, играл в шахматы, там познакомился со своей женой Кристой. И в свои почти восемьдесят Ферри был привлекательным мужчиной, он носил длинные, до плеч, волосы, курил сигареты с мундштуком, а когда говорил, его высокомерие представало иногда как воодушевление, а иногда как заносчивость.

Криста встречала Льва на вокзале.

Он спросил, как она его узнала.

— Ты на него похож, — ответила она, но он сомневался. С его веснушками и рыжеватыми волосами он не имел сходства ни с кем из своей семьи.

Его румынская бабушка всегда утверждала, что Лев похож на своего умершего отца, Ферри же гнул собственную линию, но Льву никогда не нравилось их желание завладеть им. Он не хотел, чтобы его причисляли к немцам или румынам. Некоторые ставят между теми и другими дефис, но это казалось ему неуместным для его семейных отношений. У него была саксонско-трансильванская мать и румынский отец; его дед заявлял о своих австрийских предках. Лев, смесь всего этого, не чувствовал себя обязанным относить себя к чему-либо одному.

Ферри сидел на зеленом пуфике у окна, в белой рубашке и серой клетчатой жилетке. Он отложил газету в сторону и смотрел на него, словно не понимая, кто перед ним стоит. И только когда оповестил, не вставая из-за мраморного стола, всех посетителей кафе, что Лев его внук, стало ясно, что дед растерялся от радости снова видеть его.

Он с удовольствием покажет ему Вену, сказал Ферри за десертом — это были пирожные с кремом и кофе со взбитыми сливками; собор Святого Стефана, Нашмаркт, Хофбург, «Вестенд» и «Прюккель» — всякие кафе, магазины, музеи, людей.

Неужели и в Вене встречались те четыре типа, на которые его дед с незапамятных пор делил людей? По мнению Ферри, есть лишь святые и безумцы, умные люди и идиоты. К сожалению, безумец становился все более нормальным, а идиот все более приличным, так что уже с трудом можно было различить, кто есть кто.

В следующий раз он останется подольше, пообещал Лев. Ему так хотелось, но он осознавал, как недостоверно это прозвучало. Он уже давно мог бы перебраться в Вену, однако что-то от замкнутости Ферри, от его дистанцированности с годами передалось и ему самому. После революции Ферри приезжал в гости всего два раза, один раз вскоре после открытия границ, чтобы забрать свои вещи, которые оставил у дочери, а потом еще летом, чтобы показать Кристе, где он родился. Ферри не мог понять, почему его дочь Лиз не эмигрировала, почему вообще немцы оставались в Румынии после десятков лет запрета на выезд. Ферри полагал, что их время исчерпано — от нации к национальному меньшинству и к… да, к чему?

— Но ты же все-таки приехал, разве нет?

— Какое там, — сказал Ферри, покосившись на свою жену. — Кто однажды ушел, тот навсегда в пути.

Вечер они завершили портвейном на балконе, на том крохотном выступе, на который можно было выйти из кухни; хотя здесь «выйти» звучало бы сильным преувеличением, задние ножки стула оставались в комнате. Криста откланялась перед сном. Еще какое-то время ее шаги слышались в квартире, потом стало тихо. Ферри молча курил, задрав ноги на перила балкона. Лев сделал то же самое.

— У тебя все хорошо? — Ферри помедлил и кивнул в сторону перил: — Как поживают твои ноги?

Лев закрыл глаза, прислушиваясь к звукам на заднем дворе. Через открытую балконную дверь и окна проникали звон посуды и приглушенные голоса.

— У них всё по расписанию.

Он умолчал, что его ноги все еще немели, как только возвращалось воспоминание о том несчастном случае.

— Я никогда не винил тебя, — сказал Лев. Неизвестно, откуда возникли эти слова; наверное, давно ждали своего времени и теперь настал момент, когда он смог их произнести, должен был озвучить, он достаточно долго утаивал их от деда. Лев разом почувствовал облегчение. За этим скрывалось что-то еще, подозрение, согласие, но к этому чувству он еще не подошел тогда.

— А твоя мать винила, — сказал Ферри. — Она меня так и не простила. Кажется, я много что делал неправильно. Оставил вас. Да и не очень хорошо заботился о тебе. Никогда не понимал, что она нашла в твоем отце.

Ферри всегда подыскивал причину дистанцироваться от них, но теперь Лев не хотел его в этом упрекать. Он не мог рассмотреть сейчас его лицо, поскольку было слишком темно, да и сидел в полоборота, но ему хватало и звука голоса.

Желание перекроить прошлое увело бы в никуда, сказал Лев. Иначе бы он, вероятно, не находился здесь. На этом крохотном, размером с коврик, балконе в Вене, рядом с ним. На пути к Като.

И так как дед ничего на это не сказал, он взял его за руку.

Когда Лев пришел к месту уличной торговли Като, полдень еще не наступил. Заметив его, она поднялась, улыбаясь, и он подумал, что разлука вознаграждена уже одним этим: радостью на ее лице.

Он снова прислонился к парапету и смотрел, как она работает. На сей раз он разглядывал возникающую картину. Като сначала наносила сетку для пропорций, набрасывала эскиз и только потом добавляла цвет. Рядом с ней лежала фотография оригинала, Венера Боттичелли; выходящая из раковины, с длинными рыжими волосами, стройной шеей и склоненной головой, с твердыми круглыми грудками. Истолковать выражение лица богини Лев не мог — самоуглубленное, хотя, возможно, и исполненное чаяния.

Като сидела перед холстом на корточках, и он поневоле вспомнил ту девочку, какой он ее знал когда-то, в поношенной одежде, с тем умным, высокомерным, немного затравленным взглядом. Вспомнил, как она проводила вечера на качелях в саду, как рисовала на переменах, с явным старанием, не рассеянно, ему и поныне было стыдно, что оставлял ее тогда одну.

Она была в спецовке, как сама ее называла: джинсы, майка или пуловер, иногда комбинезон, так реже приходилось стирать. С годами у нее установился ее распорядок, она могла организовать себя, инстинктивно ощущала, где удачное место. Им оказывались улицы, по которым проходило много людей, с широким, чистым тротуаром и светом. (Лев полагал, что здесь все улицы чистые и хорошо освещенные, он еще никогда не видел таких чистых улиц.) Вначале требовалось получить официальное разрешение на место, а также поддерживать добрые отношения с людьми: хозяйками магазинов, пасторами, таксистами, мороженщицами, дворниками, со всеми теми, кто обладал некой властью на площадке, но ими могли быть вовсе не те, о ком думалось вначале.

Като работала сосредоточенно, поднимала голову, только если кто-то давал деньги. Лев раздумывал, не определяло ли отчасти такое краткое взаимодействие ее успех; даже по прошествии времени ее искусство не ценилось как само собой разумеющееся. Люди останавливались, некоторые на мгновение, другие — подобно одной пожилой даме в летнем пальто — приходили каждый день, чтобы посмотреть, как продвигается картина. Собака сорвалась с поводка и уселась на ту женщину, которая подавала Венере накидку. Като засмеялась, владелец собаки бросил ей в коробку купюру.

По ее словам, она рисует с надеждой, что зрители останутся по другую сторону. Недостаточно просто смотреть сверху, совмещать линии и краски, оценивать, хорошо это или плохо, нравится или нет. Все понимаешь правильно, говорила Като, только если смотришь на мир глазами персонажа.

Лев присматривал за картиной, пока Като ходила в туалет (раньше это было задачей Тома), приносил кофе, чего-нибудь поесть. И пока солнце странствовало над площадью, а лодки проплывали мимо, мир являл собой покой и красоту, которая, если на какое-то время замереть, раскрывалась в самой деловитости города.

Вечером они шли на прибрежную лужайку, прихватив с собой «троллей» и деньги, которые Като получала за день. Пересчитывать их прилюдно она не хотела. Когда в коробку попадали крупные купюры, Като забирала их сразу. За последние годы ее не раз обворовывали.

По дороге он заметил на площади высокий кедр и сунул себе в карман его шишку. В павильоне поблизости несколько пар танцевали под музыку из кассетного магнитофона. Два мальчика проехали на скейтбордах так близко мимо них, что Лев даже отпрянул. В киоске они купили чипсы и пиво, на сей раз платил он.

— Но ты же как-никак мой гость, — упрекнула Като.

По его представлению, он пока что лишь зритель.

Краски озера ошеломляли его, четкость Альп в летний вечер. Озеро отражало краски неба, но разве могло быть так, что здешнее небо совсем другое, чем в Марамуреше? У яхтенного причала, где Като расстелила на траве покрывало, он открыл ее ящик с красками.

Ультрамарин, слишком темный.

Бирюзовый, подходящий.

Сине-зеленый, смешанный.

Цвет озера меняется каждый день, сказала она и откупорила зажигалкой две бутылки пива. Людей на лугу прибывало, кто-то пришел один, появлялись и пары, у кого-то обязательно имелась гитара. Одни плавали, другие арендовали лодку, третьи выгуливали собак. После еще одной бутылки пива Льву понадобилось в туалет. Като объяснила ему, где общественный клозет. И велела ему не удивляться, что там горит синий свет: это специально, чтобы наркоманы не могли найти у себя вены. Когда он вернулся, она лежала, вытянувшись на покрывале, и курила самокрутку со странным запахом.

Вызывающая улыбка играла на ее губах. Она делала затяжку, задерживала дым в легких и потом медленно выдувала его. Она протянула ему сигарету, повернув ее фильтром, свернутым из плотной бумаги. И наблюдала, как он делает затяжку; сказала, что надо иначе, вдыхать вместе с воздухом, а потом поинтересовалась, догадался ли он, что курит. Лев отрицательно помотал головой, затянулся. И тут до него дошло.

Он еще никогда не пробовал травку.

Решил, что сейчас как раз подходящий вечер для первого раза.

Като свистнула, сунув в рот два пальца — большой и указательный.

Какая-то женщина обернулась.

— Значит, ты Лев, — сказала она и подсела к ним.

Он не знал, как истолковать ее слова: то ли «я о тебе уже наслышана», то ли «ты выглядишь иначе, чем я себе представляла», оба варианта возможны. Варе — он пока узнал только ее имя, поскольку та болтала с Като (вопрос за вопросом, тема за темой), — было больше тридцати пяти; говорила она с легким акцентом и в беседе, задумавшись, притрагивалась к локтю Като; короткий жест перестраховки, доверительный, словно так преодолевалась неуверенность.

— Я тоже однажды была в Румынии, — сказала Варя, обернувшись к нему. — В Бухаресте, на конгрессе.

Лев спросил ее о впечатлениях, и она рассказала, что ей понравилась архитектура города, одновременное присутствие истории, упадка и модерна. А в людях она отметила бы тонкую иронию, юмор, гостеприимство. Ей нравилась эта деликатность, сдержанность, но порой это досаждало. Хотелось прийти к какой-то точке. Ей бросилось в глаза, что прохожие едва замечают друг друга в общественном пространстве, и даже официанты в кафе обслуживают посетителей, подчеркнуто не проявляя к ним никакого интереса. Иногда просто невозможно посмотреть кому-то прямо в глаза.

Это не «невозможно», а невежливо, вставил Лев.

Варя засмеялась. Лев вполне мог себе представить, сколь противоречивыми оказались впечатления Вари. Еще во время разговора в поезде ему пришла в голову мысль, что все путешественники — в некотором смысле представители своей страны. Но разве отдельные люди с их личным опытом отвечают за всех в целом? Валахия отличалась от Баната или Буковины, Трансильвания не такая, как Марамуреш, — и поэтому он ограничился сказанным, к тому же во рту у него пересохло.

У Вари был с собой виноград, она помыла его водой из питьевого фонтанчика; такие располагались в городе повсюду.

Лев и Като взяли ягоды, почти в один голос сказали «спасибо».

Благодарить за еду, всегда благодарить, — это тоже характерно для всей Юго-Восточной Европы.

Дрозд сел на лодочную мачту в озерной дымке. Порывистые движения выдавали его удивление, недоумение. Клюв светился оранжевым, как и ободок вокруг глаз. Он балансировал на мачте, когда сменял угол зрения, подпрыгивал вверх, как акробат.

Теперь они сидели лицом к озеру, Като посередине. Подумала ли она тоже о Камиле? Любой дрозд напоминал о нем, о его любви к этим птицам, о его исчезновении. После того как Камиль пропал, Като перестала рисовать. Она уничтожила картины, относящиеся к тому времени, и всякий раз, приходя к ней, Лев тайком утаскивал какую-нибудь из них. До этого его не заботило ее искусство, но после исчезновения Камиля он почувствовал себя ответственным за нее. Спасал картины с птицами, ранние наброски пейзажей, первые опыты в цвете, которые уже тогда представлялись ему превосходными, — однако, что бы он ни говорил, как бы ни ободрял ее, она больше не притрагивалась к краскам.

Он вспомнил ту открытку из Будапешта, сцену в кафе, совершенно реалистичную и одновременно смазанную, что он почувствовал в каждой линии ее волнение, так ему показалось. Была весна, Том и Като уже полгода как путешествовали, их сбережения иссякли, в иные дни они, по ее собственному признанию, питались только макаронами или рисом. Като снова начала рисовать; она рисовала на площади Героев, на Рыбацком бастионе, и прохожие бросали ей деньги как пожертвование на картину.

Пой, подумал Лев, пой — и дрозд на лодочной мачте, будто услышав его (что-то в этой идее показалось ему убедительным), завел свою песню. Он затянул ее между лодками и домами, соизмеряясь с пространством, и, по обыкновению, все остальные звуки смолкли, будто кто-то повернул выключатель, чтобы обеспечить дрозду больше внимания. Все, что не составляло его пения, ушло прочь. А все, что осталось, включилось в него.

Лев слушал, смотрел на фонтаны и на покачивание лодок, на Като и Варю, которые общались как старые знакомые; он чувствовал легкость, взлетающее изнутри чувство, покалывание в ногах и кончиках пальцев. Каждое мгновение, думал Лев, содержит в себе все бывшее, но одновременно служит новым началом.

На следующий день Като повела его с собой к своему «лендроверу».

Когда они подходили к машине, она ускорила шаг, потом открыла заднюю дверцу с водительской стороны и воскликнула:

— Вот мой дом!

Она перечислила технические характеристики машины, чтобы не было сомнения, какой у нее крутой внедорожник: полноприводный, шестицилиндровый бензиновый двигатель; хотя и повидавший виды, но на нем можно уверенно ездить, он впишется в поворот даже на третьей передаче со скоростью в тридцать километров в час. Правда, вот расход бензина безумный.

Лев понимающе кивал, фары кремово-белого «лендровера» были закрыты решеткой, а запаска крепилась сзади. Дополнительно смонтированный на крыше багажник тянулся на всю длину автомобиля. И хотя внутрь можно было попасть только пригнувшись и требовалось время, пока салон проветрится через открытые дверцы от нагретого воздуха, но там имелось все: кровать, горелка, кастрюли и посуда, ящички, которые могли служить хоть столом, хоть сиденьем; на них лежали рисунки и чистая бумага.

Рисунки отличались от тех, которые она делала в городе: пейзажи, растения, натюрморты, портреты. Наклон и длина штрихов были узнаваемы: по их мощи и спонтанности. Казалось, они только что нанесены и будут прорисовываться дальше, потому что глаз восполнял недовершенное. Он знал, как много для нее значит живопись. В ней изначально жила эта тихая одержимость, которая временами тревожила его. Глядя на ее картины, он думал, что это и есть сама реальность; женщина в автобусе, крылышко цикады, травинки, которые хотели быть замеченными, запечатленными и обрести таким образом спасение в другой жизни, в другом времени.

Пока Като готовила чай, он сел на матрац и разглядывал ее библиотеку на краю кровати: книги Харпер Ли, Лучиана Благи, лирика Р. С. Томаса, Нелли Закс, Норы Юги, Адама Загаевского, альбомы Яна Вермеера, Энди Уорхола, Берты Моризо.

Като сказала, что как раз изучает Вермеера. Как ему удается, высказываясь лишь намеками, сделать событие живым? Другие художники его времени работали тонкими штрихами, Вермеер же избегал линий.

— Вот здесь, например. — Она раскрыла альбом на определенной странице. — Он выводит тонкую светящуюся лазурь кожи на темный фон, за край, из-за этого лицо женщины слегка размытое, прозрачное.

— Раньше у тебя в доме не было книг, — заметил Лев.

— Давай избегать фраз, которые начинаются со слова «раньше».

И хотя эти слова его укололи, он признал ее правоту.

Было некое «раньше», в котором они знали друг о друге почти все, а с тем, что существовало теперь, приходилось мириться. Одно это давалось тяжело.

— Сколько продлится твой отпуск? — спросила Като.

— Сколько захочу.

Она размешивала и размешивала сахар в своем чае, хотя он уже, скорее всего, растворился.

Лев вспомнил, как спросил у Имре, можно ли ему взять несколько свободных недель, чтобы поехать к Като. Его шеф и друг слегка помедлил с ответом, и Лев уже боялся, что выбрал неподходящее время, но Имре только и сказал:

— А я уж думал, ты никогда не спросишь.

В стеклах автомобиля торчали фотографии и открытки: Като и Том со своими велосипедами на перевале, Като в длинном, до пола, платье на празднике, снимок Като с ним самим в их совместной поездке на Черное море. Он едва мог поверить, что она все эти годы хранила фото. На снимке он и Като выжидательно смотрят в камеру, их фотографировала попутчица по купе, женщина из Дрездена. Какие они были юные. Какие зажатые. Он стыдился свой прически, своих честолюбивых надежд, недостатка мужества. Та поездка стала первым прорывом. Он уже давно понимал, что Като хочет уехать; но игнорировал ее намеки, уговаривал себя, что никуда она не денется.

Он увидел и другие фотографии, осознав, что она не могла говорить о своих воспоминаниях по-другому, что мир, который она покинула, не изменился, и она искала подтверждение тому, что все это действительно когда-то существовало.

Лев сунул руку в карман брюк и подал ей ключ.

Невероятно, на ее лице отразилось замешательство.

— Он мне не нужен, — сказала Като и все-таки взяла его.

Как она и говорила, он никогда не заберет его назад.

Он достаточно долго носил его с собой.

Като нарезала хлеб и сыр. Открыла баночку закуски, которую его мать передала с ним специально для нее, выложила в розетку оливки и инжир. Ключ тоже очутился на подносе, будто часть столовых приборов. Крыша машины с ее багажником представляла собой передвижную террасу площадью в четыре квадратных метра. Город давал о себе знать отдаленным аккордом, гулом уличной суеты. Небо, пока еще голубое, исходило к горизонту в оранжевую линию.

Наступила пора спросить ее про Тома.

— Он остался во Фрайбурге, — ответила она на удивление деловито. — Мы жили там почти год и хотели потом поехать во Францию (наконец-то Париж!), но он уже пресытился путешествиями. Захотел открыть велосипедный магазин.

По ее словам, поначалу она не придала значения его заявлению. А потом удивлялась, как же ей удалось так долго отодвигать неотвратимое. Словно можно сдерживать то, что давно решено. Разлука оказалась непростой, Том оставил ей только машину, и она поехала дальше, в Швейцарию, и вот уже три месяца здесь.

Лев смотрел вместе с ней на огни города, только там, где предполагалось озеро, царила чернота. Точно дыра, подумал он, которая все поглощает.

Като взяла ключ и повертела им, будто не понимала его назначение. Она рассказала, что во Фрайбурге начала преподавать. Представители одного культурного объединения заговорили с ней на улице, и она согласилась. Первоначально состоялся курс во время каникул, потом она раз в неделю вела занятия по стрит-арту для подростков.

— Думаю, это как раз то, что мне хотелось бы делать: преподавать.

Лев чуть не подавился оливкой. Он всегда об этом знал — еще когда классная руководительница дала ей поручение заниматься с ним, лежачим больным. Вслух он такое не сказал бы, но, вероятно, его выдала улыбка, осветившая лицо. Он хотел бы узнать об этом побольше, но Като сменила тему и спросила, появилась ли в его жизни какая-нибудь женщина. Поинтересовалась как бы мимоходом, но он знал ее достаточно хорошо и понимал, что этот вопрос не давал ей покоя с первого момента их встречи.

— Больше нет, — сказал он.

— А как… как ее звали?

— Маринела.

Стоило произнести имя, привычное созвучие из четырех слогов, как она сразу явилась ему со всей своей чуткостью, честностью и серьезностью. Ему понадобилось время, чтобы преодолеть это. Если вообще удалось преодолеть.

— А как вы познакомились?

— В велопоходе, — сказал Лев, не обращая внимания на ее удивление. Кое-чем он не хотел делиться.

Пока не хотел.

Среди ночи кто-то постучал в окно:

— Эй, есть здесь кто-нибудь?

Като велела Льву молчать.

Луч карманного фонарика осветил салон машины, но занавеска была задернута, и луч не дотянулся до кровати. Мужчина отстал, завел свой мотор, свет фар скользнул по лобовому стеклу, и все снова стихло.

Като сказала, что это уже второй полицейский рейд; вообще-то здесь не разрешено парковаться. Это означало, что ей придется переставить машину в другое место; жаль хотя бы одного только вида.

После случившегося Льву было трудно снова уснуть. Он не смел пошевельнуться. Когда она предложила ему остаться у нее на ночь, он колебался; матрац у нее был шириной от силы метр двадцать, соприкосновения не избежать. Легкого хлопкового одеяла хватало и для него, но только в обрез. Като была щедра во всем, только не с одеялом, это он знал точно.

— Велосипедный магазин — еще не все. Том влюбился.

Лев не сказал, что догадался.

Темнота постепенно отступала и высвобождала их очертания.

— Наше время прошло, а кроме того… — она помедлила.

— Ну?

Казалось, она передумала говорить, но через некоторое время продолжила:

— Если бы я его не встретила, то, наверное, никогда бы не осмелилась снова рисовать. Не научилась бы столь многому. Каждая страна, каждый город, каждая картина показывали мне, кто я есть. И что для меня важно.

Они лежали так близко, что ее волосы касались его щеки. Он осторожно погладил ее по лбу, испытывая облегчение оттого, что они разговаривали как раньше — опять это запрещенное слово!

— Ты поняла это? — уточнил Лев.

Она кивнула:

— Я должна была уйти, чтобы узнать.

— Ясно.

Следующее утро началось с сообщения:

— Сегодня я приступаю к новой картине.

Лев, глядя, как она собирает вещи, спросил о холсте.

— Без него, я буду рисовать на дороге.

Она использовала пастельные мелки, которые не содержали ни воска, ни масла, только спрессованный пигмент.

— Вот этим, — она показала ему в автобусе, который ехал в город с горы Кеферберг, один мелок, — можно было бы изобразить Сакре-Кёр, а вот этот, голубой, выглядит как вода Изы в летний день.

Парочка, сидевшая напротив них, заинтересованно их разглядывала. Ночью, после полицейской проверки, они перешли с немецкого на румынский. В этом языке открывались другие пространства, одно слово затрагивало другое, вживую, доверительно. От долгого употребления слова обтесались, занимали свои уголки, имели собственную жизнь. Но сочетались. Казалось, до этого на свои воспоминания они могли взглянуть как бы со стороны.

На уличном пятачке у Фраумюнстер расположился мим, замерев в движении, не дыша и не дрогнув ни одной ресницей. Он был весь золотым: шляпа, лицо, ладони, брюки, башмаки, даже стул, на котором сидел, книга, которую читал. Он не реагировал, когда Като напомнила ему, что здесь ее законное рабочее место.

Этому типу выпали плохие карты, только он еще не знает, подумал Лев. Он сел чуть поодаль на скамью, с интересом ожидая развития событий. В какой-то момент мим шевельнулся, вышел из своего оцепенения. Неожиданно улыбнулся и сказал что-то такое, от чего Като засмеялась.

Мужчина стал собирать свои вещи.

Лев предложил ему что-то съестное, но тот отрицательно помотал головой. Мол, это повредит грим.

Като грубыми штрихами делала набросок, ни разу не подняв голову, чтобы проверить правильность пропорций. Она сидела на корточках, опираясь на одну руку, плавно меняя положение ног, работала сосредоточенно. Никто не останавливался. Перед расположенным неподалеку бюро регистраций жениха и невесту встречали шампанским и цветами. Лодка, полная туристов, проплыла в сторону озера. Солнце добралось до скамьи Льва, позолота на лице мима потрескалась, как будто сломалась его кожа. Мим встал и остановился рядом с Като, словно бы любуясь картиной.

Лев тоже поднялся, чего эти двое вроде как не заметили; повинуясь внезапному импульсу, он пересек площадь и вошел в церковь. Прошел между рядами скамей, пока не обнаружил цветные витражи над пространством хора, расписанным звездами. Снаружи они выглядели серыми и невзрачными, ничто не указывало на то, что ожидало человека внутри. Посетители зажигали свечи, переговаривались шепотом, Лев почти не замечал их. Он сел и рассматривал витражи, пока не решил, что разглядел в них уже все фигуры и сюжеты.

Искусство — это игра между «показать» и «скрыть». Жизнь тоже? Видимое и невидимое, и лишь немногое оказывается на свету. Что-то можно спрятать в себе, до тех пор пока не забудешь, что оно существовало. А другое — нет.

— Как долго ты еще собираешься ждать? — спросила его мать, когда однажды снова пришла почта от Като.

На мгновение он рассердился, однако настойчивость ее тона сдержала его. Он хотел объяснить, что не может просто так все оставить, но она его перебила. Ей надоели его отговорки, пилорама без него не обанкротится, продолжит работать. Его мать настаивала, что ему надо уехать, Имре твердил, что ему надо уехать, будто все гнало его прочь, вытесняло.

Почему он не уехал еще раньше?

Чего боялся?

За окнами шумел город, но внутри церкви было прохладно и тихо. В памяти всплыли картинки: каталка, туннель, который затопило водой, серая меховая жилетка, Лоня с пакетом орехов. Ему так и не удалось пережить эти лишения. Все стало отражением такого опыта, отсылало к нему, связывало с ним. Он не смог бы это изменить, оно составляло его нутро (или он был его частью?), и с этим ничего нельзя было сделать. Всякий раз, когда его одолевали такие воспоминания, он их отбрасывал, но ему казалось, будто он обрубает ветки дерева, которые тут же снова отрастают. Его ноги немели, как уже бывало, будто под действием тяги из глубины земли, но на сей раз он не боролся, отдался увиденному, страху и скорби, не пытался встать, допустил это. Можно было поступить так, чтобы все зашевелилось и миновало его, или самому прийти в движение, пока остальное замерло на месте.

Кто-то тронул его за плечо, но когда он оглянулся, то увидел лишь мужчину, должно быть нечаянно задевшего его рюкзаком. Под лестницей в небо Иаков сцепился с ангелом в схватке. И хотя они боролись между собой, казалось, будто они обнимаются.

Когда Лев вышел обратно на площадь, ему понадобилось какое-то время, чтобы привыкнуть к яркому свету. На асфальте между церковью и рекой возник портрет молодой женщины. На ней был голубой тюрбан, летнего цвета реки Изы, со светящимся желтым покрывалом поверх него. Женщина, со слегка приоткрытым ртом, как бы на ходу оглядывалась на смотрящего. Хотела ли она что-то сказать или уже произнесла нечто такое, что еще резонировало вокруг?

Като углубляла свет и тени, позолоченный мим неподвижно наблюдал за этим через ее плечо. Прохожие застывали, образовывали полукруг, бросали деньги в коробку. Через некоторое время что-то случилось, и Лев смог увидеть все — Като, мима, прохожих, площадь и церковь — глазами той женщины, на шее которой отражался блеск жемчужной сережки.

Наконец Като поднялась, отступила на несколько шагов. Она выглядела счастливой, утомленной. И мужчина с позолотой отважился шевельнуться. Раздались спонтанные аплодисменты, оба поклонились. Лев тоже хлопал в ладоши, подобно человеку, совершавшему в субботний день променад на набережной; или человеку, ничего не знающему про эту женщину. Он гордился Като. Тем, как она этого добилась, и тем, что перед ней открывалось; и догадывался, что талант будет определять ее жизнь.

Като поделилась своим заработком с мимом.

— Это весьма щедро, — ошеломленно сказал тот.

Лев поймал взгляд Като и улыбнулся; было ясно, что она сейчас ответит.

— Я родилась в субботу, — сказала Като.

Разумеется, мужчина ничего не понял.

Что-то удерживало Льва. Словно кто-то взял его за плечо, хотя никого не было видно. Запах костра, звук копыт. Он схватил лестницу, поставив ногу на ступеньку. Опять эта тяжесть.

Он снимал одежду, и с каждым предметом, который он стягивал с себя, ему становилось легче. Теперь все получилось. Скорее ввысь, дальше и дальше, сквозь солнечный свет, сквозь ночь, пока не стало светло и он не очутился наверху. Потом он подтянул лестницу и приставил ее к дереву. Он находился в лесу, но не слышалось ни листьев, ни птиц, ни ветра, лишь отдаленный шум. Скалы возносились из озера, на них сидели женщины, расчесывали свои волосы, которые свисали вниз, в долины, как туман. В облачно-белых одеждах, со звенящими колокольчиками на ногах. Одна из них повернулась к нему, показывая вдаль рукой. На противоположной стороне озера горел свет. Он воспринял это как призыв и отправился в путь.

Утром он проснулся поздно. По звуку проезжающих машин догадался, что дороги мокрые. Туман из его сна дотянулся до города; прозрачный промозглый туман, который приглушал все звуки. После завтрака он принялся укладывать свои вещи. Одно движение руки приводило к следующему с необходимостью. Он сдал ключ от номера на стойке ресепшен и вышел на улицу.

Перед входом в пансион был припаркован «лендровер». Ни у какой другой машины, какие он знал, не было зарешеченных фар.

Он постучал в стекло с пассажирской стороны.

Като перегнулась через сиденье, опустила стекло:

— Ну что? Не хочешь присесть?

Он сел в машину. Свою дорожную сумку бросил сзади.

Като приветствовала его поцелуем.

Откуда она узнала, что он принял решение?

Почему была так спокойна?

— Ты хочешь уехать? — спросила она.

Он кивнул.

— Хорошо, — сказала она и завела мотор.

Когда они оставили город, Лев спросил:

— Куда мы едем?

Като сделала музыку погромче.

— Куда скажешь.

Предыдущая главаГлава 4 из 13Следующая глава
Проблески — глава 4 — читать онлайн — GetRead