К книге
ЯмаПОСТ
38%
ПОСТ
10

По склонам ямы ветер гнал листья акации. Часов в пять мусорщики разводили дымные костры, и голубые струйки плыли над обнаженной землей. Пахло прелью. Стремительно опускалась холодная ночь. Под обрывом мелькали огни. По откосу, как хищный зверь, пробирался октябрь. Воры уносили свое жалкое добро к полюбовницам. Приближалась зима, одолевали ищейки. С восходом луны их темные силуэты возникали на глухих тропках.

Георге и Параскив несли старые, потрепанные одеяла. Хозяин развлекался где-то со своей кралей, не желая ничего знать. Их двоих послали подготовить берлогу.

— Везет нам с тобой, Параскив, как утопленникам!..

Парень шел рядом, поглядывая, не видит ли кто, что они тащат узел.

Над пустошью висел кривой серп луны, холодный и бесстрастный. Под тонкими фуфайками кожа от холода покрылась у них мурашками. Старик вздохнул:

— Как накатит окаянная зима, так и лезут мне бесы в душу. Хоть бросай ремесло.

— Как это бросай?

— Да так. Жить бы по-людски, под крышей. Надоело мыкаться, хватит с меня.

Он остановился и положил одеяла на землю.

— Понеси один…

Они загляделись на звезды, рассыпанные в великом множестве по черному небу. С Куцариды доносился собачий лай.

— Слышишь, Параскив? Собаки… И у собак есть свой дом. Где б ни бегали, им есть куда вернуться. А нам?..

Параскив сплюнул, усевшись на мягкий тюк.

— К чему нам дом? И разве у нас его нет? Пансион, да и только! Еда бесплатно, ночлег бесплатно — все задаром, и бьют — денег не берут… Вон там, вверху, за монастырскими стенами, в Вакарешти, нас только и ждут. Для воров там родной дом, — и он загоготал.

Георге грустно присвистнул.

— Да, попадем и туда! Хоть передохнем, не будем голодать и холодать…

— А что, плохо тебе живется?

— Нет, не плохо.

— Не спится? Земля жесткая?

— Спится.

— Так в чем же дело?

Старик промолчал.

— Пошли? — наконец спросил он.

— Пошли.

Они двинулись дальше. На Куцариде было темно и пустынно. Только на Гривице горели фонари. Воры заспешили. До дома Дидины было еще далеко.

Звезды незаметно двигались по небосклону. Через час Большая Медведица была уже прямо перед ними, над Мандравельским переездом. Ее мерцающий хвост навис над низкими домиками. Воры не разговаривали и слышали лишь шум своих шагов по пыльной дороге да шелест ветра в сухом бурьяне. Высохшие стебли, давно сбросившие семена, клонились под ветром, издавая знакомые шорохи.

Сколько у них в жизни было таких ночей? Разве сочтешь?

Воры устали. Параскив бросил узел на землю. Старик вытащил сигарету, размял ее в руках и предложил:

— Хочешь разок затянуться?

Параскив схватил сигарету, попросил огонька и жадно закурил.

— Вот так, — вздохнул он с облегчением. — А то я и забыл, как курят.

Луна стояла высоко и освещала их осунувшиеся лица. Георге посмотрел на небо и выругался:

— Таращишься, стерва, невеста подвенечная, чтоб тебя…

Он был не в духе. Опять хандрил. Чтобы немного отвлечься, встряхнуться, начал расспрашивать Параскива.

— Так говоришь, мать родила тебя в девках?

— Да. Был у нее ухажер, обрюхатил ее и смылся. Что было делать? Пришлось меня нянчить, поить-кормить. Как она, горемычная, маялась! Работящая была женщина, ничего не скажешь. Стирала на богатеев. Я у нее был как розанчик. Всегда чистенький, наглаженный, ел от пуза. Пока не связался с Флорей. Он меня и научил уму-разуму: «Почему так мучится твоя мать?» — «А что мне делать, дяденька?» — «Поработай и ты лапкой, стяни что-нибудь, а то вырастешь — ремесла никакого нет, то-то наплачешься!» Запало это мне в душу. Хватилась матушка, за что ее стали выгонять хозяева, избила меня до полусмерти… Думал, отрежет мне руки. И сам ее стукнул. Так она и не смогла со мной сладить. Померла, сердечная, от чахотки, а я остался с Флорей. С ним и воровал на магале…

— Обучил он тебя?

— Обучил.

Старик словно жвачку жевал.

— Будь она проклята, такая жизнь! Был бы у меня сын, сделал бы я из него честного человека!

— На кой ляд?

— Так. Чтоб он не знал страха, спал спокойно, не дергался.

— А тебе что, страшно?

Георге призадумался. Потер лоб жесткой рукой.

— Нет, не страшно… Эх, сколько я всего повидал… Я все прошел. Что еще меня может напугать? Тут другое… Как тебе сказать… Кошмары замучали.

Параскив внимательно на него посмотрел. Тускло отсвечивали побелевшие волосы старика. Под нижней губой залегла черная тень, придававшая ему мрачный вид. Он был, конечно, слишком стар для их ремесла. С таким напарником трудно работать. Удивительно, как Бозонча еще держит его в шайке.

— Мне бы сейчас другое, — немного погодя заговорил старик. — Устал я, так устал… Мне бы свою халупу, спокойно жить где-нибудь, где меня никто не знает, построить бы голубятню, развести голубей, приваживать туда и чужих и ловить их на клей. Ты знаешь, как приятно пахнет птичий клей?

Он закурил еще цигарку. Глубоко затянулся едким дымом дешевого табака и продолжал, не глядя на Параскива:

— Скликать их по вечерам: «Гули-гули-гуленьки, идите к папе, гули-гули» — и кормить зерном с ладони, а затем гонять всю стаю. Слышать ночью, как они шебуршатся и воркуют. Когда я был маленьким, убил одного из рогатки. Выстрелил, он и свалился к моим ногам. У него была белая блестящая шейка с нежным пушком и клюв желтый-желтый, как яичный желток. Я ему попал прямо в глаз. А второй глаз был голубой и холодный, как стеклышко. Я почувствовал на руке его горячую кровь, и меня будто обожгло… С той поры как увижу голубей, так и вспоминаю о нем. Все ищу похожего, с такой же белой шелковистой шейкой, с глазами-бусинками, чтоб клевал с моей ладони и чтоб слушал я по ночам его воркованье. Я умею и приманивать их и завлекать на голубятню. Жить бы с этого… Да ремесло не позволяет…

Уже и луна шла к закату. Лила из своей плошки ржавый свет и катилась, катилась…

Георге встал:

— Пошли, путь не близкий.

Параскив растер онемевшие ноги и поднял узел.

— Давай понесу.

Дорогу можно было сократить, пройдя переулками Дудешти. Они миновали фонари и пошли прямиком через пустырь. Старик упрямо продолжал:

— У нас золотое ремесло, право слово, золотое. И все-таки даже оно надоедает. Тебе не приходило в голову, кто научил воровать Флорю, Бозончу, Оаку, Санду, Нику Шкуру? Я! Спроси у них. Они же не мертвые. — Его тусклые глаза оживились. Он вытянул вперед тонкую белую руку: — Сколько она перетаскала! Скольких разорила! Для меня старалась! — И горько сплюнул. — Теперь ученики поносят меня. Что делать! Остарел. Забыли, что я научил их вынимать человека из ботинок так, чтоб он даже не почуял! Ругают, да не гонят. Я им еще нужен. У меня нюх хороший. Если я наведу — дело верное. Но мне уже не везет, устал. Нужно завязать, пока не вышибли… Да и вообще я работаю по старинке. Теперь крадут иначе, не то что в мое время. Молодежь работает тоньше. Мы грабили на большой дороге, это совсем другое дело. Мы были простаками-куроцапами. Совали серу в дырки курятника, одурманивали птицу, засовывали курам головы под крыло, чтоб не кудахтали. И считали себя умниками! А как посмотрю на нынешних, понимаю: дураками мы были! Теперь живут целый месяц с одного налета. Конечно, знали и мы удачи. Как-то в молодости с шайкой Торопялы зарубили топорами целую городскую заставу. Кровь лилась рекой, парень! Утопнуть можно было. Рубили направо и налево, головы летели, как поленья. И все богатые купцы. Мы отрезали у них пальцы и снимали перстни. Я набил цельный карман. Перстни брали только с зелеными и красными камушками! А деньги таскали — мешками! Добрались мы однажды до одного владельца пекарни. Искали золотишко, не могли найти, так хорошо он припрятал. Как взялись за него, так он и раскололся. Выскочили его рабочие на подмогу. Восьмерых мы уложили, с хозяином — девять! Пока мы глядели на них, откуда ни возьмись кот — давай мяукать. Зарубили и кота. Потом мне его жалко стало, чем он нам помешал? Тогда про нас даже в газете написали. Два года искала полиция. Это было перед войной. Ну и били же нас, чтоб мы признались, но мы поклялись молчать. Ничего у них не вышло. Ух, как сейчас слышу причитания баб! Я рубил топором все что ни попало — хрясть! Хрясть! Работал…

Параскива пробрала дрожь. Он искоса глянул на старика, сгорбленного, с опухшими глазами.

— …а теперь работают иначе. Главное, чтобы рука была легкая, на остальное плевать. А какие налетчики были когда-то! Дрожал весь Бухарест!

Много всякого помнил старый лис, всю историю тонкого ремесла с незапамятных времен. Морочил он парню голову. Дескать, побывал Георге в каталажке, пять лет копал соль со знаменитыми бандитами, от них научился ремеслу, таскал параши, вместе с ними ел заплесневелый хлеб. Откуда Параскиву знать, что такое тюрьма? А вот они жили — не шутили! Лет по двадцать отсидели каждый!

Долго бы еще плел болтун небылицы, но они уже приближались к дому Дидины.

— Есть у меня одна слабость, — успел еще сказать старик, — люблю пускать в ход ножик. Не могу удержаться. Если меня кто разозлит, котлету из него сделаю… Кишки выпущу!

В ноябре стукнули морозы. Нужно было разойтись, замести следы в Бухаресте, переждать хотя бы месяц, пока не успокоятся полицейские комиссары. Хозяину что? Он смылся в Виделы — родное село Дидины — гулять с дружками. Когда грозила опасность, он отсиживался там. Крестьяне понятия не имели, кто он такой. Они принимали его за богатого купца. Прифорсится, наденет дорогое, подбитое мехом пальто, заломит набекрень высокую, черную с отливом каракулевую шапку, на ногах теплые боты — поди признай в нем главаря банды!

Бозонча останавливался в старом трехкомнатном доме цыганки, который он много лет назад отремонтировал. Полы в доме были глиняные, а стены блестели свежей побелкой. Стерегла его мать Дидины, глухая, вечно пьяная старуха. Своего у нее ничего не было, жила она на средства, которые посылала ей дочь из Бухареста. Дидина обставила комнаты крадеными вещами. В доме было тепло, топили по-барски. Бозонча не мерз, отсыпался, любился с цыганкой, устраивал богатые гулянки, звал музыкантов. По воскресеньям веселились на свадьбах в ближайших селах.

А что было делать остальным? Они собрались на совет в районе Кацавей. Пришел туда и Тити Арипэ, двоюродный брат Дидины, которому поручено было стоять на шухере. Посидели, поговорили, а перед уходом Нику Шкура предложил им «дело». Он грелся у чугунной печки. У него болело все тело, покалеченное в тюрьмах, и он не выносил холода. Поясница ныла, особенно мучительно в непогоду, потому что часто приходилось спать на голой земле. Кроме того, после стычек с полицией в нем застряло несколько пуль, и в дождливое время они «перекатывались» под кожей. Нику Шкура, холера ему в бок, смеясь, их всем показывал: «Ну-ка, глянь!» Стиснув зубы, он напрягал измочаленные мышцы, и свинец, как горох, выступал под кожей.

— Слышь, чего скажу… — начал он.

— Ну что? — спросил Оака.

— Обчистим церковь, чтобы нам, пока суд да дело, было что клевать.

Георге побледнел — он был верующий.

Нику заметил это.

— Что с тобой, Оборвыш?

Старик промолчал.

Долговязый рассказал, что присмотрел храм святого Георгия в богатом квартале.

— Золото будем грести лопатой, — сказал Параскив. — А как мы его загоним?

— Хозяин позаботится. Прихватим и мелочишку в кружках для подаяний…

— Не пойду я на это дело, — сказал наконец Георге.

Санду окрысился:

— Ладана испугался? Церковь? Ну и что? Нам плевать. Возьмем и ограбим. Все равно не сидеть мне на том свете с господом богом за одним столом. Поймать же нас никто не поймает! Сам черт не разыщет. А попы не караулят алтари.

Ничего не поделаешь, пришлось старику идти вместе со всеми. Флорю оставили дома с Тити Арипэ.

Поднялась метель. Задул резкий северный ветер, он сотрясал стены домов и раздувал огонь в печи. Близилась полночь, весь город лежал под белым саваном, будто покойник. Воры пошли напрямик, по пустынной трамвайной линии. Ветер погасил все фонари, в двух шагах ни зги не было видно. Старик обернул себя под рубашкой мешком, а у Санду в кармане позвякивала связка заржавелых ключей и острая пилка. По дороге не встретили ни души, постовые и те исчезли. Часа за два добрались до церкви и поднялись по ступенькам. Холодная снежная пыль секла лицо. Ресницы покрылись инеем, руки закоченели. Параскив зажег спичку, они нашли замочную скважину и стали подбирать ключ. Не найдя подходящего, Санду Счастливчик вытащил пилку, повозился немного, и замок открылся. Они вошли в храм; там было темно и тихо. Георге истово перекрестился:

— Господи, прости и помилуй!

Оака зажег свечу, осветил стены церкви. Тянуло холодом и пахло лампадным маслом. Воры подошли к алтарю. Вьюга стучала ставнями. Стонали каменные своды. Старик перекрестился еще раз. Поднялись по низеньким ступенькам и откинули бархатную занавеску. На столе лежали святые книги с серебряным тиснением и застежками. Внимательно смотрел на них Параскив. Георге развернул длинный мешок, и Нику Шкура быстро сложил туда все книги; мелодично звякал дорогой металл. Они забрали ложки, сосуды, медную купель, две позолоченные иконы и облачение священника с шитьем, свежевыглаженное, сверкающее. Засомневался старик. Где продашь такие вещи? Они завязали мешок, у дверей Параскив взял еще треногий подсвечник, весь закапанный воском. Санду обыскал закоулки в надежде обнаружить деньги, но ничего не нашел. Он крепко выругался посреди храма господня.

К утру они уже вернулись в дом Бозончи, закопали добычу и разошлись. Георге взял с собой Параскива, остальные ушли кто куда. Договорились встретиться через неделю на базаре в предместье Александрия.

Шатались по окрестным селам, старик — впереди, Параскив — следом. Заходили в Болинтин и в Кацелу, пробавлялись мелким жульничеством. Старались не пропустить базарный день, чтоб потолкаться среди мужиков. Оба в бараньих тулупах, в шапках, натянутых до бровей, в тяжелых ботинках — все это они стащили на Гривице у купцов. Подмораживало, но ноги вязли в непролазной грязи.

Ходили по базару, забитому повозками. Подвыпившие мужики покупали глиняные горшки, тулупы, грубошерстную одежду. Шлепали по липкому месиву в опинках из свиной кожи, торговались, заглядывали в трактиры; денег у них было много!

Георге вынимал из-под полы мешок, полный толченого кирпича, приготовленного на продажу. Ставил его у ног в грязь и кричал:

— Налетай, народ! Кому порошок от блох? Дохнут враз! Забудешь, как чесаться! Что смотришь, кум Ион? Порошок и клопов морит. Покупай, Марин, будешь дрыхнуть спокойно. Кому порошок от блох?

Кумушки слушали, смотрели на ворюг. Вроде бы не местные. Один, веснушчатый и тощий, из-под шапки так и зыркал желто-зелеными кошачьими глазами. Второй, поплотнее и, видно, лукавый, просеивал порошок сквозь пальцы, мелко растирал на ладони и снова кричал:

— Эй, кум Илья, покупай порошок от блох, два лея пакетик, избавишься от этой нечисти! Подходи, народ, покупай! Порошок излечивает чесотку и желтуху! Убивает клещей. Не зевай, кума!

Георге охрип. Крестьяне недоверчивы. Им хотелось купить порошок у этого чужака, проклятые твари их замучили, но как знать, хорош ли он?

В конце концов жулик хватал первого попавшегося и совал ему в руки пакетик, быстро свернутый ловкими руками Параскива, насыпал доверху и кричал:

— Бери, дядька! Не понравится, верну деньги!

Простофиля вытаскивал два лея и совал Параскиву в руку.

За ним шли и другие. Требовали по два пакетика.

— Эй, не толкайся!

Параскив радовался, глядя на этих дураков. Был бы еще мешок, разошелся бы, ведь крестьяне что овцы, стоит купить одному, как потом пошло, поехало! Распродав мешок, воры нырнули в толпу, и Георге успел еще пройтись по чужим карманам.

Ночью постучались к одной вдове.

— Кто там?

— Мы, дорогуша.

— Кто мы?

— Бухарестские купцы.

— Чего вам?

— Открой.

Вдова открыла.

— Хотим у тебя переночевать.

— Ой, боже мой, у одинокой женщины? Засмеют меня люди.

Искуситель глядит на женщину, улыбается, снимает шапку, отряхивает ее, вытирает ноги.

— Вдова-то вдова, но что за глазки! Разве позволит вам сердце оставить ночью на дворе путников, чтоб они погибли…

Взгляды ворюг будоражат ее.

Приглашает их к столу. Приносит кое-какой жратвы. Они едят, греются у огня. Старый жулик снова подкатывается к женщине:

— А кувшинчик вина у тебя найдется?

— Вижу, вы бог знает откуда идете. Как не найти для таких усталых путников.

— Вот именно! Доброе у тебя сердце, а ротик — так бы и съел.

Женщина идет за вином. Георге толкает локтем Параскива.

— Чего сидишь, как святой Сысой? Пошевеливайся, парень!

Когда женщина возвращается, он спрашивает:

— Муж давно умер?

— Пятый год пошел.

Они пили густое темное крестьянское вино с красной пеной.

— И все одна с тех пор?

— Одна-одинешенька.

— Такая молоденькая и уже одна!

Вино ударяло в ноги. Они потчевали и ее:

— Выпей с нами, голубка!

Пила глупая гусыня. Выставляла на стол орехи. Без скорлупы. Только нежную сердцевину. Вздыхал от удовольствия Георге.

— Лафа, Параскив!

Вдова шла приготовить им постели.

— Ты пока выйди на улицу, — шепнул ему старик.

И пробирался к женщине.

Она стелила простыни в горнице. Вытаскивала из сундука тяжелое шерстяное одеяло, вышитые подушки и две рубахи покойного, белые, туго накрахмаленные. Георге начинал действовать. В комнате было прохладно и раздавалось пение сверчка. Старик рассматривал фотографии на стене и спрашивал:

— Это кто?

Ну как не ответить?

— Свекор.

— А это?

— Посаженый отец у нас на свадьбе. А вон там мой Думитру, когда еще служил в полку, он был сверхсрочник! Ох, подумать только, как мы жили тогда и как мне тяжко теперь…

Старый кот клал ей руку на шею.

— Что ты делаешь?

— Тс-с!

— Господи помилуй!

— Лучше ты себя помилуй!

— Да как это можно!

У ворюги были редкие усы и глаза с поволокой. А женщина в соку, томит ее одиночество.

— Оставь меня, миленький!

— Тс-с!

И расстегивал нитяные петли ее блузки.

— Я позову соседей…

— Зови!

И целовал ее в пушок за ухом, где у женщин самое сладостное место.

— Хоть потуши лампу, а то все видно!

Жулик задувал лампу.

— Тяжело без мужа?

— Тяжело, кому говоришь!

— А нынче утеха?

— Утеха!

Уставал Георге. Выходил во двор. Расталкивал Параскива, который пристраивался где попало.

— Ступай, милок, а то постель остынет.

Подкатывался к женщине молодец, стройный как тополь. Чувствовала гусыня, что это уже не тот, не старик…

Под утро она сладко храпела. Параскив будил Георге; они собирали в кучу рубахи, простыни, одеяло, всякое белье из сундука. Делали два узла, туго затягивали углы. Вдова ничего не слышала, спала мертвым сном. В окна сочился свет зари. Кукарекали петухи.

Они тихонько ушли, распахнув калитку, и в два счета оказались на шоссе. При выезде из села остановили попутную повозку. Уселись. Крестьянин спросил, что у них в узлах.

— Мать у него умерла, — объяснил старик и показал на Параскива, который тут же прикинулся сиротиной. — Старая женщина. Мы похоронили ее и забрали все тряпки, чтобы их не разворовали.

— Царствие ей небесное! — перекрестился возница.

При въезде в Бухарест они, боясь полиции, сунули ему сто лей и остановились у лавки старьевщика.

Господин Гольденберг схватился за голову:

— Уж не убили ли кого?

— Как можно, хозяин, — обиделся старик. — Или вы не знаете, какая у меня сноровка — комар носа не подточит…

Сошлись в цене, и воры удалились, облегченно вздыхая, с деньгами в карманах.

Так пролетела неделя. Параскив все спрашивал:

— А где же Оака? Где Нику Шкура? Где Флоря? Санду Счастливчик?

Где им быть? Они сошли с поезда в предместье Александрия и отправились к своим старым знакомым.

Здесь они выдавали себя за торговцев. Никто их не знал. Постучали в окошко. Хозяева тепло приняли их. Было сыро, моросил дождь. Им постелили на кроватях и на лавках, места хватало, развели огонь; сам черт не нашел бы их в этом глухом уголке. Радовался Флоря, что добрался до тепла и уюта. Деньги у них были, они заплатили хозяевам за еду и вино. В воскресенье вышли в город, на рынок, разведать как и что.

Нику Шкура вытащил из кармана штанов свою жульническую придумку. Остановился неподалеку от мелких торговцев.

— Кто берет машинку, чудо-машинку специально для старух и для тещ! Машинка для вдевания ниток, лей штука, лей штука!

Он вертел в руках крученую проволоку и нитку. Это была приманка. Подходили кумушки и девицы. Пялились на машинку. Оака чистил их карманы. Не густо, конечно. Но мелочишка набегала. Прислушивались, приглядывались. Народ здесь денежный. Все оптовики, зерном торгуют. Место подходящее для воровских дел. По шоссе день и ночь тянулись возы и сани, груженные мешками. На заре из Бухареста обычно возвращались купцы с богатой выручкой.

Так они и жили, пока снова не задула вьюга. Наступила суровая зима. Вся Мунтенская низменность покрылась снегом, и движение по шоссе застопорилось. Темнело рано. Сидя в тепле, воры резались в карты. В сладкой истоме Флоря зевал и потягивался:

— Вот это житуха!..

— Живи — не тужи!

— Разлюли малина!

— Каждая косточка млеет…

Слушали завывание ветра на улице. Смотрели на морозные узоры, разукрасившие стекла.

— Эх, какой из тебя вор?! — издевался Оака.

— Самый что ни на есть, черт возьми! — смеялся Нину Шкура.

И снова тасовали засаленные карты.

— Три очка!

— Семь! — плевался Флоря.

— Два сбоку!

Игроки горячились:

— Дама!

— Бородач!

На улице росли сугробы. Иногда вспыхивала ссора. Начинал Оака:

— Эй ты, старая кляча, ты да Оборвыш нас позорите.

Флоря молча сдавал карты на жесткой кровати, будто это к нему не относится.

— Если однажды ночью пришьют всех воров, то ты умрешь зря, слышишь? — добавлял и Санду Счастливчик.

— Умника из себя строишь? Было время, я резал, а ты соску сосал. Забыл?

Это была почти правда.

Так он затыкал им рты.

Через три дня, когда стихла вьюга, они вышли на большую дорогу. У Хозяина был старый обрез и несколько боевых патронов. Шайка устроила засаду в лесочке, поджидая сани с купцами. Когда снегопад кончился и установилась дорога, торговцы отправились с товаром в Бухарест. Бандиты дали им проехать. Насчитали шесть саней. Развели костер из хвороста и стали ждать.

Часа в четыре вечера снег поголубел. Мутное солнце, далекое и холодное, садилось за облетевшие кроны ветвистых буков. На леса Мунтении спускалась серая тревожная ночь. Ветер гнул тонкие прямые стволы деревьев. На бандитов напал страх. Флоря озирался, вслед за ним и Оака. Они не привыкли к такой обстановке. Все-таки лучше чистить карманы в своей магале! На зеленоватом небосводе появились звезды.

Наконец сидевшие в засаде услышали пьяные выкрики возвращавшихся купцов. Воры потушили костер, схватили дубинки и вышли на дорогу. Железные полозья скрипели на снегу.

Банда быстро разделалась с купцами. Флоря поднял обрез и выстрелил в воздух. Передние лошади шарахнулись и перевернули сани. Из кустов выскочили остальные с дубинками.

— Тпру-у! — закричал Нику Шкура.

Купцы обмерли.

— Деньги! — потребовал Оака.

Флоря опустошил их кошельки, сунул пачки ассигнаций в карман портков. Санду хлестнул лошадей, и сани с купцами бешено понеслись по бескрайнему полю.

Воры смеялись до упаду, схватившись за животы.

— Чисто сработано? — спросил Флоря.

— Вот это да! — восхитился Оака.

Затоптали костер и тайком пробрались в свое убежище.

Через неделю туда же пришли и двое других: Георге и Параскив. Надо было сидеть тихо, не высовывать носа наружу — кругом шарили ищейки.

Старик глядел на улицу и вздыхал:

— Ох, когда же наступит хорошая погода! Мы бы наведались к лавочникам и пощипали их! Что скажешь, Параскив?

Парень смотрел на оголенные акации во дворе и зевал. На ветках каркали вороны, иногда они вдруг срывались и черной тучей взмывали в небо.

— Да, было бы здорово поразмять косточки, погреться на солнышке, поваляться на травке… — ворчал Оака.

Санду хотелось куда-нибудь смыться. Не сиделось ему на месте, надоело прятаться. Он тихо напевал, глядя на проселочную дорогу:

Три на свете есть изъяна:

Не дано нам вечно жить,

И помолодеть нельзя нам,

И нельзя всех баб любить…

Решили наконец отправиться в Бухарест. У переезда никак не пройти. Ищейки так и шныряют. Они едва успели спрятаться на заброшенной стройке. Нику Шкура забил досками окна, чтоб не очень дуло, и запалил костер. Спали на кучах песка, укрываясь тулупами. Георге, самый старый и опытный, походил, поискал и натащил кучу навоза. Наскреб прямо руками. Оака смеялся над ним, а зря, потому что им пришлось отсиживаться целую неделю. Начался великий пост. Трех буханок хлеба им хватило лишь на три дня.

— Пропали наши головушки, накроют они нас! — убивался Санду.

Как-то вечером Георге прорвало. Он тихо, но безудержно плакал.

— Что с тобой, старый индюк? — поднял его на смех Нику Шкура.

— Не знаю. Тоска напала. Уж таким родила меня мать, да будет ей земля пухом! И сама была такой же. Чуть что, глаза на мокром месте!

Его знобило, и он навалил на себя побольше навозу. Не выдерживали его старые кости, да и голод мучил.

— Хнычешь, как пьяная баба! — скривился Оака.

Флоря взял старика за руку.

— Что с тобой, Оборвыш? Тебе что-нибудь не нравится?

— …

— Ну, говори…

— Сам не знаю, что со мной, какая муха меня укусила. Бросить бы вас, вернуться к людям, стать честным человеком, да страшно. Среди ночи просыпаюсь и никого из вас не вижу. А как нахожу, радуюсь, что вы рядом…

Он замолчал.

— Устал ты, Георге, — сказал Санду. — Все время полиция, все время в бегах… Пристройся в каком-нибудь теплом доме, заведи себе кралю. Поживи как люди…

Все посмотрели на Санду. А его обжигала мысль о Дидине.

— Где денег-то взять? — мрачно спросил Нику Шкура. — Вот пошли мы воровать иконы, вместо того чтобы подумать о своей душе. Хозяин взял свою половину, и нет ему дела до нас, разнесчастных. А полиция вот-вот накроет!

— Деньги! Деньги! — набросился на него Флоря. — Если вам нужны деньги, следуйте совету этого размазни Георге! Сделайтесь честными людьми, примитесь за работу!..

Оака грустно рассмеялся:

— Пусть дураки вкалывают! Была бы работа счастьем, она бы беднякам не досталась! Только идиот променяет свободу на жалкие гроши. У каждого своя честь! Вон горемыки, что живут на окраинах! До седьмого пота вкалывают, а что толку?

— Не будет у них палат каменных! Мы против них баре, Флоря! Подумаешь, десяток затрещин, год-два тюрьмы, это же чепуха! Зато сам черт нам не брат…

— А про Бозончу забыл? — прохрипел старик.

Параскив прислушивался. Даже среди этих людей не было спайки. В их словах парню чудились злоба и зависть.

— А ежели, к примеру, бросить воровство, за что же взяться? — спрашивал Санду. — «Знай свое дело, в другие не суйся», — говорил мой отец, он тоже был вором. Пусть дураки бьются и надрываются. Главное, чтоб все было шито-крыто и не переводились набитые кошельки. Хватай то, что плохо лежит. Живем однова! А о том свете пусть попы думают. Какие из нас ангелы?

Вмешался Оака — язык у него, видно, чесался:

— Можно подумать, одни мы — воры! Крадут все. Только те, что похитрее, выставляют себя честными, а на глупых все шишки сыплются. Если судить каждого по справедливости, то и нам бы рай достался! Мы клюем крохи — там чуток, тут чуток! А честь что шаль: чем пышнее, тем больше под ней скроешь. Конечно, у нас на совести есть и душегубство… Что поделаешь? Ремесло такое. Ведь иной раз не пырнешь, не спасешься! И если кто встал тебе поперек дороги, ты его убираешь, не то он тебя упечет…

Георге чувствовал, как у него сводит живот от голода. Чтобы немного отвлечься, он вмешался в разговор:

— Все это так, но у меня душа болит, как подумаю, сколько денег прошло через мои руки и ничего не осталось!

Санду Счастливчик смачно сплюнул.

— Эх, Оборвыш, мы сами не знаем, как нам хорошо! Возьми первого встречного на улице и спроси его прямо, знаешь, так, в упор: «Скажи-ка, голубчик, чего ты достиг? Что сделал в своей жизни? Накопил денег, построил дом, взял женщину к себе в постель, наплодил детей, ну, а еще что?»

— Что же еще человек может? — спросил из своего угла Нику Шкура.

— Да так, дурость: взять, к примеру, и выбросить ночью деньги в окно, плевать, что будет завтра…

— Люди злые и жадные, так их… — вмешался Параскив. — Живут, как собаки! Тронешь их добро — рычат! А кто сказал, что это добро их собственное? Кто так рассудил? В чьих руках закон? Если бы я решал, я спросил бы каждого: «Почему у тебя больше, чем у него? А у него почему больше, чем у тебя? Разделю-ка я все поровну: отберу у вас лишнее и отдам тем, у кого ничего нет…»

Параскиву хотелось сказать еще кое-что, но он прикусил язык. Ведь можно спросить и у Хозяина, почему он всегда делит добычу надвое: половину берет себе, а половину бросает всем остальным, как кость собакам.

В ту ночь Георге лег рядом с Параскивом. Было холодно. Он прикрыл парня слоем навоза.

— Воняет, но тепло держит, — сказал он. — Эти чистюли выпендриваются, а дрожат не хуже нас с тобой.

Он курил полулежа, привалясь к куче песка. Костер догорел, и только последний уголек поблескивал, как медная монетка. Слабый отсвет падал на осунувшиеся лица воров. Санду храпел. Нику Шкура ворочался с боку на бок. Старик глядел на леса стройки. У него был грустный вид, и тень под нижней губой выделялась резче.

— Ты не спишь? — спросил Параскив.

— Нет.

— Почему?

— Не знаю…

Посыпалась щебенка, слышно было, как она стучит по доскам, словно дождь. Пахло гашеной известью, а от кирпичных стен несло сыростью. У парня застыли ноги. Он подбросил кусок доски в костер, и огонь разгорелся. Пламя осветило заплесневевшие стены.

— Эх, Параскив, были бы у меня четыре стены, только чтоб мои, собственные! Чтоб никто не смел выгнать меня вон. Чтоб я сидел, как тут, разводил огонь, время от времени выходил во двор к голубям и подзывал их: «Гули, гуленьки!» Чтоб садились они мне на руки, клевали с ладони, а я поглаживал бы им перышки: «Нате, детки, гули-гули…» С чего это мутят воду люди, у которых есть дом? Тьфу! И еще нам проповеди читают. Мне кажется, что Хозяин когда-нибудь бросит нас и уйдет со своей Дидиной. А мы? Как птенцы куропатки…

Параскив приподнялся на локте, огляделся и сказал:

— Если ты пойдешь за мной, не прогадаешь, понял?

— Как?

— Поможешь мне в одном деле.

Георге прислушался, спят ли остальные.

— Тебе что, надоело жить? — спросил старик. Но после недолгого раздумья протянул парню руку: — Хорошо, коли так — по рукам! И горе и радость — пополам.

И они тайком побратались.

Пост затянулся. Сил не было двигаться. Лежали как мертвые, который день не пивши, не евши. Сперва еще терпели. А потом голод стал терзать не на шутку. Вот уж попали, так попали! А холод такой, что хоть вовсе не вставай. С завистью глядел Нику Шкура на собранный стариком навоз. Все похудели, побледнели, заросли щетиной.

На шестой день Рябому приснился страшный сон. Он долго лежал, как в обмороке, и лишь с трудом приподнялся на локтях. Глаза его запали и стали огромными. Закопавшись в песок, он словно похоронил себя заживо. Наконец, выпростав костлявую руку, Оака сказал:

— Послушайте, братцы, что мне привиделось нынче ночью… Будто господь забрал меня к себе. И будто кругом все звезды, звезды… Колючие, кривые, тусклые, как фонари, словно облил их кто керосином и поджег. Над ними луна, прыщавая, как шлюха. Вялая, сморщенная, чуть притронешься — брызжет гной. И еле светит. Проржавела небось, как жестянка. Вокруг меня — одни ангелы. Курносые девчонки с подвернутыми чулками, со свечами в руках. Посмотрели они на меня и говорят: «В добрый час пожаловал ты сюда, Оака, покажем тебе бога, иди за нами!» Сами в лохмотьях, на ногах рваная обувь, ступают бесшумно. Шли мы, шли, и увидел я наконец господа бога нашего. Сидел он с девками на коленях и лапал их. Хотел я сказать что-то, да онемел. А перед богом накрыт стол, братва, ну и стол! Жареные индюшки и куры так и шипят в котлах. Колбаса, ветчина, хлеб… У меня и сейчас слюнки текут! Я протянул руку, чтоб попробовать, а этот пень горбатый как рявкнет: «Нельзя, Рябой! Ты осужден стоять и смотреть, как мы со святым Петром будем пиво пить на метры!»[9] И принялись, пропади мои глаза, пиво хлестать! А пустые кружки выставляли вдоль стены. Сто, двести, я даже счет потерял! Раздулся святой Петр, как бочка, а не лопается. Лил в себя и смеялся надо мной: «Отведал бы ты, Оака, калача?» — «Отведал бы, святой Петр!» — отвечал я. «А куриное крылышко тоже отведал бы, Рябой?» — «Отведал бы, святой Петр!» — «А вот и нельзя! Сиди и смотри». И указал мне место за столом. После будто музыкантов приводят. Митику Чолана с его оркестром. Митика совсем старый, но еще держится. От самых райских врат запели они. «А ну, поддай жару, Ангел!» — велел господь бог скрипачу. Думитру бил пальцами по струнам. Плакал святой Петр, плакал похабник бог, плакали и бабы у него на коленях… «Да что с вами?» — вскипел я и прикрикнул на ангелочков. Встал из-за стола и пустился в пляс. Развеселился весь рай! Вспыхнули дохлые звезды и луна… «Вот так, вот так!» — выкрикивал бог, хватая потаскух за бедра. И крутил, и вертел их, отплясывали и ангелы, и святой Петр, растерявший свою обувку. Они уморились, а я еще плясал! Устали и музыканты, но я не отпускал их. «Давай, давай, Думитру, я только вхожу в раж!» У меня пылало лицо, в глазах потемнело. Вдруг я захрипел и упал на спину. У меня горлом хлынула кровь, красная, как вишневый сок.

Оака умолк. С трудом приподнялся Нику Шкура и посмотрел на него. На груди у вора расплывалось темное пятно крови.

— Эй, что с тобой? — закричал Нику.

Вскочили и остальные. У Рябого лицо посинело и вытянулось.

— Сожрала тебя чахотка! — сказал Санду. — Плохо дело.

Оака тихо охнул и повалился набок.

Утром его повезли на машине в больницу. Полиция могла наложить на них лапу, но, раз дело идет о жизни товарища, плевать на все! Нашли и деньги, заплатили врачам. Только вылечат ли они Оаку?

Когда вышли из больницы, сыпал снег. Бухарест был грязен и сиз. Над домами кружились легкие пушинки. Воры молчали. Мимо них проезжали коляски с поднятым верхом. Извозчики ругали лошадей и хлопали длинными кнутами.

Предыдущая главаГлава 10 из 26Следующая глава