Такси пахнет хвоей и мятными леденцами. Водитель что-то говорит про погоду, про пробки, про то, что весна в этом году поздняя. Я киваю, но не слышу ни слова. За окном проплывает город, в котором я выросла. Школа, где я училась. Парк, где мы гуляли с мамой. Детский сад, смешной, с бетонными слониками у входа.
Я не помню, как мы доезжаем. Просто в какой-то момент машина останавливается, и я вижу серое здание с облупившейся краской. Табличка: «Городская клиническая больница №...» Дальше не читаю.
Расплачиваюсь. Выхожу.
Внутри пахнет лекарствами, хлоркой и безнадёжной тоской. Коридоры длинные, с зелёными стенами, обшарпанными наполовину. Скамеечки, на которых сидят уставшие люди. Ждут. Все чего-то ждут.
Неврологическое отделение. Второй этаж. Регистратура. Женщина в окошке смотрит на меня усталыми глазами.
— Я к Ольге... — я на мгновение сбиваюсь, в горле першит, кашляю — К Ольге Владимировне Вольской. Моя мама. Инсульт.
— Подождите, вызову врача.
Жду. Минута, две, пять. Сердце колотится где-то в горле.
Наконец, выходит женщина в белом халате. Лет пятидесяти, уставшая, с седыми волосами, выбившимися из-под шапочки. В руках карта.
— Вы дочь?
— Да. Ангелина.
— Пойдёмте.
Мы отходим к окну в коридоре. Она листает карту, и я ловлю себя на том, что смотрю на её руки. Пальцы длинные, ногти аккуратно подпилены, декоративного маникюра нет.
— Ольга Владимировна... — врач заглядывает в карту. — Поступила три недели назад. Ишемический инсульт на фоне острого стресса. Состояние средней тяжести.
— Она... она поправится?
Врач поднимает на меня глаза. В них нет злости, нет равнодушия. Только усталость. И какая-то обречённость, от которой мне становится холодно.
— Выживет — да, — говорит она. — С такими диагнозами не умирают обычно. Но левая сторона парализована частично. Речь нарушена. В нашем отделении мы можем только стабилизировать. Поддерживать.
— А вылечить?
— Это не лечится таблетками. — она закрывает карту. — Ей нужна реабилитация. Специальный центр. Неврологический. Там занимаются восстановлением. Разрабатывают конечности, ставят речь. У нас в городе такой есть. Но он платный.
Я молчу. Уже знаю, что будет дальше.
— В бесплатной программе очереди немаленькие, — продолжает врач. — За полгода без движения мышцы атрофируются. Тогда уже никто не поднимет. Понимаете?
— Сколько стоит?
Она называет сумму. Я слышу каждую цифру. Они врезаются в мозг как гвозди.
У меня нет таких денег. У папы нет. У нас вообще ничего нет.
— Я могу к ней?
— Пять минут. — врач смотрит на часы. — Третья палата. Она не говорит, но слышит всё.
Я иду по коридору. Третья палата. Дверь приоткрыта. Толкаю.
Четыре койки. У окна — она.
Мама.
Я её сначала не узнаю. Потому что мама — это всегда красивая, ухоженная женщина, которая пахнет духами и печеньем. А здесь...
Она похудела. Сильно. Скулы заострились, глаза провалились. Левая сторона лица... она будто оплыла. Уголок рта опущен, глаз не закрывается до конца. Левая рука лежит поверх одеяла, безжизненная, чужая.
Она смотрит на меня. Правым глазом. Живым, родным.
И в этом взгляде — всё. Боль. Страх. И вдруг — радость. Такая огромная, что у меня перехватывает дыхание.
Я подлетаю. Падаю на колени прямо у койки. Хватаю её правую руку (живую, тёплую) и прижимаюсь к ней лицом.
— Мама... мамочка...
Она мычит. Пытается что-то сказать, но звук выходит невнятный. Левая сторона рта не слушается. Из правого глаза течёт слеза, она даже вытереть её не может.
Я целую её руку. Ладонь. Пальцы. Запястье. Щёку. Лоб. Волосы, уже пропахшие больничными запахами.
— Я здесь. Я приехала. Прости, что меня не было. Прости...
Она гладит меня по голове здоровой рукой. Тяжело, неуклюже. Пальцы путаются в волосах. И этот жест... такой родной, такой мамин... Я чувствую, как внутри разрывается что-то.
Поднимаю голову. Смотрю ей в глаза.
— Я тебя вытащу. — говорю твёрдо. — Слышишь? Ты встанешь. Ты будешь ходить. Ты будешь говорить. Я всё сделаю. Я не позволю тебе оставаться такой.
Она смотрит. В её глазах вопрос. Тот же, что у меня в голове: «Как, дочка? Где деньги?»
Не отвечаю. Я сама не знаю.
— Пять минут прошло, — медсестра стоит в дверях, женщина в возрасте, с лицом, которое видело слишком много смертей, чтобы удивляться жизни. — Вам пора.
Целую маму в последний раз. Встаю. Иду к двери. Оборачиваюсь.
Мама смотрит на меня. Пытается улыбнуться. Получается криво, страшно, жалко.
Выхожу из палаты.
В коридоре на меня наваливается. Всё сразу. Прислоняюсь к стене и сползаю по ней. Сажусь прямо на пол, обхватываю колени руками и реву.
Люди проходят мимо. Смотрят, отводят глаза. Идут дальше. Здесь все плачут. Здесь это никого не удивляет.
Не знаю, сколько я так сижу. Минут пять. Десять. Время теряет смысл.
Потом встаю. Вытираю лицо рукавом и иду на выход.
Город встречает ветром и серым небом. До дома иду пешком, долго, почти час, но мне это нужно, нужно проветрить голову, нужно придумать хоть что-то, хоть какой-то выход из этого тупика.
В квартиру поднимаюсь через сопротивление. Дверь не заперта. Захожу.
Папа сидит на кухне, перед ним кружка с чем-то. Не пойму, с чаем или уже с чем покрепче.
— Ну что? — голос тихий, виноватый.
Я смотрю на него. На этого родного человека, который в грязной майке, с опухшим лицом кажется абсолютно чужим.
— Адрес давай.
— Какой адрес?
— Юрия Сергеевича своего, какой же ещё?
— Геля...
— Адрес, папа.
Он называет. Район, о котором я только слышала. Там, где живут те, для кого суммы в больнице — просто цифры.
Я смотрю на него в последний раз. На этого сломленного, жалкого человека. На свою жизнь, которая разлетелась вдребезги за один день.
Разворачиваюсь. Выхожу.