Зима 1919 года вступила в свои права рано и свирепо. Ещё в середине ноября ударили морозы, и теперь Москва лежала под толстым слоем снега, который не думал уже таять. По улицам с трудом пробирались редкие извозчики, трамваи ползли медленно, с потрескиванием, и пассажиры, набившиеся в теплушки, дышали паром в воротники шинелей и пальто, пытаясь отогреть промёрзшие пальцы.
Иван Павлович шёл по Тверской, кутаясь в поднятый воротник, и чувствовал, как морозный воздух щиплет щёки и нос. Рядом, чуть прихрамывая (старая рана, ещё с гражданской), шагал Николай Александрович Семашко — народный комиссар здравоохранения, его начальник и, в какой-то степени, друг.
— Ты, Иван Павлович, — произнес Семашко, выпуская клубы белого пара, — прямо скажем, удивил меня. Не ожидал я такого поворота.
— Какого? — улыбнулся Петров.
— А такого. Приехал в Спасск-на-Волге разобраться с загадочными смертями, а в результате раскрыл целую серию убийств, поймал опасную преступницу, а по пути ещё и на пароходе отравителя вычислил. — Семашко покачал головой. — Я, когда тебя отправлял, думал: ну, эпидемия какая или отравление. А ты — вон куда. И ведь жив остался. Детектив настоящий случился!
— Почти, — усмехнулся Петров. — Только я вот немного по другому вопросу специализируюсь. В сыщики не думал наниматься.
— Вот-вот, — Семашко остановился, достал портсигар, закурил. — И я теперь думаю: а куда тебя дальше посылать?
— Не надо меня никуда посылать! — улыбнулся Иван Павлович. — Наездился… Отдохнуть бы…
— Некогда отдыхать, — строго ответил Семашко. Но задумался. — Ладно, отправлять никуда не буду, в самом деле сил бы тебе набраться, вон как исхудал, черные круги под глазами. Дрожишь весь.
— Так это от мороза!
— И в самом деле холодно. Пошли, нечего тут стоять.
Они двинули дальше. Тверская была малолюдной, снег скрипел под ногами. Изредка попадались патрули — молодые парни в шинелях и будёновках с красными звёздами. Прохожие, запахнувшись в потрёпанные пальто и тулупы, торопились по своим делам, кто в учреждения, кто в очереди за хлебом.
— Понимаешь, Иван Павлович, — продолжал Семашко, — ты мне и в самом деле нужен здесь. В Москве. Дел по горло. Ты видел, что творится? Эпидемии. Тиф, холера, испанка. Госпитали переполнены. Аптеки пусты. А в наркомате — кадровый голод.
— Но, Николай Александрович, на это есть заместители. К тому же по всем этим вопросам уже разработаны планы действий и мы… — начал было Петров, но комиссар перебил его.
— Знаю, что ты хочешь сказать. И прав. Действуем. В том числе по твоим наработкам. Много ты пользы принес государству. Честно, если бы не ты… ох, даже не знаю куда мы сейчас приплыли.
Иван Павлович едва заметно улыбнулся.
— А так… тиф лечим, да еще как! Испанке тоже кулак показали, — Семашко сделал паузу, задумался. — Но появился другой враг…
— Это какой же?
— Давай не тут, холодно. Разговор у нас не на ходу. Я и сам мерзнуть что-то начал. А холод, Иван Павлович, наш самый главный с тобой враг. Годки уже не позволяют вот так просто гулять, здоровье не то. Беречь себя надо. Ты, может, еще и молодой, а мне уже, извини меня, не двадцать лет. Пошли, вон в «Арктику» зайдем, в кафе. Там обмозгуем все, — Семашко крякнул в кулак. — Надо же, назвали то как — «Арктика»! Ничего лучше не придумали!
— Давайте зайдём, — согласился Иван Павлович.
Вошли внутрь. Кафе оказалось небольшим, с низким потолком, покрашенным в бледно-голубой цвет, и стенами, обитыми тёмными деревянными панелями. За столиками сидели несколько человек — командировочные в кожанках, судя по виду, и одна пожилая дама в шляпке с вуалью, которая пила чай с сухарём.
Они сели за угловой столик у окна. Подошёл официант — худой, бледный, в белом фартуке поверх поношенного пиджака, с блокнотом и карандашом в руках.
— Что желаете, товарищи?
— Давай посмотрим, — Семашко взял меню — тонкую картонку, замусоленную по краям.
Он пробежал глазами по строчкам.
— Вот, — сказал он, поднимая взгляд на официанта, — нам… суп из сборных овощей да мясцом. Говядинка?
— Извиняюсь, товарищ, — официант покачал головой. — Сегодня не можем предложить суп. Выберите что-то другое.
— Как нет? — удивился Семашко. — Вот дела!
— Можем кашу предложить, пшённую, — вздохнул официант.
Семашко поморщился.
— Каша! Не настолько я стар, чтобы каши есть. Зубы имеются. И хотят они мяса пожевать. Тогда давай… вот, котлеты пожарские.
— Тоже нет, — официант даже не заглянул в блокнот. — Нет мяса. Со второй недели.
— А что есть? — Семашко отложил меню.
— Я же говорю, каша пшённая, гречневая. Овощное рагу. Суп грибной. Хлеб — чёрный. Чай. Сахар — по карточкам, но если без сахара, то можем.
— Чай, — сказал Семашко. — Два чая. И хлеба, сколько дадите.
Официант кивнул и отошёл. Через минуту он вернулся с двумя стаканами мутной, тёмно-коричневой жидкости и двумя маленькими ломтиками хлеба на блюдце.
— Приятного аппетита, — сказал он и ушёл.
Семашко взял стакан, подул на чай, отхлебнул. Поморщился — чай был горьковатым, пахло чем-то травяным, не то чабрецом, не то зверобоем.
— Понимаешь теперь, Иван Павлович? — спросил он, глядя на Петрова поверх стакана.
— Что именно? — не понял Петров.
— К чему весь этот разговор. — Семашко поставил стакан на стол, отломил кусочек хлеба, положил в рот, жуя медленно, с какой-то усталой обречённостью. — Нехватка еды, Иван Павлович. Вот что у нас в стране намечается.
— Знаю, — тихо сказал Петров.
— Знаешь, — кивнул Семашко. — Но не представляешь масштаба. А я представляю. Мне отчеты приходят. Я вижу сводки из губерний. Голод, Иван Павлович. Настоящий голод. Поволжье уже пухнет. Урал — тоже. Сибирь — еле держится. А тут ещё неурожай, эпидемии, разруха… Да ладно бы просто разруха, с не справимся. Активизировались антисоветские силы, сорвали хлебозаготовки, плюс диверсии на транспорте, спровоцировали голод, которой казалось бы победили, но, вот… Да ты и сам знаешь, рассказывал про свой случай на пароходе, Ланского этого и негодяев, на которых он работал. В закромах страны — пусто.
— Но я бы не сказал…
— Иван Павлович, ты просто не видел. Понимаешь? Волна еще не дошла. То, что ты вчера или там позавчера обедал яичницей и котлету жевал — так это еще ничего не говорит. То остатки, понимаешь? А вот скоро туго будет.
Он помолчал, вытер губы салфеткой.
Иван Павлович отхлебнул чаю — тот оказался не вкусным, кисловатым.
— Николай Александрович, я всё понимаю про голод и про нехватку. Но при чём здесь я? Я — врач. Моё дело — лечить людей. Организовывать госпитали, бороться с эпидемиями, спасать раненых и больных. А то, о чём вы говорите… это же экономика. Снабжение. Сельское хозяйство. К чему здесь моя компетенция?
Семашко глянул на собеседника, в глазах его, усталых, с красными прожилками, мелькнуло что-то — то ли раздражение, то ли понимание.
— Твоя компетенция, Иван Павлович, — сказал он, негромко, — здесь ни при чём. И моя тоже. Мы оба врачи. Я — санитарный, ты — хирург. Но, как видишь, и я, и ты уже не просто врачи, — он улыбнулся. — Ты вон преступления раскрываешь! Я тоже много чем занимаюсь, что к врачебной теме совсем никак не относится.
Он достал портсигар, закурил. Руки его слегка дрожали.
— Понимаешь, — продолжал он, выпуская струю дыма, — сейчас уже никто не может быть просто врачом. Врач, инженер, учитель — все мы теперь ещё и… как бы это сказать… организаторы. Администраторы. А часто — и просто спасатели.
— Все равно не понимаю, — не отступал Петров. — Есть же специалисты. Есть Наркомпрод, ВСНХ, наконец…
— Есть, — перебил Семашко. — И они уже не справляются. А вернее — не справлялись. Потому что задачу спустили сверху, а с кем её решать — не знают. Поэтому обратились к нам.
— К нам? — Петров поднял бровь.
— Ко мне, — поправил Семашко. — К наркому здравоохранения. Потому что голод — это не только пустые желудки. Это эпидемии, Иван Павлович. Тиф, холера, цинга, пеллагра, сам знаешь. Это смертность среди детей и стариков. Это дистрофия, от которой люди пухнут и умирают. Это… — он махнул рукой, — это гуманитарная катастрофа. А за гуманитарную катастрофу отвечаю уже я. Теперь понимаешь? Общая беда и общий вопрос.
Он замолчал, докурил, притушил окурок о ботинок.
— Задача, которую спустили мне, — продолжил он тише, — не имеет решения в моём ведомстве. Но я должен её решить. Потому что руководство ждёт. Потому что люди будут умирать. Потому что если я скажу «не могу», то завтра на моём месте будет кто-то другой. А мне не всё равно.
Петров молчал, чувствуя, как внутри закипает глухое раздражение — не на Семашко, на ситуацию.
— И что я должен делать? — спросил он. — Ехать в Поволжье и раздавать хлеб? У меня его нет.
— Не раздавать. — Семашко посмотрел на него в упор. — Да и раздавать нечего — было бы что уже давно раздали бы. Думать нужно. Организовывать. Предлагать идеи. А уж по части идей, иван павлович, ты конечно извини, но кроме тебя никого такого уникума нету. Мыслишь ты нестандартно.
— Это другое, — сказал Петров.
— Это всё одно, — отрезал Семашко. — Значит так, Иван Павлович. Ты давай не спорь. Задача поставлена. Я иду тебе на встречу, никуда тебя не отправляю. Будь в Москве, хочет, так отгул возьми на пару дней, с женой сходите куда-нибудь. Тут, говорят, театр пьесу дает. Уж какую не скажу, не помню. Но все интересно, сходите, развейтесь. Авось мысль какая и придет. А в среду мы с тобой опять встретимся и все обсудим более плотно. Договорились?
— Договорились, — буркнул Иван Павлович, отодвигая невкусный чай в сторону.
Пьеса называлась «На дне» Максима Горького и давали ее в Москвоском Художественном театре.
Публика собралась разная — военные в гимнастёрках, кожаные куртки ответственных работников, дамы в тёмных платьях и старых шляпках — рассаживалась по местам, шуршали программками, перешёптывались. Керосиновые лампы в люстрах горели вполнакала — экономили, но света было достаточно, чтобы разглядеть сцену с её тяжёлым занавесом, ещё дореволюционным, с вышитыми золотом гербами.
Иван Павлович вёл жену под руку, осторожно, будто она была хрупким фарфором. Анна Львовна тяжело опиралась на его руку, другой придерживая огромный живот. Срок был уже большой — последний месяц, и доктор до последнего отговаривал её от похода в театр. Но Анна Львовна настояла. Да и признаться самому хотелось наконец куда-нибудь выйти в свет, просто отдохнуть.
— Я устала сидеть в четырёх стенах, — сказала Анна Львовна твёрдо. — Я хочу на людей посмотреть. И «На дне» — я никогда его не видела. Говорят, Горький гениально написал.
— Гениально, — согласился Иван Павлович. — Но тяжело. А тебе сейчас нельзя волноваться.
— Я не буду волноваться, честное слово! — пообещала Анна Львовна и, как оказалось, соврала, потому что уже через десять минут после начала спектакля вытирала глаза кружевным платочком.
Они сидели в четвёртом ряду, на мягких, продавленных креслах, из которых лез конский волос. Впереди них сидел какой-то военный с нашивками комдива, рядом — две пожилые дамы в старомодных шляпках с перьями. В воздухе крепко пахло «Шипром».
Сцена жила своей, страшной жизнью. В полумраке подвала, среди наров, столов и грязных тряпок, бродили обитатели ночлежки — жалкие, злые, потерянные. Актриса, игравшая Анну, кашляла так натурально, что зал замирал, а Иван Павлович невольно прислушался — уж не туберкулез ли у актрисы? Бубнов, картузник, сидел у наковальни и бормотал: «А нитки-то гнилые…». Сатин, красивый, с пронзительным взглядом, произносил свой монолог о человеке, и в голосе его звучала такая горькая надежда, что у Петрова сжалось сердце.
— «Че-ло-век! Это — великолепно! Это звучит… гордо!» — Сатин ударил кулаком по столу, и зал замер.
Анна Львовна всхлипнула. Иван Павлович сжал её руку.
— Надо уважать человека, — продолжал Сатин. — Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо!
— Какой текст, — прошептала одна из дам в шляпках. — Какой текст! А раньше не разрешали… При царе-то…
— И правильно не разрешали, — буркнул военный впереди, не оборачиваясь. — Разлагающая пропаганда. Человека уважать — это да. А вот этим… — он кивнул на сцену, где двое босяков сцепились в драке, — этому учить не надо.
— Товарищ комдив, — миролюбиво сказал его сосед, — это же Горький. Наш, советский.
— Горький советским стал недавно, — отрезал военный. — А пьесу написал при царе. Вот и думай.
Иван Павлович не вслушивался в перешёптывания. Он смотрел на сцену, но думал о своём. Слова Семашко все же засели в голове. Голод… А ведь и в самом деле был он. И голод страшный. Но как помочь? Лекарства изобрести, которые голод притупляют? Смешно. Это в том времени, в котором он жил раньше, такое бы было популярно. А сейчас… сейчас нужно что-то другое.
«Чертовы мысли о работе!» — оборвал себя Иван Павлович.
Даже тут, в театре все о работе думы думаются. Ни минуты покоя и расслабления.
«Так и нервный срыв недолго получить!»
— Милый, — Анна Львовна тронула его за рукав. — Ты не смотришь. Что с тобой?
— Смотрю, — он виновато улыбнулся. — Просто задумался.
— О чём?
— Да, так… — он хотел сказать «пустяк», но не смог произнести этого вслух.
Ничего себе, «пустяк»!
— Не переживай, давай смотреть.
Звонок на антракт прозвенел, когда занавес только успел опуститься после первого акта. Зал загудел, зашевелился — публика потянулась в фойе, кто размять ноги, кто покурить, кто обсудить увиденное.
— Ой, как хорошо! — Анна Львовна улыбнулась, опираясь на руку мужа. — Как давно мы не были в театре!
— Давно, — согласился Иван Павлович, осторожно выводя её в проход. — Ещё до беременности, кажется.
— Вот именно. А ребёнок, наверное, удивился: что это за шум, что за крики? — она погладила живот. — Зато теперь будет знать, что такое настоящий театр. Нужно приобщать к высокому искусству еще с младенчества.
Они вышли в фойе — просторное, с высокими колоннами и лепниной на потолке, которая местами облупилась.
— Я читала, что ребенок все слышит уже сейчас и…
Анна Львовна вдруг остановилась, принюхалась.
— А чем это пахнет? — спросила она. — Съедобным?
— Буфет, наверное, — ответил Петров. — Внизу, в фойе. Пойдём?
— Пойдём, — она оживилась. — А то у меня уже живот к спине прилип. Ребенок крепенький растет, кушает будь здоров! Я порой по две порции ем!
Они спустились по широкой лестнице.
Буфет находился в маленькой комнатке за колоннадой. Раньше, до революции, здесь, наверное, торговали пирожными и бутербродами с икрой. Теперь…
Иван Павлович заглянул внутрь и остановился.
Буфет был закрыт.
Окно, затянутое марлей, было заперто на деревянный засов. На двери висел замок, сбоку торчала бумажка, на которой каллиграфическим почерком было написано: «Буфет закрыт».
Анна Львовна тоже увидела и вздохнула.
— Эх, — сказала она тихо. — А я так хотела чего-нибудь… ну, булочку там, или пирожок. Ребёнок есть просит, что поделаешь.
Она улыбнулась, но улыбка вышла грустной.
— Потерпи, — сказал Петров, обнимая её за плечи. — Дома будет ужин.
Решили погулять в фойе. Пока прохаживались у закрытого буфета быстро собралась небольшая очередь. Подходили люди — кто из любопытства, кто в надежде перехватить хоть что-то в антракте. Первыми подошли двое военных — невысокий капитан с нашивками на рукаве и его спутник, молодой лейтенант с рыжими усами. За ними — пожилая дама в шляпке с вуалью, та самая, что сидела впереди Петровых, и её спутник, сухой старичок в сюртуке, какие уже никто не носил.
— Что ж, закрыто, — констатировал капитан, постучав костяшками пальцев по деревянной двери. — Как в прошлый раз.
— А когда не закрыто было? — усмехнулся лейтенант. — Я уж и забыл, когда в театре буфет работал.
— В прошлый раз был открыт, кажется, — меланхолично сказал старичок. — Давали «Вишнёвый сад». Я тогда ещё пирожное ел. С кремом. Точно помню. А сейчас вот…
— Врёте, — сказала дама. — Не было никакого пирожного. Был компот и хлеб с маслом. Я сама видела.
— Компот был, — согласился старичок. — И пироженое тоже было!
— Не было!
— Было!
Все невесело усмехнулись.
— Голод — не тётка, — сказал капитан, доставая кисет и закручивая папиросу. — И не скоро, видать, кончится. Вон, в газетах пишут — неурожай, Поволжье пухнет.
— А что пишут? — спросил лейтенант. — Я газет не читаю, некогда.
— Пишут, что если не принять мер — зимой и весной смертность вырастет в разы.
— Ужас, — сказала дама. — А что же наше правительство?
— Правительство, — сказал капитан, прикуривая, — принимает меры. Только от мер не сытно.
— Может, американцы помогут? — спросил старичок.
— Как же, помогут! — усмехнулся капитан.
Иван Павлович слушал, не вмешиваясь. Он стоял чуть поодаль с женой, держа её под руку, и смотрел на этих людей — усталых и голодных. Они обсуждали голод, как обсуждают погоду, — без надрыва, почти буднично.
Анна Львовна взяла мужа за руку.
— Ваня, — шепнула она, — а что, правда что ли? Ну что голод? Ты поэтому такой задумчивый был весь первый акт?
Иван Павлович не ответил, но жена поняла все и без слов.
— А что же будет с нашим ребёнком? Если голод? — одними губами прошептала Анна Львовна.
— С нашим ребёнком всё будет хорошо, — ответил Иван Павлович твёрдо. — Я обещаю.
— Ты не можешь обещать то, что от тебя не зависит.
— Могу, — он посмотрел ей в глаза. — Потому что я сделаю всё, чтобы так и было.
Анна Львовна улыбнулась, прижалась к нему.
— Пойдём, — сказала она. — А то продолжение пропустим.
Иван Павлович кивнул и побрел в зал еще более хмурый — поразмыслить было о чем, и второго акта пьесы едва ли хватило бы на эти невеселые думы.