Семен Маркович Боровой у нас старший политрук. С ним мы знакомы шапочно — после нашего «переезда» из Крыма перекинулись парой слов, и он пообещал «когда Рудько одобрит» собрать народ для нашего с мужиками рассказа о случайном подвиге. Исполнить угрозу он решил на следующий день после нашего возвращения с рацией и языком, по расписанию вечером как раз должна быть политинформация.
Здесь, на Кавказе, Семен Маркович давно — считай, с самого начала. Дзагоев и бойцы его уважают. Сам Боровой не молод, лет сорока пяти, грузный, с залысинами и усталыми умными глазами за стеклами толстых очков. Слышал случайно — Семен Маркович в Партии очень давно, и столь же давно мог бы сидеть на аппаратной работе подальше от линии фронта, но он не захотел. Идейный, из тех коммунистов, которые не могут сидеть в тылу, когда над народом свистят пули и снаряды. Это не могло не заставить проникнуться к старшему политруку заочным уважением.
— Капитан, есть разговор, — подсело он ко мне. — Дело, я бы сказал, государственной важности.
— Слушаю, товарищ старший политрук.
— Звезда у тебя есть, — он кивнул на мою грудь. — А за что — народ толком не знает. Слухи один другого краше ходят, а это, между прочим, непорядок. Подвиг должен работать, и не на тебя одного и группу твою, а на всех.
— Это как? — уточнил я.
— А так, — Боровой подался вперёд, и в его усталых глазах засветился вполне молодой огонёк. — С утра товарищи из газеты приехали, военный корреспондент и фотограф. Хотят о вашем подвиге большой материал дать, чтобы от Грозного до Владивостока народ прочитал, как наши герои немца бить умеют. В окопах, в поле, на заводе у станка — везде люди прочитают, и дышать им легче станет. Понимаешь?
— Так точно, Семен Маркович, — кивнул я.
Прав со всех сторон, и «подвиг» здесь не столько наш с мужиками, сколько народное достояние.
— Что от меня нужно?
— Самую малость. Соберём бойцов, ты со своими расскажете, как было. Рекомендую немножко порепетировать. Расскажете своими словами, без бумажки. Корреспондент запишет, фотограф снимет вас на карточку. Всё, об остальном газетчики сами позаботятся.
Я сходил до мужиков и обрадовал новостью о коллективном рассказе-интервью. Тут же начались проблемы — бойцы начали решать, что и в каком порядке рассказывать выгоднее, и кому какой сегмент достанется. Послушав перепалку пару минут, я влез и велел не врать, не приукрашивать и не перебивать друг дружку. Лев сидел в сторонке и улыбался перепалке, Журавлев смолил цигарку и грустил — не было его с нами в тот исторический день.
Призвав на помощь старую добрую бумагу, мы коллективно составили конспект рассказа. Дальше было еще немного ругани за право озвучить самые вкусные кусочки. Получилось распределить так, чтобы каждому досталось пусть по маленькому, но важному кусочку, и для компенсации выдать тем, кому досталось меньше, дополнительного «эфирного времени». Сам по себе рассказ не большой, но о том, кто что как и по какому поводу думал и чувствовал, рассказывать можно почти бесконечно.
Корреспондент оказался человеком немолодым и битым — в потёртой шинели, с «лейкой» на ремне и пухлым блокнотом, исписанным мелким бисерным почерком. Прихрамывал, с задней стороны шеи — рваный, не успевший толком зарубцеваться шрам. Такой за материалом в самую задницу залезет, и выживать там будет стараться не столько из-за инстинкта самосохранения, сколько из-за того, что материал вообще-то нужно сдать в срок. Он молча пожал мне руку, сел в первом ряду на принесенную уважающими прессу бойцами скамеечку, раскрыл блокнот и приготовился.
Собралась вся рота — та ее часть, которая не в караулах, дозорах и не в нарядах. Расселись на камнях, на ящиках, кто на чём. Боровой сказал короткое слово — про доблесть, про немца, про то, что нынче в нашем героическом подразделении служит группа героических севастопольцев.
Вечер был почти безветренный, уходящее за горы солнышко дарило остатки тепла и играло на ледяных шапках. Настроение было отличным, мужики готовились услышать давно желанную и успевшую обрасти сказочными подробностями историю — уселись поудобнее, кто-то закурил, кто-то захрустел сухарем и забулькал флягой.
— Во время последних минут обороны Севастополя наш ротный, капитан Кравченко, отдал приказ отступать в катакомбы — Севастополь и округа на них, считай, стоит. Капитан был ранен — ему попали в живот — и остался у входа с пулеметом и гранатами прикрывать отход. С ним, по личному решению, остался наш старшина — Кузьма Лукич Бережной. С нами ушли многие, но до выхода из катакомб получилось добраться только у нас, — указал на бойцов. — Политрук Семена Яковлевича Мальцева и бойца из соседней роты, Степана Лукича Гречаного. Последним погиб командир второго взвода, Реваз Бараташвили — ему прострелили ногу, и он хорошо потратил напоследок остатки диска ДП.
— Минута молчания! — тихо скомандовал Дзагоев.
Мужики сняли пилотки и фуражки. Помолчали.
— Реваз петь любил, — когда майор вернул на голову фуражку, вспомнил Колька. — Он и в конце пел — так, что ДП и не слыхать было!
Покивали.
— В общем — вышли, — взял слово Калюжный. — Через катакомбы в слепую для немца зону. Оборванные, раненые, почти без патронов и без жратвы. В горы ушли, решили, что мы теперь — партизаны.
— Вроде наша земля, а немцы катаются как у себя дома! — возмущенно добавил Федька. — Сытые, нарядные — непорядок!
— Решили колонну какую-нибудь уничтожить, — снова взял слово я. — Петро место для засады высмотрел — в теснине.
— Грамотно залегли, а потом зубами скрипеть пришлось, — ухмыльнулся Калюжный. — Большую колонну с броней пропустить, против брони у нас ничего не было. Зато потом…
— Потом пара легковушек с мотоциклами и грузовиком, — влез Колька.
— Мягенькие, — веско заметил Федька.
— Ну и вдарили. Сперва — по водителям, — выдал свою реплику Хасанов.
— Фрицы и пикнуть не успели, — добавил Федька.
— Один успел, — поспорил Колька. — Очередь дал слепую, по кустам, Федьку зацепил. Я как услыхал — «а-а-а!» — так и обмер…
— Чего сразу обмер, — буркнул Федька с видом бывалого воина. — Орал, потому что больно. Навылет ведь, через всю руку прошла.
— Я к нему ползком, с пакетом, — частил Колька. — Кровищи! А он зубы стиснул и молчит. Перетянул я его…
— Колька молодец, — сказал я. — Не растерялся. А Федька своё первое ранение, как взрослый, принял. Боевое, не об колючку в учебке.
Федька сидел и сиял так, что хоть прикуривай. Военкор строчил, не поднимая головы, и я прямо видел, как из-под его пера выходит что-то вроде «Как и миллионы сверстников, Федор Лапин ушел на фронт добровольцем…».
— А мы покуда дорогу обчистили, — вступил Гурьев неторопливо, по-хозяйски. — Я по машинам прошёлся, кто шевелился — того успокоил. Без баловства, по-таёжному. А там — богатство. Колбаса кругами, кофе настоящий, мешок целый, шнапс, патроны, гранаты. Мы как мулы навьючились.
— Это Гурьев умеет, — хмыкнул Калюжный. — Где пожива — там он первый. Нюх.
— Нюх у меня охотничий, — не обиделся Гурьев. — Тем и живём.
Посмеялись, и я вернул разговор куда надо:
— С нами тогда еще политрук Мальцев и Степан были. Настоящие воины и идейные коммунисты. Они потом, когда немцы облавами нас душить начали, погибли. Очень нам их не хватало. Хорошо, что посмертно наградили — они заслужили.
У костра примолкли. Кто-то стянул шапку. Военкор перестал писать, поднял глаза.
— Заслужил, — тихо подтвердил Калюжный.
Помолчали, сколько положено. Потом я кивнул — дальше — и снял с разговора тяжесть:
— Ну а развязка вышла такая, что мы сами поверили не сразу.
— Это да, — оживился Колька. — Это самое интересное!
— Ночью я сел трофейные бумаги смотреть, — продолжил я. — Во время операции времени не было, поэтому отложил. Карты, документы, всякое. А там, в одном планшете, кожаном таком, с позолотой — удостоверение. Открываю, читаю — и не верю. Фон Манштейн. Генерал-фельдмаршал.
— Во! — не утерпел Калюжный. — А мы-то конвой щёлкнули как любой другой! Знать не знали, что Манштейновский! Едет фельдмаршал по своему тылу, спокойный, а тут — мы, голодранцы из-под земли.
— Так и вышло, — сказал я. — Не охотились мы на фельдмаршала. Партизанили как все. Под руку подвернулся.
Про голод, который нас и толкнул на подвиг, лучше умолчать — некрасиво в газете смотреться будет.
После рассказа началось фотографирование.
— Группу, группу давайте, — засуетился корреспондент, отступая с «лейкой». — Героя в середину, остальных вокруг. Тесней становитесь, товарищи, тесней.
Мои потянулись было в кадр, да на полпути застопорились. Журавлёв замялся, Лев и вовсе попятился, протирая очки.
— Командир, — вполголоса сказал Журавлёв. — Так нас же при том деле не было. Ни меня, ни Льва. Какие мы тебе «группа Манштейна»?
— В кадр, в кадр, — замахал на них корреспондент, не вникая. — Все были, все герои. Читателю не объяснишь, кто где стоял. Группа капитана Сидорина — значит, вся группа.
Лев глянул на меня с сомнением: дескать, врать-то нехорошо. Я махнул рукой — подходите.
— Становись, чего там. Группа — она и есть группа. Кто Манштейна валил, кто меня после прикрывал — один чёрт, свои. Лев, не родной, что ли? Иди сюда.
Лев крякнул, очки нацепил и полез в кадр. За ним — Журавлёв, ухмыляясь. А дальше пошла возня, какая всегда идёт, когда десяток мужиков пытаются красиво встать в кучу. Гнатюк (у этого сомнений о причастности не возникло, полез в кадр смело) с Гурьевым сцепились за место по правую руку от меня — оба здоровенные, оба норовили попасть поближе к Герою, пихались плечами, как пацаны.
— Двигай, лось, заслонил весь свет.
— Сам двигай, тебя в аккурат поперёк всей карточки.
Хасанов втиснулся с краю и руку с забинтованным пальцем держал за спиной — не хотел увечье на карточку. Колька лез в самую середину и сиял так, будто это его сейчас на всю армию пропечатают. А Федька, протиснулся откуда-то сбоку, пристроился с самого краешка, вытянулся в струнку и замер.
— Спокойно, товарищи, спокойно, — бубнил корреспондент из-под «лейки». — Не дышим. Снимаю.
Что-то щёлкнуло. Готово.
Карточка — штука долгая. Нас, может, уже и не станет, а она останется: все живые, тесной кучей, лыбимся в объектив. Как тогда, на Севастопольской карточке.
Боровой остался доволен.
— Вот это дело, — приговаривал он, потирая руки. — Это я понимаю. Через неделю, капитан, прочтёшь себя в газете. Вся армия прочтёт.
— Спасибо на добром слове, товарищ старший политрук.
Своих я попозже отозвал в сторонку — тех, кого газетчик записал в «группу Манштейна» задним числом. Сказал коротко, без нравоучений:
— Вы, мужики, на карточку не серчайте. Вы знаете, как было, и я знаю. А газета пусть пишет, как ей надо. Кому-то там, в окопе, эта брехня сил придаст. Значит, пускай.
— Да мы чего, — пожал плечами Журавлёв. — Мы понимаем. Просто чудно — в герои попал, а сам и не воевал в тот раз.
— Ничего, — сказал Лев рассудительно. — В следующий раз навоюем, чтоб карточка не врала.
Посмеялись.
Глубоким вечером мы заступили на наблюдательный пост. Я. Аман и Хасанов. Сидели за камнями над тропой, что вилась внизу, в распадке, и держали каждый свой сектор. Я — середину, Хасанов — правое крыло, Аман — левое, к скалам. Час сидели, другой. Холодно, скучно, пусто. Самая обычная служба — та, про которую в газетах не пишут, а из которой война на девять десятых и состоит.
— Командир, — тихо позвал Аман. — Глянь в мой сектор. Левее сухого дерева, под скалой. Там кто-то есть.
Я перебрался к нему, всмотрелся. Сперва не увидел ничего — камень, тень, кусты. А потом тень шевельнулась. И ещё раз. Двое. Шли понизу, вдоль скалы, медленно, грамотно — от укрытия к укрытию, низко пригнувшись, в серых маскировочных накидках, почти неотличимых от камня. Не лезли напролом, не маячили. Знали своё дело. Я бы их, возможно, и не заметил, но теперь уже не важно.
— Молодец, — шепнул я казаху. — Глаз — алмаз. Равиль, ко мне.
Хасанов подполз, глянул, куда я показываю. Прищурился.
— Двое, — сказал он негромко. — Крадутся. Лёжку себе ищут, не иначе. Откуда-то отсюда нас потом щупать собрались.
— Похоже на то, — согласился я.
Долго думать тут было не над чем. Двое — не двадцать. Идут к нам в гости, сами, тихо, и пока не знают, что их уже видят. Пропустить нельзя — устроятся, и завтра кого-нибудь из наших не досчитаемся. А брать живьём двоих опытных егерей втроём, на их же территории — лишний риск без нужды.
Я расставил людей. Хасанова с его глазом и стволом — чуть выше, на фланг. Амана при себе. Сам взял середину, нацелил оптику. Подпустили их в распадок поближе, где деваться им было некуда — голый камень, склон, тропа в ладонь.
Дальше всё заняло несколько секунд. Хасанов снял переднего, я — заднего. Аману досталось проконтролировать трупы. Чисто, накоротке, без возни. Два егеря осели в камнях и больше не шевелились. Эхо коротко простучало по склону и стихло.
— Аман, прикрываешь, — сказал я. — Равиль, со мной. Глянем, кто к нам в гости шёл.
Спустились, осмотрели. Молодые ещё, крепкие, ухоженные — все они такие в первый год службы, а потом война накладывает отпечаток. Снаряжение доброе. У одного — карабин, у другого, заднего, оптическая винтовка с длинным прицелом. Стрелок, выходит. По карманам — всякая мелочь: галеты, плитка шоколада, патроны, фотокарточка какой-то девицы. А у стрелка во внутреннем кармане кителя нашёлся блокнот в коленкоровой обложке, исписанный мелким готическим почерком.
— Бумаги бери все, — сказал я. — В разведотделе разберут.
Собрали оружие, патроны, гранаты, жратву, документы, блокнот — и ушли наверх, радуясь тому, что отделались даже не легким испугом, а четырьмя патронами на троих.
Блокнот я, как полагается, отнес Дзагоеву. Тот повертел, полистал, хмыкнул и вызвал штабного переводчика. Переводчик пробежал глазами пару страниц, поморщился и махнул рукой:
— Личное. Дневник. Про любовь да про погоду. Военного — ничего. Забирай, капитан, на самокрутки сгодится.
На самокрутки пустили не сразу — вечером, у очага, блокнот пошёл по рукам как трофей-потеха, и читать вслух усадили Льва, который знал немецкий. Мужики расселись вокруг, придвинулись к огню. Лев надел очки, раскрыл блокнот и повёл — переводя с листа, неторопливо.
— «…Третий день идёт снег. Здесь, в горах, он совсем не такой, как у нас в Тюрингии. Холодный и злой…».
— Это да, — вставил Гнатюк. — Это он верно подметил. Злой тут снег.
— «…Я так скучаю по моей Гретхен. По вечерам, когда стихает стрельба, я достаю её карточку и подолгу смотрю…».
— Ха! — хохотнул Гурьев. — Знал бы ты, фриц, как твоя Гретхен там без тебя скучает. С Карлом каким-нибудь. Они, бабы, ждать не любят.
Засмеялись.
— Цыц, дайте послушать, — шикнул кто-то.
— «…Кормят сносно. Вчера давали шоколад и эрзац-кофе. Но я мечтаю о настоящем мамином штоллене…»
— Зажрались, — заметил Колька, жуя кубик трофейной плитки. — Ниче, мы доедим.
— «…Вчера Дитрих, между двумя мелодиями на губной гармошке, рассказал мне, что нам повезло: мы служим в одном полку с самим Грубером. Это легендарный стрелок, настоящий профессионал, о нём говорят по всему фронту. Говорят, он бьёт без промаха с такого расстояния, на каком обычный человек и цели-то не разглядит…»
На секунду у огня стало тише. Журавлёв, до того лежавший молча, чуть приподнялся. Хасанов, сидевший с краю, перестал жевать.
— Видали мы этих профессионалов, — фыркнул Калюжный. — У каждого фрица в полку свой снайпер легендарный. А как до дела — бежит, портки теряет.
— Это да, — поддакнули вразнобой.
Лев перелистнул и повёл дальше:
— «…Завтра нас перебрасывают выше. Говорят, там совсем холодно. Надо не забыть надеть обе пары носков…»
— Дельный совет, — крякнул Гнатюк. — Хоть тут фриц голову включил.
— «…Если я не вернусь, пусть кто-нибудь передаст матери, что я думал о ней до последнего. И о Гретхен. Даже если она с Карлом…»
— Во! — обрадовался Гурьев. — И этот про Карла думает! Чуял, значит, кошка драная.
Грохнули так, что у очага аж пламя качнулось, а в саклю вбежал Федька:
— Обед готов, мужики! Котелки в зубы и погнали!