Выступили через два дня после сталинградской вести, на рассвете. Полк снимался с позиций весь, разом, и наша рота со всеми. Впервые за полтора года — не отход, не переброска, не затыкание дыры. Наступление.
Рассвет был морозный, ясный, розовый над горами. Пар от дыхания сотен людей и лошадей вставал над дорогой облаком, выхлопы движков подкрашивали его темным. Скрипел снег — под ногами, под колесами, под гусеницами. Я шел и ловил себя на том, что смотреть вперед, на запад, не страшно. Там теперь была не смерть. Там была дорога.
Федька гремел кухней и ругался с ездовыми. Лунарь шел налегке, посмеиваясь: свои пожитки он пристроил куда-то в обоз — куда именно, оставалось интендантской тайной. Колька вел своих салаг и что-то втолковывал им на ходу. Салаги таращились по сторонам, еще не веря, что идем вперед, а не назад. Бывалые шли молча, привычно поправляя лямки, но шли непривычно, с высоко поднятыми головами, а не неся на плечах тяжесть отступления.
Мы прошли мимо своих старых окопов, мимо каменного квартала, где стояли насмерть, мимо голого поля, на котором жгли немецкие танки. Каждый бугор тут был полит нашей кровью — и у каждого бугра был голос.
У кривой сосны на повороте догнал Журавлёв — усмешка в усы, глаз у прицела: «Не суетись, командир. Пуля суеты не любит». Несу твою винтовку, Тимох. Не суечусь. Равиль вот суетился зачем-то, ты ему там расскажи, что не надо так.
За второй линией окопов — Аман, рука на моем рукаве: «Стой, командир. Смотри». Смотрю, Аман. Теперь всегда смотрю первым.
У высотки — Дзагоев: «Мужик прожил жизнь не зря, если родную землю отстоял». Отстояли, майор. Твою — отстояли, а теперь и нашу общую освобождать идем.
Из-за балки — Хасанов, не отрываясь от оптики: «Я его сделаю, командир». Прости, Равиль — не стану рассказывать, что ты ошибся чуть ли не единственный раз за войну, и сразу — навсегда.
С бруствера — дед Пантелей, карабин поперек колен: «Земля, сынок. Она и царя пережила, и этих переживет». Переживает уже, дед. Прямо сейчас.
С крепостной стены — Гнатюк, со стягом в руках: «Пусть с полка видят!» Видели, Тарас. До сих пор видят.
И совсем тихо, из мелкого окопчика — Сенька-салажонок: «Товарищ капитан, а страшно потом не будет?». Будет, Сенька. Я тебе тогда соврал, а теперь не совру: будет. Но мы дойдем.
Голоса догоняли и отставали, как провожающие на перроне. Я их не гнал и не держал. Мертвых нельзя тащить с собой в наступление — но помахать им напоследок можно.
А вот Гацоев оглядывался долго.
Мы уходили с гор, которые он защищал всю осень и зиму, и в которых остался лежать его майор. Для нас Кавказ был еще одним этапом этой долгой и трудной войны. Для него — домом.
— Отстояли, Тембол, — поравнялся я с ним. — Не пустили немца дальше. Твои горы за тобой остались.
— Остались, — он еще раз оглянулся на синеющие вдали вершины. — И Ахсар в них остался. И другие наши. Хорошая земля, командир. Она их примет — они за нее легли. — Он помолчал и решительно отвернулся от гор. — Ну все. Насмотрелся. Пошли немца бить дальше. За горы я теперь спокоен. Их уже не отдадим.
Больше он назад не смотрел.
Дорога на запад была забита войсками. Куда ни глянь — колонны, машины, орудия, все катилось в одну сторону, на закат, широкой рекой. Я помнил, как осенью меня оглушил масштаб армейской движухи после тесных горных троп. Теперь масштаб был другой: не стянутый в кулак для обороны, а разлившийся вширь, наступающий. Под такой мощью немцу было не устоять — это чувствовалось кожей.
На развилке два потока сцепились — наша пехота и артиллерийские тягачи — и порядок наводила регулировщица с флажками: девчонка лет двадцати построила всех, включая какого-то полковника в эмке, и полковник подчинился как миленький. Рота проводила ее взглядами с уважением.
— Вот это командир, — оценил Лунарь. — Нам бы в роту.
Я понял и не обиделся.
Потом нас обгоняла танковая колонна — тридцатьчетверки шли, лязгая, обдавая жаром и соляркой, и с брони весело орали:
— Пехота! Подвезти?
— Куда вам, — махнул рукавицей Лунарь. — Нам до Вены. У вас гусениц не хватит.
— Чего-о⁈ — не расслышали с брони, но колонна уже прогремела мимо, а рота ржала еще с полверсты.
Колька шел и улыбался во весь рот: раньше Вена была чем-то почти недостижимым, но теперь превратилась в конкретную точку, к которой мы идем.
На обочинах чернели следы чужого разгрома: подбитая техника, брошенные пушки, тягачи, присыпанные снегом тела в чужих шинелях, которые никто не спешил убирать. Мужики оживленно тыкали пальцами: «гляди, как драпал, гляди, сколько побросал».
К полудню вошли в первое освобожденное село.
Немец держал его до последнего, потом бросил, и теперь по улицам, еще вчера чужим, шли мы. И навстречу из хат, из погребов, из щелей полезли люди — те, кто пережил и дождался.
Раньше мы уходили, оставляя людей немцу, и смотреть им в глаза было стыдно. Теперь мы шли обратно. Старики стягивали шапки и кланялись. Бабы плакали в голос, хватали за рукава, совали кто что — краюху, кринку молока — или просто цеплялись и не отпускали, будто боялись, что снова уйдем. Ребятишки, чумазые и худые, бежали за колонной с горящими глазами.
Одна старуха, вся в черном, подошла ко мне — признала командира — взяла мою руку в сухие ладони и поцеловала, прежде чем я успел отдернуть.
— Не надо, мать, — я смутился и отнял руку. — Не надо этого. Мы солдаты, наше дело такое.
— Дождались, сынок, — только и повторяла она, глядя снизу вверх мокрыми глазами. — Полтора года ждали. Дождались вас, родненьких.
Я не знал, что ответить. Стоял и комкал шапку, как салага перед генералом. Все умные слова, которые я знал про цену войны, стоили меньше одного этого «дождались».
Старик с палкой долго тряс мне руку и рассказывал, как немец лютовал перед уходом: забирал последнее, жег, кое-кого постреляли за связь с партизанами. Рассказывал буднично, как о погоде, и от будничности было хуже, чем от слез. Рота слушала, мрачнея, и я видел, как у мужиков сжимаются кулаки. Полено в костер. Этот костер теперь горел у каждого, и гнал он вперед не хуже приказа.
А ребятишки не отставали до самой околицы. Канючили не жратву — звездочки, пуговицы, гильзы, все то солдатское богатство, которое для пацана чудо. Мужики отдавали, у кого что было, и лица у них делались мягкие, домашние — у каждого второго дома такие же. Один боец снял с шеи трофейный компас и отдал мальчишке, и тот унесся, сияя, будто ему полмира подарили. Я смотрел ему вслед и думал про своих детдомовцев со скатертью. Теперь у них появился шанс дождаться — не меня даже, а вообще: конца, мира, жизни. Уже кое-что.
Заночевали в том селе, наутро двинулись дальше.
Рота на марше была уже не та, что пришла на Кавказ осенью. Из стариков — горстка: Калюжный, Колька, Федька, Лев, Гурьев, Гацоев, Цораев. Вокруг — новая рота: пополнения, вчерашние салаги, Лунарь. Старую почти всю перемолол этот поход. Но конвейер работал, я видел его на каждом привале: Гурьев показывает молодому, куда прятать гранаты, чтоб зимой не смерзлись; Колька гоняет своих за небрежную портянку так, что стекла звенят; Гацоев на пальцах учит читать местность. Старики передавали то, что оплачено кровью, молодые впитывали — и через месяц-другой их будет не отличить от бывалых. Рота жила.
Изменился и я. Тот, кто пришел на Кавказ осенью, еще удивлялся и учился. Тот я, что шел на запад, стал спокойнее на одну отрезанную вражескую голову. Хорошо это или плохо, я не знал, и разбираться было некогда. В стопку. Знал одно: такой я доведу своих до победы вернее, чем прежний, а значит, так тому и быть.
Мужики на марше оживали. Колька шагал и мурлыкал под нос что-то свое, музыкальное. На привале я спросил, что он все гоняет.
— Повторяю, — смутился он. — Что до войны играл. Боюсь забыть, командир. Руки-то помнят, а в голове стирается помаленьку. Вот и гоняю про себя. Чтоб было с чем в консерваторию прийти.
Я кивнул и ничего не ответил. У Кольки была музыка, у Калюжного — Маруся, у Гурьева — тайга. Каждый нес свое, и свое несло каждого.
— Слышь, командир, — окликнул на марше Калюжный. — А до Берлина-то дойдем, как думаешь? Раз погнали.
— А хер его знает, Петро, — ответил я. — Фронт большой, а Берлина на всех не хватит. А так, — пожал плечами. — Года два еще, если стратегический потенциал врага оценивать.
— Через два… — он присвистнул. — Долго. Ну ничего. Маруся подождет, она у меня терпеливая.
— Подождет. Ей же на крылечке сидеть, не в окопе.
— Во-во, — серьезно согласился Калюжный, не поняв шутки.
Бывают люди, для которых родное крыльцо почти свято.
Лунарь, приноровившись к моему шагу, вполголоса рассуждал о своем: если и правда завязывать, надо после войны как-то легализоваться. Справка, то-се, анкета. А с его биографией на нормальную работу не возьмут.
— Возьмут, — пообещал я. — Я словечко замолвлю. Герой Советского Союза ходатайствует за проверенного бойца — это, брат, документ посильнее твоей анкеты.
Он глянул искоса, недоверчиво. Потом кивнул:
— Спасибо, командир.
И отвернулся. Не привык, чтоб за него вот так, по-людски. Ничего. Привыкнет.
На привале Федька раздобыл кипятку и заварил чай — настоящий, трофейный, не морковный. Сидели у дороги, грелись, передавали кружки по кругу. Лев чинил кому-то из молодых порванный ремень — руки у сапера золотые, что мину снять, что ремень залатать. Гурьев, разморенный, травил байку про тайгу, и молодые слушали, как сказку. Мимо шла и шла на запад могучая армейская река, а от кружки пахло миром.
К вечеру в колонне сама собой завелась песня — вполголоса, без команды, из середины строя. Ее не глушили.
А я нес свою мечту — ту, что обнаружилась во мне готовой, вылежавшейся: остаться в армии, дослужиться, жить. В плане, как выяснилось, была заложена и отдельная графа — под ту, которой я еще не встретил. Смешно: столько лет думал, как дожить до завтра, а теперь шагаю и мечтаю, как пацан. Ну и пусть. После Сталинграда можно.
И чем дальше мы уходили от Кавказа, тем легче становилось — не потому, что забывали, а потому, что впервые за войну шли не хоронить и держаться, а вперед. Мертвые оставались за спиной, в земле, которая одинаково ласково принимает и своих, и чужих. Мы шли к живым.
Горы стаивали за спиной в дымку, пока не стали просто краем неба. Позади остались Одесса, Севастополь, перевалы, крепость, Орджоникидзе, Грубер — целая война. Впереди лежала другая: наступление, освобождение, длинная дорога через полмира. Мы шли по ней живые, злые и привыкшие.
Мы шли на запад.
Конец третьего тома.
Том 4: https://author.today/work/627434