К книге
ГолодГлава 9
35%
Глава 9
9

Расстояние до дверного проёма я вымерял въедливо и тщательно. Ещё бы. Моя жизнь висит на волоске. Верёвка, натянутая до звона, безжалостно врезалась в кожу, перетягивала сухожилия. Оставленная щель давала мне обзор, превращая банальный дверной проём в узкую бойницу как на крепостной стене. Я здесь вершил суд, решая, кому дозволено приблизиться к порогу и насколько эту черту можно переступить. Щель эта давала ход моему орудию. Заточенная труба с трёхгранным жалом устремлялась вперёд и возвращалась обратно свободно и без помех. Можно было наносить короткие, кинжальные удары, не знающие промаха. И, что важнее всего, эта узкая полоса пространства лишала заражённых главного козыря — подавляющего преимущества в количестве. Они не могли навалиться всей гниющей массой, смять меня числом уже не получится. В этом узком, душном горлышке действовал неумолимый закон Фермопил, и я принимал их поодиночке, лицом к лицу, даже когда сзади на них напирала собственная же мёртвая, колышущаяся масса.

Из образовавшегося зазора пахнуло. Смрад ударил почти физически, плотной, осязаемой волной, словно мне в лицо с размаху плеснули помоями. Желудок мгновенно сжался в тугой, болезненный комок и рванулся вверх, к самому горлу, пытаясь вывернуться наизнанку. Разложение и омерзительная сладость мертвечины, застоявшаяся, едкая моча, вековая пыль подъезда, и ещё одна резкая, тревожная химическая нотка, напоминающая дешёвый больничный эфир, — всё это слилось в единый удушающий коктейль. Вонь жгла ноздри, лезла в рот, оседала на языке жирным налётом, и мне стоило титанических усилий сцепить челюсти, потому что измученное тело желало только согнуться пополам и выплеснуть из себя всё.

Я задышал коротко и поверхностно.

Вдох на два счёта. Тягостная задержка. Выдох. И снова. Главное не позволить дурноте взять верх над волей. В боксёрском зале, пропустив тяжёлый, вышибающий дух удар в солнечное сплетение, я всегда цеплялся за дыхание. Здесь же я держался за то же самое, с одной разницей, что потерять дыхание в этом коридоре означало бесповоротно потерять жизнь.

В вязком полумраке лестничной площадки тени пришли в движение. Послышалось шуршание, какая-то возня, влажное шлёпанье отекших босых ступней по холодному бетону. Шорох истлевшей ткани о ступени. Сухое царапанье ногтей по перилам. Они почуяли. Они ждали этого момента. Аромат живого, тёплого, пульсирующего кровью мяса стал для них сигналом к трапезе, и этот зов тянул их к бойнице, за которой я устроился.

Снова в щели показалась рука.

Чёрная от въевшейся копоти и бурой запёкшейся крови, с узловатыми, уродливо распухшими суставами, она внушала не страх, а омерзение. Кожа на костяшках натянулась до болезненной белизны, готовая лопнуть, в глубоких трещинах забились серые комки неведомой дряни, а по пальцам тянулись мокрые полосы, блестящие в полумраке, точно слизь улитки. Длинные, обломанные ногти торчали кривыми, хищными когтями, под ними чернела грязь, и от руки этой исходил свой собственный, особенный дух мокрой гнили.

Когти с противным скрежетом прошлись по металлической обивке двери. Звук вышел тонким, визгливым, пронзительным до боли в висках. От него кожа мгновенно покрылась ледяными мурашками. Рука не остановилась на этом, пальцы полезли глубже, настойчиво и жадно, силясь нащупать край, ухватиться и рвануть преграду.

Ждать я не стал. Перехватил трубу удобнее, ощутил успокаивающую холодную тяжесть стали в ладони и ткнул вперёд. Короткое, резкое, отработанное движение от плеча. Тычок. Весь импульс тела, вся моя ненависть и страх ушли в это острие.

Удар вышел на редкость точным. Трёхгранный напильник встретил сопротивление — сперва мягкое, податливое, словно гнилой фрукт, затем раздался сухой, тошнотворный хруст ломающейся тонкой кости. Тело за дверью дёрнулось в конвульсии, издав сдавленный булькающий хрип. Воздух в щели словно сгустился, вонь стала плотнее, осязаемее, и к ней примешалась тёплая, солоноватая железная нота свежей крови.

Рука, скребшая дверь, на мгновение ослабла, потеряла волю. Пальцы разжались. Но лишь на секунду. Инстинкт, что гнал заражённых вперёд, невзирая на боль, увечья и смерть, заставил тварь снова полезть. На этот раз с удвоенным упорством, пытаясь просунуть пальцы глубже, вцепиться в край двери и рвануть на себя. Давление усилилось многократно. Дверь жалобно дрогнула.

Я ткнул ещё раз. В то же самое место. Методично, расчётливо и жестоко. Это уже не человек. Ощущение вхождения холодной стали в плоть отдавалось в руке вибрацией. Снова и снова. Каждый тычок возвращался отдачей, будто металл разговаривал со мной на своём страшном языке через чужую кость и мясо. Острие входило вязко, с чваканьем, словно в жирную глину, а иногда цепляло кость и шло по ней с сухим, скрежещущим звуком, и тогда плечо невольно напрягалось, каменело, чтобы удержать верную траекторию удара. Порой я выдёргивал трубу резким рывком, и на трёхграннике тянулась тёмная, блестящая плёнка, густая и липкая, как смола.

Я превратился в механизм. Вперёд — назад. Вперёд — назад. Монотонная работа на конвейере смерти. Сухая, механическая, лишённая всяких эмоций и жалости. Ритм держал мою руку и бойницу, ритм удерживал мой рассудок от мысли о том, что именно стоит там, за дверью, и кем оно было раньше.

Внутри остались лишь русский сумрачный гений и свинцовая усталость. Я делал то, что должно, ибо иначе дверь эта распахнётся, и поток ужаса хлынет внутрь. Никакого восторга победы или упоения схваткой не ощущалось и в помине. Был лишь тяжёлый, грязный, унизительный труд ассенизатора, разгребающего авгиевы конюшни на задворках преисподней. Моя задача свелась к примитивной, но жизненно важной функции. Я должен был сделать так, чтобы рука перестала шевелиться, чтобы силуэт за дверью мешком рухнул вниз и перестал загораживать мне кислород. Потом, позже, ещё предстояло решать мучительный вопрос, куда девать груды мёртвых тел, но сейчас я гнал от себя эти мысли, запирал их в дальний угол сознания, ибо мысль о телах неминуемо тянула за собой запах и образ, а сейчас нужна была только рука.

Минуты растянулись в тягучую, душную, бесконечную вечность. Я потерял счёт ударам и перестал считать поверженных. Вместо этого я начал считать паузы. Те короткие, драгоценные мгновения затишья, когда можно сделать судорожный, жадный глоток воздуха, прежде чем очередная волна смрада скрутит внутренности мучительным спазмом. Я считал удары собственного сердца, колотившегося о рёбра гулко и часто, как пойманная птица. Оценивал состояние правого плеча. Дельтовидная мышца налилась горячим свинцом, начала ныть тупой болью, и я с тихим ужасом ждал возвращения предательской дрожи, ведь дрожь делает удар неточным, а неточный удар в такой узкой щели неминуемо превращается в чужие, холодные пальцы на твоём предплечье.

А они давили. Упорно, тупо, бессмысленно. Один за другим. Лестничная клетка жила по своим жутким, противоестественным законам гидродинамики. Услышав скрип двери и почуяв манящий запах живого мяса, они стекались к щели, подобно мутной, грязной воде в стоке. И когда их скапливалось много, они начинали давить массой, наваливаясь друг на друга, давя передних, создавая живой, шевелящийся, стонущий пресс. Давление шло волнами, приливами и отливами. Дверь дрожала, стонала петлями, силясь раскрыться шире. Верёвка дёргалась на запястье, врезаясь уже не в кожу, а в самое мясо. Под перчаткой горело огнём, будто я сунул руку в костёр.

Левой рукой я вцепился в верёвку, намертво намотав её на кисть, превратив руку в крюк, удерживая дверь в заданном положении и не уступая ни единого миллиметра жизненного пространства. Правая же продолжала работать наконечником, размеренно и неутомимо.

Я намеренно, с усилием воли, запретил себе вглядываться в лица. Всю схватку смотрел не на жрунов, а на векторы приложения физической силы. Взгляд мой выхватывал лишь точку, куда должно войти стальное жало, место, где податливая плоть скрывает хрупкую кость, и точку, где необходимо было пресечь это хаотичное движение. Пришлось отстраниться от происходящего, воздвигнуть внутри ледяную стену и безжалостно отключить ту часть воспалённого мозга, что по старой привычке отвечала за эмпатию и человечность. В эту минуту мне нужна была лишь твёрдая рука.

И я не помышлял ни о чём постороннем, всецело отдавшись ритму убийства, до тех пор пока сквозь тяжёлое, сиплое дыхание, сквозь хрипы умирающих и влажные, чавкающие шлепки ударов не пробился звук. Звук до боли знакомый, до звона в ушах родной — эхо той, прошлой, нормальной жизни.

Звяканье ключей.

Этот звук невозможно было спутать ни с чем на свете. Мелодичный, переливчатый, почти музыкальный звон тяжелой связки. У тёти Зины, нашей соседки с площадки напротив, всегда была именно такая связка. Громадный, внушительный пучок латунных и стальных ключей, собранных на одном большом кольце: от квартиры, от дачи, от почтового ящика, от подвала, где хранились соленья, от гаража давно покойного мужа. Казалось, она носит с собой ключи от половины города, да ещё пару про запас, на всякий случай. Тётя Зина — грузная, шумная женщина с широким, добрым лицом и вечными, неподъёмными сумками, набитыми продуктами, — всегда гремела этими ключами на лестнице. Она объявляла о своём приходе этим звоном задолго до того, как её монументальная фигура появлялась в поле зрения. Вся местная детвора по этому серебристому перезвону безошибочно понимала, что идёт тётя Зина, и, быть может, сейчас перепадёт конфета или пряник. Меня она угощала тоже, когда я был ещё совсем мальчишкой, бегающим с разбитыми коленками.

И сейчас, в этот самый страшный момент, когда я в очередной раз с тупой, механической методичностью ткнул трубой в темноту дверного проёма, что-то металлическое, звонкое брякнуло о бетонную ступеньку.

Дзынь-дзынь...

Внутри словно оборвалась туго натянутая струна. Кто-то невидимый и жестокий провёл ледяным ногтем по оголённому нерву, пронзив всё тело электрическим разрядом первобытного ужаса. Ужас этот был куда страшнее вида гнилой, ползущей плоти и страшнее сладковатого запаха смерти. Узнавание. Ужас встречи с тем, что должно было остаться светлым воспоминанием, но обернулось ночным кошмаром.

Рука с занесённой трубой замерла на полпути, словно парализованная. Дыхание перехватило, горло сдавило спазмом. В мозгу яркой, болезненной вспышкой возникла картина: тётя Зина в цветастом халате, с нелепыми бигудями на голове, выносит мусорное ведро и добродушно ворчит на скверную погоду. Тётя Зина протягивает мне горячие пирожки с капустой, когда я, вечно голодный студент, возвращался домой злым и уставшим.

А там, за дверью, в смрадной, густой темноте, стояло существо, которое принесло с собой этот звук. Оно не могло открыть дверь. Рассудок покинул его, оно не помнило, зачем нужны эти блестящие железки. Но связка ключей осталась с ней, как насмешка над человеческой памятью.

Тётя Зина...

Как жестоко тасуется колода судьбы. Из всех возможных монстров, из всех тысяч безымянных упырей, наводнивших обречённый город, к моему порогу пришла именно она. Та, кого я знал с пелёнок. Та, чьего рыжего кота я когда-то снимал с высокого тополя, ругаясь и смеясь одновременно, пока перепуганное животное в кровь царапало мне руки и орало на весь двор. Почему она не осталась закрытой в квартире? Почему я должен это сделать?

Секундное замешательство стоило дорого. Давление на дверь многократно усилилось. Щель дрогнула, петли жалобно взвизгнули, грозя поддаться и расшириться. В проёме показалось лицо. Обвисшая, серая кожа, пустой, бессмысленный взор, направленный в никуда, подёрнутый мутной пеленой катаракты, и рот, открытый в вечном, неутолимом голоде. Я не видел деталей, да и не хотел их видеть. Слышал только затихающий, сиротливый звон ключей на холодном бетонном полу и чувствовал, как удушливый запах становится ближе, потому что то, что было тётей Зиной тянулось ко мне.

Реальность пошатнулась, пошла трещинами. Тёти Зины тоже больше не было. Там, в полумраке, стояла пустая оболочка, карикатура на человека, движущаяся лишь на запах живой крови.

— Простите, Зинаида Михайловна, — прошептал я одними губами, чувствуя, как к горлу подступает горький, едкий ком слёз и желчи. — Простите меня. Вы бы не хотели себе такое посмертие. Простите...

Я загнал жалость в самый дальний и тёмный угол души, запер её там на тяжёлый засов и снова, усилием воли, превратился в бездушную машину смерти.

Моя рука рванулась вперёд. Стальной наконечник вошёл в темноту проёма, туда, откуда доносилось сиплое, клокочущее дыхание. Удар. Ещё удар. Жало находило кость, с хрустом проходило её, проваливалось в мокрую, вязкую пустоту, и каждый раз отдача возвращалась мне в ладонь мерзкой, липкой дрожью. Я бил, чтобы прекратить этот звон. Чтобы наступила благословенная тишина. Чтобы этот кошмар наконец закончился.

Ключи звякнули в последний раз — жалобно, тонко — и затихли навсегда.

Рвотный позыв подкатил к горлу тугим, горячим комом. Желудок, возмущённый смрадом этой интимной бойни, требовал немедленного очищения. Я сцепил челюсти до боли в висках и чудовищным усилием диафрагмы задавил спазм обратно. Я делал это не из ложного мужества и уж точно не ради уязвлённой гордости. Мною руководила лишь циничная практика выживания.

Пол под ногами превратился в скользкий, омерзительный каток из сукровицы, слизи и грязи. Позволить себе рвоту означало потерять драгоценные секунды, сбить ритм дыхания и, что хуже всего, утратить равновесие. А упасть здесь, сейчас, означало умереть мучительной смертью. Жестокий закон джунглей, перенесённый в тесную бетонную панельку, не делал скидок ни на сентиментальность, ни на слабость желудка.

Я поднял импровизированный щит выше, перекрывая линию обзора, отгораживаясь от содеянного, и двинулся вперёд. Каждый шаг давался с трудом, словно я брёл по дну болота. Я ступал аккуратно, проверяя рифлёной подошвой надёжность опоры, ибо мокрая дрянь на полу вела себя предательски, как масло. Под ногами мешались тела. Они лежали неопрятными, бесформенными грудами, переплетясь конечностями в последнем уродливом, противоестественном объятии. Чужие штанины цеплялись за мои ноги, мёртвые пальцы, казалось, пытались схватить меня за щиколотки. Ботинки скользили по чему-то мягкому и податливому, отчего душу воротило наизнанку. Где-то внизу, под моим весом, сухо и гадко хрустнуло. Звук ломающегося человеческого хряща прорезал тишину подъезда, как выстрел, и меня всего передёрнуло от отвращения, но я не остановился.

Прикасаться к ним руками или даже ногами лишний раз я брезговал. Для этого существовал мой инструмент. Я использовал трубу с укреплённым жалом, как дворник использует швабру, расчищая путь от осенней листвы. Поддевал торцом трубы чьё-то плечо, отодвигал в сторону безжизненную руку, освобождая себе узкий фарватер для прохода. Тело сдвигалось на пару сантиметров и снова вязло в общей куче.

Предыдущая главаГлава 9 из 26Следующая глава