До жизни такой я докатился из-за голода. Желудок жгло так, словно внутри развели костёр и забыли потушить. Боль резала под рёбрами, поднималась волнами к горлу и заставляла сглатывать, ловить воздух, прислушиваться к собственному телу, как к чужому. Никакой прихоти тут не было, только острая необходимость. Организм требовал еды так же грубо, как требует кислорода, когда тебя держат под водой.
Я проснулся на вдохе резко, будто кто-то влупил кулаком в солнечное сплетение. Сел рывком, ладонью прижал живот и несколько секунд проверял простую реальность. Кожа под футболкой была тёплой, пальцы чувствовали ткань, сердце колотилось, а внутри продолжало ворочаться горячее и злое ощущение беспомощности. Сон отступил сразу, а голод остался.
Темнота держала комнату плотной массой. Я давно не включал свет. Две недели, возможно немного больше. Даты расползлись и потеряли смысл, как следы на мокром асфальте. Смысл держали другие числа. Количество банок в коробке под столом. Бутылки воды у стены. Таблетки в блистере. Спички в коробке. Всё, что можно пересчитать и потрогать, ещё поддавалось контролю.
Я носил эти цифры в голове, как люди носят ключи в кармане. Стоило на секунду забыть, и сразу накатывало чувство, что дверь уже распахнули. Я мог не помнить, какой сегодня день, зато помнил, где лежит каждая банка и какая из них открыта. Я понимал, что ошибка в учёте превращается в ошибку, которая немедленно отразиться на моём желудке, а пустое брюхо ошибок не прощало.
Я спустил ноги на пол и посидел, не вставая. В такие дни я сначала слушал. Квартира отвечала гулкой тишиной, и любой лишний звук выглядел чужим и инородным. Я ждал, пока тело перестанет трясти от пробуждения, пока в голове соберётся план хотя бы на ближайшие пару часов.
Снизу, из подъезда, доносились звуки, знакомые до тошноты. Сухой хруст мусора под ногами на лестничном пролёте, словно по битому стеклу волочили подошвы. Звуки, будто ногтями царапали металл перил. Короткий глухой удар, похожий на случайный удар тела о стену. Пауза. Затем всё начиналось снова.
Я уже не вздрагивал. Звуки стали фоном. Они шли рядом с моим дыханием, жили под полом, а я жил над ними. Пришлось учиться существовать с ними, потому что другого выхода не оставалось. Каждый вдох превращался в упрямство, каждый выдох напоминал, что я всё ещё здесь, а значит, рановато ещё устраивать себе похороны.
Потолок висел низко. Высота оставалась прежней, но давило само ощущение, будто стены набухали от сырости и медленно поджимали меня к центру. Я поднялся и сделал шаг. Пол отозвался привычным скрипом половицы, и я поймал себя на том, что ставлю ногу осторожно, перекатываю её по доскам, как по тонкому льду. Привычка появилась быстро. Дом стал местом, где осторожность немного важнее скорости. Да и куда мне вообще торопиться?
Воздух в комнате давно имел запах нежилого помещения. Сырость и дым от далеких пожаров вцепились в обои, мебель, одежду. Стоило приоткрыть окно на пару сантиметров, и уличная вонь входила по-хозяйски, расползалась по углам, забиралась под язык. Запах разложения и мокрой грязи смешивался с дымом и делал дыхание тяжёлым.
Я прошёл к столу и на ощупь нашёл коробку с консервами. Мягкий отсыревшим картон всё ещё был прочным. Я провёл ладонью по крышкам банок и пересчитал их пальцами. Металл жести отвечал прохладой. От этого прикосновения голод разгорался сильнее, словно тело понимало, что еда лежит рядом, только у еды есть цена.
На тумбочке одиноко стояла открытая банка тушёнки. Её я открыл последней. Специально держал её не в холодильнике, хотя холодильник гудел на кухне, и тянущийся низкий звук тоже был частью моей квартиры. С некоторых пор старался жить так, будто электричество могло исчезнуть в любую секунду. Раньше такую привычку назвали бы тревожностью, теперь она работала как инстинкт. Я хотел, чтобы тело привыкло к жизни, не зависящей от розеток и выключателей. Чтобы не слишком переживать по поводу их исчезновения, когда это случится.
Я медленно протянул руку к банке. Крышка была согнута и поддета ножом ещё вчера, о край можно обрезать палец, если взять неловко. Взял ложку, коснулся ею бортика. Звякнуло. Я замер и прислушался к тишине после звука. Внизу продолжали скрести.
Зачерпнул густую, жирную массу и поднёс ко рту. Запах мяса ударил в нос и на миг обманул, будто распахнул дверцу в прежнюю жизнь, в которой запах еды означал кухню и разговоры, а не расписанные по календарю ресурсы. Я заставил себя есть медленно. Держал каждый кусок во рту лишнюю секунду, разминая и растягивая ощущение. Соль. Жир. Специи. Вкус грубый и тяжёлый.
Желудок притих, словно зверю бросили кусок. Пауза длилась недолго. Через несколько вдохов голод поднял голову снова. Сколько он может отнять у тела, прежде чем тело начнёт отнимать у меня разум. Я поймал себя на мысли, что иду по тонкой линии. Чуть шаг в сторону, и начну грызть всё, что попадается, лишь бы заглушить огонь под рёбрами.
Я сглотнул и запил водой. Тёплой, из бутылки. Покупной. Крану я доверял меньше, чем любому шороху в подъезде. В первые дни я нашёл памятку про возможным источникам заражения и вцепился в неё, как в инструкцию по спасению. Водопроводная вода ушла из моей жизни вместе с привычкой откладывать решения. Возможно если станет совсем туго, я решусь кипятить воду, но... Нет. Не сегодня.
Плотно закрутив крышку на бутылке, я поставил её рядом с другими, выстроенными у стены чисто машинально. Бутылки стояли молча, и их молчание успокаивало больше любых слов. Думать о большой дыре в моей реальности отчаянно не хотелось. Сознание всё ещё цепялось за ежедневные ритуалы.
Я поднялся и сделал два шага к кухне. По полу промелькнуло серое, низкое, почти бесшумное. Мышка.
Странное зрелище. Еды почти нет, а грызун всё равно жил рядом. Значит, где-то оставались крошки. Она хорошо умела находить то, что я пропускал. Мышь замерла на секунду, повернула голову, будто измеряла меня, и мне показалось, что в темноте различался её напряжённый взгляд. Маленькая, юркая, дерзкая. Уши торчали, хвост тянулся тонкой ниткой, лапы стояли так, словно она готовилась сорваться в бег.
В голове щёлкнуло. Пищи у меня мало, а мышь тоже пища. Это белок и калории. Да, их немного, но это энергия для организма. В прошлой жизни я бы поморщился и пошёл за отравой, потом пожаловался бы на антисанитарию. Сейчас мысль о том, чтобы поймать её, звучала разумной и даже обязательной. Брезгливость закончилась на третьи сутки, когда запасы показали дно.
Я прошептал себе под нос: «подойди», даже не зная, кого уговариваю больше, зверька или собственный желудок. Мышь дёрнула носом и исчезла под шкафом, ушла туда с ловкостью акробата, оставив после себя пустое место на полу.
Злиться на мышь значило тратить силы впустую. Это всё равно, что злиться на голод или на дождь. Нужен был порядок. А порядок начинался с простого шага, и простые шаги держали меня на плаву, не давая утонуть в океане безумия.
Открыл шкафчик. Пальцы нашли пакет сухарей. Последние остатки. Раньше крошка считалась мусором. Теперь крошка стала ресурсом. Я высыпал горсть в пластиковую крышку от контейнера и поставил у стены, там, где мышь показывалась. Рядом положил пустую кастрюлю, наклонил её так, чтобы край висел над крышкой и держался на слабом упоре. Детский способ. Примитивный. В таких временах примитивное часто работает лучше сложного.
Дальше всё решала ловкость. Успею ли я прижать кастрюлю, когда мышь зайдёт внутрь. Хватит ли у меня реакции, когда от голода дрожат руки. Я проверил упор ещё раз, пальцем сдвинул кастрюлю на миллиметр, вернул обратно.
Слово «ловкость» потянуло по ассоциации за собой другое, давно забытое. Кикбоксинг. Ноги и руки помнили удары, корпус помнил защиту, дыхание умело держать темп. Я занимался всерьёз, пока жизнь не свернула туда, где боксёрские связки ничего не решали. Сейчас слово «кикбоксинг» звучало жалко. Тогда он означал ритм и твёрдость. Теперь воспоминание о теле, умевшем больше, чем нынешнее.
Я вернулся к банке тушёнки и съел ещё две ложки. Потом остановился. Ложка в пальцах слегка согнулась. Металл сдался под хватом, как сдаётся всё, что долго держат в напряжении. Понадобилась вся жёсткость, чтобы не превратиться в животное, готовое вылизать банку до металла и потом до крови грызть её край.
— Ты себя угробишь, Артём, — сказал я тихо.
Имя резануло слух. Я давно не называл себя по имени. Имена стали лишним и утратили смысл. В этих стенах нужны тишина, расчёт, терпение. Подошёл к окну и отодвинул край газеты, заклеившей окно, оставил узкую щель, такую, чтобы видеть и не выдать себя.
Во дворе бродили заражённые. Слово «зомби» я избегал. Оно звучало киношно и легкомысленно. Было слишком дешёвым для происходящего. Я называл их по-разному. «Пустые». «Жруны». «Эти». Иногда просто «они». Смысл оставался один. Когда-то это были люди, теперь уже нет. Они превратились ходячий голод. Человека там внутри уже не было. Осталась только жажда пищи.
Пустые передвигались медленно, покачиваясь, спотыкаясь о мусор, цепляясь ногами за то, что раньше убрали бы дворники. Иногда они наступали на тела. Тела лежали там, где упали, и уже стали частью двора. Никто их не убирал. Город перестал быть городом в прежнем смысле. Он стал местом, где наружу вышло всё, что раньше пряталось за словами про службы, медицину и порядок. А дворники остались. Они ходили по двору. Только работа у них стала другой и лица тоже.
Я машинально оценил расстояние от подъезда до дворовой арки. Десять метров. Потом дорога. Ещё двадцать до угла магазина. Магазин выглядел как разграбленная консервная банка. Осколки стекла поблёскивали, когда сквозь тучи пробивался редкий свет. Хруст снизу приходил именно оттуда. Стекло давилось подошвами. Эти звуки стали музыкой улицы.
Один пустой, с оборванным рукавом и голым локтем, покрытым грязью и коркой засохшей крови, шёл, волоча ногу, и каждые два шага качался, будто в нём перекатывали мешок песка. Другой, худой, вытянутый, держал голову под странным углом, и мне всё время казалось, что она сейчас оторвётся. Они не спешили. Пустые искали звук, запах, движение. В этом поиске была настойчивость, и от этого их упрямства становилось холодно.
Вонь шла от них, от тел, от мусора, от дыма. Откуда дым? Город горел уже вторую неделю. Пожары не были яркими, телевизионными, но огонь упрямо тлел. Где-то он разгорался, где-то почти угасал. Естественно, их никто и не думал тушить. Больше некому. Дым стелился по улицам, лез в окна, оставлял на языке горечь.
Я задержал дыхание и посмотрел вправо. Через два двора торчал остов сгоревшей маршрутки. Каркас почернел и стал памятником. Эвакуации не было. Были попытки. Были крики. Давка. Потом тишина. За тишиной следом пришёл непрерывный хруст стекла.
Отпустив газету, я отступил назад. Голод напомнил о себе снова, уже тише, настойчивее, не вспыхивая сразу. Это значило, что мозг получит пару минут на расчёт.
Думать — это единственное, что я делал по-настоящему хорошо. В прежние времена я называл это анализом, любил строить цепочки, ловить смыслы, чувствовать себя умнее остальных. Теперь умение думать стало простым навыком выживания. Одним из многих. Не погибнуть в первые пять минут после выхода за дверь. Здесь ум не играл в шахматы. Он считал шаги и шансы, высчитывал цену ошибок.
Остановился я у зеркала в прихожей. Оно висело криво ещё до всего. Тогда я всё собирался поправить, откладывал на потом, копил эти мелкие «потом», пока они не сложились в одну большую привычку жить криво на постоянной основе.
Отражение встретило меня молча. Парню двадцати двух лет полагалась резвость и наглость, а в зеркале стоял затравленный, голодный пацан, по которому жизнь уже два раза проехалась катком. Лицо осунувшееся. Щетина на щёках и подбородке легла густым налётом. Под глазами сидела тёмная усталость последних недель. Плечи опустились, спина сутулилась.
Раньше живот выдавался вперёд мягкой округлостью. Слишком много кнопок «заказать» в прежней жизни, слишком мало движения, слишком много «завтра начну».
Сейчас штаны стали сидеть свободнее. Лишние килограммы сгорели. В нормальном мире я бы радовался, сделал бы фото, написал бы бодрый текст про силу воли. Сейчас всё это не имело значения, а сила воли значила совершенно другое. Что? Да, например, способность не сорваться, не закричать, не выйти в подъезд с голыми руками против пустых.
Я тронул ребро ладонью и почувствовал кость. Ещё немного, и скелет начнёт проступать под кожей. Голод вынимал лишнее, как из мебели, когда её решают оттащить на помойку. Мысль вышла злой и смешной, и мне захотелось коротко хмыкнуть, только я сдержался.
— Тренер бы охренел, — прошептал я отражению. — Артём, видишь, можешь когда захочешь! Запустил себя, а сейчас снова в форме, только подкачаться надо, а то худой совсем. Ничего, правильный каркас — начало всего.
Цена вот только... Высоковата вышла. Конец света.
Я вернулся к рабочему столу. Там лежал телефон. Зарядка была подключена, режим экономии включён. Интернет ещё жил. Слабый, дёргающийся, как пульс умирающего паралитика. Сеть то падала, то возвращалась.
Пальцы сами пролистали контакты.
Мама. Папа.
Я давно не открывал эти имена. Они стали табличками на двери, и за ними зияла космическая пустота. Их не нашли.
Четыре года назад они ушли в горы. Для них это было не развлечение. Они жили этим. Снаряга, треки, перепады высот, ночёвки под открытым небом. Отец называл это свободой и говорил так, будто свобода измеряется количеством пройденных километров. Мама улыбалась и шла рядом. Ей нравилось, когда радовался папа. Потом их не стало.
Лавина сошла внезапно. Так спасатели написали в заключении. Были поиски. Вертолёт. Группа. Дроны. Потом отчёт. Потом слова «скорее всего» и «тела не обнаружены». И в моей жизни наступила тишина, как в пустой комнате, из которой вынесли всю мебель и забыли закрыть окно.
Я помнил бумагу отчёта. Сухие строки и чужие формулировки лежали на столе, а мне хотелось встряхнуть лист, словно из него могли выпасть родители. Я перечитывал одно и то же, ловил себя на том, что смотрю в одну точку, и вдруг понимал, что прошло полчаса. Горе умеет красть время лучше любого вора. Не было их могил, не было даже точки на карте, куда можно прийти и поставить цветы, чтобы мозг поверил в факт утраты. Осталась только пустота, жившая внутри и тянувшая вниз. Эта пустота и выключила меня, как прибор от сети.
Универ я бросил просто. Просто перестал туда ходить. Сначала неделю, потом две, потом месяц. В какой-то день стало поздно возвращаться, и мир проглотил моё отсутствие. Странно, что даже товарищи по учёбе, которые казались мне друзьями, приняли моё отсутствие в своей жизни спокойно.
Деньги всё равно были нужны, чтобы жить. Но всё дело в том, что жить я тогда не хотел. Или мне это только так казалось?
Свою роль сыграло то, что папа и мама оставили мне в наследство — квартира и лавка. Маленькая пекарня у остановки. Обычная торговая точка, державшаяся на привычке района и тетрадке с долгами, записанными карандашом. Выпечка, хлеб, кофе, пирожки. Там работала женщина, знавшая всё лучше меня. Она была рядом с моими родителями очень давно, лет семь или девять, возможно больше. Она умела печь, продавать, считать, делать заказы, ругаться с поставщиками, улыбаться так, что люди возвращались. Она держала пекарню на своих плечах, а я приходил в конце недели, забирал деньги и говорил себе, что всё это в моей жизни временно.
Я помнил, как стоял за прилавком и делал вид, что разбираюсь в муке и поставках. Руки у меня оставались чистыми, а у неё пальцы были в муке, в сахарной пудре. Я стеснялся собственной пустоты и прятался за деловым лицом. Она смотрела на меня так, как смотрят на взрослого ребёнка, взявшегося за нож и уверяющего, что не порежет палец.
Потом я говорил себе это снова.
И снова.
И снова.
Пока конец света не превратил мою временность в приговор.
Потом я бросил тренировки и начал превращаться в тень. Бессмысленную версию себя, живущую без цели существования. Выполнял базовые вещи. Ел, пил, ходил в туалет. На этом и держался.
Я убрал телефон. Воспоминания вредили, если они не давали решения. Решение крутилось вокруг трёх вещей. Ресурс, безопасность, выход.
Мой ресурс заканчивался. Консервы. Вода. Всё имело предел. Я вёл учёт с маниакальной точностью. Отмечал каждую ложку, каждый глоток, каждую таблетку, каждую спичку. Арифметика оставалась упрямой. Запасы таяли, и вместе с ними таяло время, когда я мог позволить себе роскошь сидеть дома.
Безопасность пока держалась. Закленные газетами на скотч окна. Тишина. Осторожность. Иллюзия крепости. Я знал цену этой иллюзии. Но это была пауза, передышка. Я слышал, как заражённые скребутся внизу. Я чувствовал перемену в их поведении. Их число росло, а настойчивость всё возрастала, становилась злее. Каждый раз ловил себя на том, что вслушиваюсь в каждый скрип, будто хочу заранее узнать момент, когда моя крепость сдастся.
Выхода не было. Ни настоящего, ни придуманного. Карта района лежала в голове, как схема смертельной игры вроде «Королевской Битвы». Маршруты, построенные мной на столе, рассыпались при первой проверке. Куда бежать? Чем драться? С кем говорить? Мир за дверью стал лабиринтом, где каждый поворот ведёт к угрозе, а дверь часто ведёт в тупик.
Я сел на стул и прикрыл глаза. Сердце стучало тяжело. Слушать дом и улицу изрядно надоело, но больше всего достало слушать свои мысли. Внутри поднялся вопрос, что дальше. Тихо сидеть и ждать, пока банки закончатся? Не лучше ли выйти туда, где по битому стеклу ходят те, кто когда-то был людьми? Так меньше мучаться. Голодная смерть — такая себе перспектива.
Оставаться взаперти и дальше, значило медленно угасать. Выходить значило поставить жизнь на один рывок. Меня пугало и то, и другое. Я признал это честно. Что поделать... Героем я не был. Мне хотелось прожить ещё один лишний день.
Из-за шкафа раздалось тихое шуршание. Мышь снова вышла на охоту. Я замер. Раньше звук раздражал бы, теперь он казался почти дружелюбным. Живое существо в квартире искало еду и боялось. Прямо как я.
Поднялся и тихо подошёл к ловушке. Приманка лежала на месте. Крошки пахли сухим хлебом и старым маслом. Кастрюля стояла под нужным углом, край завис над крышкой, упор держался на тонком равновесии. Я присел рядом, чтобы быть ниже уровня окна. Ладонь легла на край кастрюли. Пальцы напряглись, стали жёсткими. Дыхание я делал коротким и тихим. Шуметь здесь, значило звать смерть.
Время растянулось. Я слышал с улицы хруст и скрежет стекла. Слышал, как в подъезде кто-то бьётся о стену и снова начинает шоркать. Даже живот мой урчал тихо и зло, напоминая, что внутренние монологи еды не заменяют.
Ладонь на кастрюле начала потеть, и я стёр влагу о штаны, почти не двигая локтем. Мне хотелось почесать шею, поправить затёкшую ногу, вздохнуть глубже, только любое лишнее движение могло спугнуть добычу. Я смотрел в одну точку, считал вдохи, будто счёт удержит руку от дрожи. Голод делал меня раздражительным, и раздражение приходилось убирать внутрь, иначе оно вырвется звуком.
Мышь показалась снова. Сначала нос. Потом голова. Потом весь серый комок, быстрый и осторожный. Она остановилась у крошек, понюхала воздух, повернула голову в мою сторону, будто слушала меня. Я держал ладонь на кастрюле и заставлял руку оставаться каменной.
Она сделала шаг, потом ещё. Взяла крошку. Подняла морду. Застыла. Я сидел на полу и держал дыхание короткими порциями. Сердце било в груди, и я ловил этот стук, как звук, который может сорваться наружу.
Мышь сунулась дальше. Ещё одна крошка. Ещё. Хвост дрожал тонкой ниткой, и я видел это отчётливо. Живые дрожат, когда боятся.
Кастрюля качнулась на миллиметр, когда мышь вошла под край. Я почувствовал этот миллиметр через ладонь, будто по нерву прошёл ток. Сердце толкнуло рёбра, и ладонь сама нашла правильное давление.
Я выдержал полсекунды. Потом прижал.
Металл ударил о пол глухо. Звук вышел громче, чем я планировал. Я застыл и слушал, как откликнется дом. Тишина удержалась, будто стены приняли этот удар внутрь и оставили его там.
Под кастрюлей заскреблось быстро, панически. Мышь билась и искала выход. Кастрюля дрожала под ладонью, и эта дрожь передавалась мне, словно мы оказались связаны одной верёвкой.
Я держал добычу и понял, что у меня трясутся руки. Голод шёл по мышцам, усталость держала суставы в скобах, и весь мир сжался до кастрюли и крошек на полу.
Я наклонился ближе и услышал тонкое царапанье, короткие рывки, сбитое дыхание. Это было слишком похоже на меня. Я поймал её, и хватило одного движения, чтобы закончить историю, но внутри оставалась какая-то ступень, на которую я ещё вставал.
— Ладно, беги отсюда, — прошептал я. — Я тебя ещё поймаю.
Я поднял кастрюлю медленно, чтобы металл не ударил второй раз. Мышь рванула наружу и вжалась в стену, как тень, которую сдуло ветром. Она пролетела вдоль плинтуса, нырнула под тумбу и исчезла в щели.
Я остался на полу и смотрел туда, куда она ушла. Думал о том, что я пока держусь за слово «человек» так же, как держусь за кастрюлю. Думал о том, что она стала мне чем-то вроде живой точки в квартире, где всё остальное давно перестало разговаривать.
Она высунулась на мгновение из-за угла тумбы. Маленькая морда, две бусины глаз. Она застыла, будто проверяла, остаётся ли путь свободным. Я заметил этот взгляд и удержал его.
— "Спасибо" не надо, — сказал я тихо. — Просто живи.
Мышь исчезла окончательно.
Я сидел на полу и уже думал о следующем шаге. Чем накрыть её в следующий раз, чтобы звук ушёл в ладонь. Где держать крошки, чтобы она пришла туда, куда надо. Как сохранить остатки тушёнки на завтра, чтобы не вставать утром с тем же огнём в пустом брюхе.
Думать снова стало полезно.
Значит, проживу ещё день.