К книге
Проданная в Обитель. Хозяйка соляной лавкиГлава 3 Смирение
6%
Глава 3 Смирение
3

Утром за мной приходят с бумагой. Я ждала ведро и тряпку для покаянного труда, а мне разворачивают на табурете свёрнутый лист и ставят рядом чернильницу. Серая женщина придавливает уголки ладонью, чтобы не сворачивались, и делает это так привычно, что понятно: не первый лист она здесь разглаживает и не последний.

Я смотрю на бумагу и, ещё не читая, знаю, что там. Всё сосчитала ночью. Сначала подпись, потом «случай». Значит, подпись приехала за мной раньше завтрака.

— Матушка велела приложить руку, — говорит серая. — Прочти, если грамотная. А не хочешь — не читай, дело твоё.

Грамотная я, к её несчастью, вполне. Сажусь и веду пальцем по строчкам медленно, будто по складам, будто мне это тяжело даётся. Доверенность составлена по всей форме, писарь своё дело знал. Талия, дочь Ансельма Хартвуда, находясь в здравом уме и твёрдой памяти (спасибо на добром слове), передаёт вдове отца Северине полное распоряжение домом, складами и капиталом торгового дела «Хартвуд и дочь». Без изъятия, бессрочно.

Всё, что отец собирал тридцать лет, уходит одной закорючкой пера. Соляной договор с Мельдом, что кормил нас в тощие годы. Склады у реки, за которые отец выплачивал долг едва не до последнего дня. Вывеска, где рядом с его именем стоит и моё, приписанное сбоку, — «и дочь». Подпишу — и от той дочери не останется даже буквы. А через день-другой меня найдут в этой келье остывшей. Тюфяк сырой, немудрено простыть. Гостья была слаба и телом, и духом, все видели.

Так, Талия. Не спеши. Перо держи, а руку не опускай.

Я макаю перо, заношу над листом — и не опускаю.

— Не могу, — говорю. — Рада бы, да не могу.

Серая не меняется в лице, только роняет, что скажет матушке. И приводит её скоро. Агнесса входит уже без давешней ласки: приторную маску она с утра надеть не успела, лицо сухое, деловое, глаза злые. Ей доложили, что новенькая упирается, а времени у неё, я чувствую, не так много, как хотелось бы.

— Что за «не могу», дитя? — Голос ровный, но злость из-под него уже лезет наружу. — Рука не пишет? Так мы поможем, тут многим помогали.

Угроза простая, без затей, и я верю ей сразу — синяк под глазом у Милы тоже ведь кому-то так «помогли». Но откладываю перо аккуратно, чтобы не капнуть, и объясняю ровно, будто мы торгуемся о ценах на воск:

— Рука пишет, матушка. Это голова мешает. Ваша бумага не стоит чернил. Доверенность на торговый дом без свидетеля от Гильдии — пустой лист, по нему Северине ни один поставщик и мешка соли не отпустит. Хартвуды в Гильдии числятся тридцать лет, а гильдейское дело подписывают при гильдейском мастере. Без него мачеха пойдёт с этой бумагой в торговый ряд, и её оттуда выставят со смехом.

Агнесса молчит и считает — она ведь тоже умеет считать, по-своему. Я жду, пока в её глазах шевельнётся сомнение, и добавляю тише, услужливее, будто и правда пытаюсь помочь:

— А заставите подписать так, без Гильдии, да пустите дело в ход, — в ряду первым делом спросят: где это купеческая дочь Хартвуд прикладывала руку? В отчем доме, при мастере? Или в тихом месте, без свидетелей? Гильдия таких вопросов не любит и ходить с ними умеет далеко.

Теперь она смотрит на меня по-настоящему — как на строку, что испортила ей всю чистовую страницу.

— А может, Гильдия про тебя и не вспомнит, — тянет она вкрадчиво. — Кто ты ей? Дочь при вывеске, сама сказала. Была девка, нет девки, мало ли их пропадает.

— Хартвуды платят в гильдейскую казну тридцать лет, матушка. Пропадёт имя — придут спрашивать. Не по доброте душевной. Просто деньги с этого имени идут в казну исправно, и убыток там заметят быстро.

Правда тут ровно наполовину. Хватится ли меня Гильдия на самом деле — одним богам известно, для них я пустое место. Но Агнесса этого не знает, а проверять ей некогда, и пока именно то, чего она обо мне не знает, держит меня на этом свете крепче любого замка.

Она отходит к двери, стоит немного молча. Потом оборачивается, и на сухое лицо наползает та самая приторная ласка, под которую, я уже поняла, хорошо не просыпаться.

— Знаешь что. Хватит тебе киснуть в этой яме, — говорит она снова тёплым, обволакивающим голосом. — Есть у меня наверху комната. Светлая, с печью, постель сухая, горячее в мисках, и никаких вёдер. Поживёшь, отдохнёшь, подумаешь на свежую голову — и про бумагу, и про Гильдию. Торопить не стану, я по-матерински.

А я слышу за этой добротой совсем другое. Тёплая комната — это наверху, где топят. Там, где по кругу поёт немолодой голос, тот самый, что доносился ко мне ночью через отдушину. Там, где держат уже сломанных. Вот, значит, куда ведёт «слишком грамотная»: не в петлю сразу, сначала в тепло — образумить лаской, раз страхом не вышло. А там, глядишь, и сама всё подпишешь, лишь бы обратно в сырость не вернули. Ту, что поёт наверху, ведь тоже когда-то ласково позвали «подумать на свежую голову».

— Спасибо, матушка. Вы очень добры, — говорю и опускаю глаза, как положено смиренной гостье.

Соглашаться нельзя, отказаться нельзя. Значит, надо тянуть. Тянуть, как тянут просроченный вексель, по которому пока нечем платить.

Вечером Мила приносит хлеб и задерживается в келье дольше обычного. Косится на дверь, шепчет:

— Правда, что тебя наверх переводят?

— Правда. Матушка расщедрилась.

Она бледнеет так, что жёлтый синяк под глазом делается ярче.

— Ты не ходи туда. Не соглашайся. — Голос у неё срывается. — Кого наверх зовут «подумать», те потом делаются тихие, а после их и вовсе нет. Приедет лекарь, напишет бумагу — и нет человека. Мамаша Сольвейг вон всё пела, помнишь, через стенку? Отпела своё.

Значит, певунья наверху уже отпела. Пока я слушала её ночью и прикидывала, кто она, за неё всё давно решили. Я беру Милу за руку — крепко, чтобы не выскользнула за дверь раньше, чем скажет главное. Пальцы у неё ледяные. Пусть думает, что это я её жалею; в чужой жалости она, видно, нечасто грелась.

— Тише. Расскажи лучше, как тут всё устроено. Кто носит ключи, когда матушка сидит над книгами, когда приходят обозы с припасом. Всё расскажи, по порядку.

— Да зачем тебе?

— Затем, что слезами тут делу не поможешь, а холодным счётом иногда и выходит.

Она смотрит растерянно, не понимает, но всё же начинает — сбивчиво, шёпотом, оглядываясь на дверь. Ключи у сестры Бенеды, серой. Книги матушка ведёт по вечерам, у себя, в комнате как раз над моей кельей. Обоз с припасом ждут со дня на день, и ждут особо, потому что к матушке едет гость — важный, при деньгах, из благородных. Оттого и вылизывают всё, оттого и топят комнату наверху.

— А ты сама давно тут, Мила? Не гостьей — совсем.

— С детства, — пожимает она плечами, будто речь о погоде. — Мать задолжала матушке за место в богадельне и умерла, не отдав. Долг перешёл на меня. Отрабатываю.

Долг на ребёнка. Ловко. Я запоминаю и это: в здешнем доме даже сироты идут отдельной строкой в приходе. Спрашиваю про лекаря, про которого она обмолвилась, и Мила понижает голос почти до нуля: приезжий он, матушкин, и как кого наверху не станет, он пишет, что умерла своей смертью. За бумагу ему платят, он и рад. На той неделе был, добавляет она и передёргивает плечами. Значит, скоро приедет опять.

Вот и сложились все мои сроки разом — гость, лекарь, обоз. К приезду гостя у меня либо появится цена, за которую убивать меня станет накладно, либо не появится ничего, и тогда та тёплая комната наверху станет для меня последней.

Мила уходит, засов встаёт на место. Спать я не ложусь — обхожу келью по кругу, четыре шага вдоль, три поперёк, я уже и в темноте не собьюсь. Пробую решётку на окне — крепкая. Пробую дверь — эта ещё крепче. Веду ладонью по отдушине, из которой ночью шли голоса. Считаю, чем богата, и богатства выходит немного. Голова, что видит то, чего не замечают другие. Гость, у которого — раз он важный и при деньгах — наверняка найдётся дело, где такая голова в цене. И цифра, которую Северина платит за моё молчание; её я запомнила с одного раза и не забуду до самой смерти, своей или чужой.

Времени у меня до обоза. Два дня, может, три. Считай быстро, Талия, и не ошибись — ошибаться больше нельзя.

Предыдущая главаГлава 3 из 50Следующая глава