К книге
Проданная в Обитель. Хозяйка соляной лавкиГлава 2 Мастерская смирения
4%
Глава 2 Мастерская смирения
2

— Всё лишнее — на стол.

Настоятельница не смотрит на меня, пока говорит. Смотрит на мои руки. На пальцы и на то, что на пальцах, — прикидывает, сколько можно снять с новой гостьи сразу.

Снять нечего. Отцовский перстень с печатью я оставила дома, под половицей, а в дорогу надела грошовое медное колечко с ярмарки. Его и кладу на голые доски. Следом серебряную застёжку с плаща. Кошелёк. Женщина в сером у двери сгребает всё в подол и не даёт мне ни клочка расписки.

«На хранение». Ну-ну.

— И это тоже. — Сухой палец упирается мне в шею, где под воротом на шнурке висит отцовский оловянный образок. Единственное, что я успела сдёрнуть со стены, когда меня выводили.

— Он оловянный. Ему цена полушка.

— Тем легче расстаться.

Расстаюсь. Снимаю через голову, кладу к колечку. Спорить из-за полушки — значит показать, что она дороже полушки, а этого показывать нельзя. Здесь за всё, чем дорожишь, потом берут втридорога.

— Матушка Агнесса. — Она наконец поднимает на меня глаза. Маленькие, близко посаженные, и доброты в них нет ни капли. Вся доброта осталась в голосе. — Так меня здесь зовут все. И ты будешь.

— Талия Хартвуд.

— Хартвуд. — Она пробует фамилию на вкус. — Купеческая дочь. Оно и видно: чуть что — сразу про цену да про расписку. Ничего. Гордость и счёт мы тут лечим первыми. Трудом и смирением. И сыростью — сырость вразумляет лучше проповеди.

Голос у неё тёплый, обволакивающий. Под такой голос хорошо засыпать. И хорошо не просыпаться.

— А теперь расскажи мне про дом. — Она садится, складывает сухие руки на столе. — Мачеха твоя, Северина, одна осталась с таким хозяйством. Тяжело ей. Кто помогает? Приказчики верные? Долги большие? Ты не молчи, я по-матерински спрашиваю.

По-матерински. Как же.

На ярмарке про эту Обитель шептали не только про тех, кто «не вернулся». Шептали ещё, что матушка Агнесса разговорит и камень. И что берёт она охотнее тех гостий, за чьей спиной есть чем поживиться. Кто с деньгами. Кто знает про свою родню такое, за что родня потом доплатит, лишь бы не всплыло.

Не душу мою она спасает. Составляет опись: что у Хартвудов есть и за какую ниточку дёрнуть.

— Долгов на две сотни, — говорю ровно и называю цифру, которой не жалко. Старую, давно закрытую. — Приказчик один, Гош, вороват, но труслив. Помогать Северине некому. Вот и всё, что знаю.

Половина правда. Половину она проверит и решит, что я сговорчива. Пусть решит. Сговорчивая гостья живёт дольше, а мне сейчас нужно только время.

Агнесса смотрит долго. Потом кивает серой женщине.

— Вниз её. В дальнюю, у стены. — И мне, всё так же ласково: — Отдыхай, дитя. Спешить некуда. У нас впереди целая вечность.

У нас. Не у меня. Оговорка, случайность, а по спине всё равно продирает холодом раньше, чем я успеваю себе это запретить.

* * *

Вниз ведут долго. Лестница, поворот, ещё лестница. С каждым пролётом воздух холоднее и гуще, пахнет мокрым камнем, плесенью и чем-то кислым снизу, из погребов. Свет добирается едва-едва, через щели под потолком. Серая женщина идёт впереди с лампой и ни разу не оборачивается. Оступлюсь — подождёт. Ей всё равно.

Келья в конце коридора, у сырой стены. С нашу соляную кладовую, только вместо соли топчан, ведро и табурет. Окно-бойница под сводом, за решёткой. Соломенный тюфяк отсырел так, что я слышу это, едва присев.

Дверь закрывают снаружи. Засов ложится в паз — тот же звук, что у ворот, только тоньше и злее.

Ну вот. Приехали.

Страх я отложила ещё в карете, как откладывают несрочный долг: придёт срок — заплачу. Сейчас не срок. Сейчас надо считать.

Так, Талия. Осмотрись. Не как приговорённая — как оценщик, которого позвали разобрать чужое прогоревшее хозяйство. Что здесь есть, кто на этом кормится, где у дела слабое место.

Стены толстые, кладка старая. Обитель много старше своего теперешнего промысла: кто-то приспособил молитвенный дом под доходное дело, и с умом. Внизу, в сырости, держат тех, кого ещё ломают, — за неделю у такой стены человек делается покладистее. Наверху комнаты почище, с печами. Туда переводят сломанных, тех, кого не стыдно показать родне. Смотрите, ваша дочь жива, тиха, молится. Жертвуйте дальше.

Считаю, потому что за счётом не так холодно. Восемь дверей по одной стене коридора, и это только внизу. Если гостий хотя бы дюжина, а пансион берут помесячно, как на постоялом дворе, то одни «скорбящие души» приносят Обители больше, чем наша лавка в хороший ярмарочный месяц. Плюс «лишнее», что оседает в сером подоле без расписок. Плюс разовые жертвы — те, о которых договариваются шёпотом.

Крепкое дело. Стоит давно и простоит дольше, потому что все его гостьи только плачут да молятся. Считать тут, кроме меня, некому.

Ближе к вечеру засов отходит. В щель протискивается девочка, младше меня, в сером платье послушницы, с плошкой воды и куском хлеба. Руки в цыпках, под глазом жёлтый след сходящего синяка.

— Тише, — шепчет она, хоть я и так молчу. — Ешь скорей, пока не отобрали. Тут дважды не носят.

— Как тебя зовут?

Она вздрагивает от простого вопроса. Но отвечает:

— Мила.

— Давно ты здесь, Мила?

— Не знаю. — И правда не знает, я вижу по глазам. Счёт дней у здешних отбирают первым, раньше колец. — Ты матушке не перечь, — торопливо шепчет она уже у двери. — Кто перечит, того она… — Мила косится на свой синяк, не договаривает и выскальзывает вон.

Мила не гостья. Мила из тех, кого Обитель растит под себя, — сирота или отданная за долг, даровые руки, что таскают воду и хлеб, а получают за это синяками. Я её запоминаю. Не из жалости, жалость мне сейчас не по карману. Просто та, что обходит с плошкой все кельи, знает этот дом лучше настоятельницы. А дом мне ещё разбирать.

Хлеб чёрствый, вода отдаёт железом. Ем всё равно. Голодная я считаю хуже сытой, а считать мне ещё много.

* * *

Ночью не спится. В келье собачий холод, тюфяк сырой насквозь, и это гонит сон вернее любого караула. Страх я не трогаю: он лежит там, куда я его убрала, и подождёт.

А ещё в стене над топчаном есть отдушина, забранная ржавой решёткой. Из неё сверху сочится тепло — там топят. Тепло, а с ним и голоса.

Комната надо мной жилая. И в ней сейчас говорят двое.

Я поднимаюсь на топчан, тянусь к решётке, стараясь не звякнуть ведром. Голос настоятельницы узнаю сразу — тот же скрипучий, только без ласки. Деловой.

— … пансион как обычно, помесячно, — говорит Агнесса. — А это отдельной строкой. Разовое. «На помин души благодетеля Ансельма Хартвуда».

Отца.

Второй голос, женский, сухой, переспрашивает сумму. Агнесса называет её негромко, буднично, без нажима. Обычная строка расхода, каких она диктует по десятку на дню.

И тут я перестаю дышать. Потому что сумму эту я знаю. До последней монеты. Ровно столько стоит дом «Хартвуд и дочь» со всеми тремя складами, лавкой и добрым именем — если продать разом и наспех, за полцены.

Столько Северина заплатила не за то, чтобы меня приютили.

За то, чтобы помянули.

— Когда? — спрашивает сухой голос.

Агнесса отвечает не сразу. Слышно, как поскрипывает перо, как его макают в чернильницу.

— Спешить не будем, — роняет она. — Пусть сначала подпишет доверенность на мачеху. Всё честь по чести. Мёртвая не подпишет.

Перо скрипит дальше. Спокойно, по строчке.

Так, Талия.

Теперь считай быстро.

* * *

Спасибо, что заглянули в этот мир. Возможно, серые стены Обители Скорбной Девы и её настоятельница уже кажутся вам знакомыми — та же Обитель есть в моей книге «Проданная невеста. Истинная для ледяного дракона» https:// /shrt/as-L

Но изначально это место было придумано другим писателем и я стара развивать его с позволения этого писателя. поэтому, если вам интересно с чего начиналась история этой Обители, заглядывайте в внигу «Доктор-попаданка. Ненавистная жена дракона»: https:// /shrt/04Ln

А пока, приключения Таллии только начинаются!

Предыдущая главаГлава 2 из 50Следующая глава