В отдел писем и обращений Конституционного суда, как и во всякую канцелярию ведомства, поступает множество самых занятных обращений, которые, хоть и не проходят экспертизу, то бишь не соответствуют необходимым требованиям и регламенту, но служат причиной и поводом для хорошего настроения, пересказываются в столовой, суют свои бумажные головы в самые высшие судейские кабинеты, ибо, будучи анекдотами, проникают туда легко. И «мы» бы, конечно, хотели посвятить канцелярии суда ещё три фолианта, дабы утвердить вас по части того, что это живейшее судейское чрево так и кишит червями и фобиями нашего современного общества, сигнализируя о его состоянии, но ввиду того, что ещё и в Римской империи при прокурорах канцелярии служили подобными флаг-сигналами, «мы» не будем терять времени и расскажем только об одном случае, который роковым образом повлиял на Константина Виленовича Шевкопляса.
Произошло это утром одиннадцатого ноября. В отделе писем появилась высокая холёная средних лет петербурженка, проживающая в бывших конюшнях графа Шереметьева одна в пятикомнатной квартире и желающая проявить инициативу в вопросе будущих сношений государства, гражданкой которого она является, с инопланетянами и внести соответствующие положения в основной закон. Дама эта, несмотря на абсурдность правовой воли, вела себя с большой претензией, не желала слушать девочек и дошла до самого начальника отдела, с кем имела долгую и обстоятельную беседу относительно уфологии, новейших научных достижений, также, безусловно, о материалах ЦРУ. И так как в суде царит уважение к достоинству любого гражданина, тем более вменяемого (а даму ту не отличало поистине ничто невменяемое, даже более того, её речь можно назвать показательной в плане стиля, и благородных расстановок акцентов, и приятного такта), выталкивать её никто не собирался, но хотели растолковать, что обращение её не является корректным.
Спустя сорок минут дама, раздосадованная заскорузлостью правовой нормы, вышла на крыльцо суда и спустилась по ступеням. Пока она спускалась, к корпусу подъехал автомобиль, в котором сидел Константин Виленович Шевкопляс, судья и почётный юрист России. Машина встала на мгновение перед воротами, распахивающимися, подобно крыльям голубя, ей навстречу.
Недолго думая женщина аккуратно постучала в завешенное чёрной велюровой шторкой окошко Константина Виленовича. Надо отдать должное, не страшась покушений и придя в хорошее расположение от вида той дамы и её редкой, увы, уже почти утраченной в наш лихой анорексичный век благородной пышности, что отличало дам прошлого, Константин Виленович открыл окно.
– У меня для вас сообщение. Позвольте присесть! Я не ошиблась? Константин Шевкопляс? – произнесла несколько фамильярно, но очень приятно дама, и на её ресницы, нежно кружась, приземлилась снежинка.
Нельзя Константина Виленовича назвать ловеласом! Однако, привыкнув к должному обращению и желая немного постоять на свежем воздухе (тем более что он раньше вернулся из командировки и шёл на службу по собственной доброй традиции, чтоб глубже вникнуть в дело, выносимое к будущей среде на публичные слушания), он сказал с улыбкой, что сам выйдет.
– Я приятно поражена уровнем взаимодействия нашего суда с гражданами, уверена, всё идет с высшего уровня, с головы, – намекнула она, – однако, к сожалению, есть моменты, которые по-прежнему заставляют беспокоиться. Например, только что я беседовала с начальником отдела писем, Константин, и не была услышана.
– Та-а-ак, – добродушно протянул Константин Виленович, приглашая её рассказывать дальше.
«Наверное, без этой шубки и без того, что под ней, она похоже на Ио Антонио да Корреджо», – почему-то промелькнуло у Константина Виленовича, недавно наносившего визит своим коллегам из Конституционного суда Италии. И он в общем-то не прочь стать в таком случае Юпитером.
И пока всё это гедонистическое яство будоражило внутренний взор юриста, женщина дошла до того самого диспута, произошедшего в канцелярии, когда начальник и специалисты проявили очевидное невежество в вопросах научных и свое тёмное незнание достижений уфологии, тем самым ставя в рискованное (если не сказать осадное) положение граждан нашего огромного государства (занявшего четверть всей планеты), которые с момента установления контактов с другими цивилизациями ещё долгое время будут вынуждены терпеть правовую неразбериху и хаос, которые всенепременно будут иметь кульминацией конституционный кризис, превосходящий тот, что разразился в конце прошлого столетия.
Увы, взгляд Константина Виленовича потух, несмотря на всю прелесть щедрых изгибов и волнующих ассоциаций с Ио, исполненной так ярко Антонио да Корреджо.
– Извините, мне необходимо спешить по службе, – сожалеюще объявил судья Шевкопляс, в кабинет которого подобные истории просачивались только в виде шуток, что, он полагал, всегда грешат вымыслом.
Мужчина уже развернулся уходить, но женщина коснулась тёплой и немного влажной ладонью его руки.
– Подождите, – прошептала она заговорщически, – у меня ещё кое-что.
Этот приятный такт, который и позволил даме пробыть целых сорок минут в отделе писем, заставил высокого чиновника оглянуться.
– Обязательно покатайтесь на лошадях, – произнесла она громким шёпотом и улыбнулась, прикрыв маленький красный рот норковым воротником и хитро стрельнув из меха глазами.
Чиновник отдёрнул руку и скрылся во внутренних пределах дворца, принадлежавшего ранее Правительствующему сенату. «И покатаюсь!» – пробурчал он себе, хотя всё это так было сказано, что выходило – кататься, наоборот, не надо.
К концу того же дня одиннадцатого ноября, который он провёл в скрупулёзном изучении выносимого на слушания дела, он едва ли вспомнил бы утренний инцидент, если бы не официант, который принёс ему чай, обезжиренный мусс, вафли, а также последние кухонные сплетни. Последние судья поощрял – они разбавляли его юридические бдения, помогали расслабиться, а также ещё раз позабавиться слабости людской и их интеллектуальной немощи. Именно поэтому, возрадовавшись лишний раз о том, что хоть он и не может иметь наследников (Константин Виленович был бесплоден), но всей своей деятельностью олицетворяет стройность и аскезу логики, особенно той, что венчает право, и таким образом тоже что-то в этот мир несёт, он решил повыспрашивать официанта и насладиться всем сполна.
Признаем, что тут играл роль еще неханжеский нрав Шевкопляса, который совершенно не позволял себе унывать и глядеть в те не такие далекие дали, когда пламень его погаснет и он останется один в большом особняке наедине с хладной и безупречной, как дамасская сталь, конституцией. Вспомнив про инцидент, он подумал, что вовсе не плохо бы тряхнуть стариной и галопом промчаться по какому-нибудь расчищенному для его нужд лесу или даже смотаться на выходные в Ораниенбаум и пощеголять прямо на косе, конечно, прихватив одну особу. Тут уже вспомнил он и фото из велюрового альбома, где он в коричневых ездовых бриджах, бархатном шлеме с козырьком и пипочкой на верхушке седлает каурого жеребца. И хотя был бы повод порадоваться, ибо любое дворцовое зеркало подскажет – он остался так же привлекателен, поджар, черноглаз, не так уж изменился и пользуется, так сказать, интересом, однако опять наоборот всему Шевкопляс насупился, проклиная давнишнюю операцию, сделавшую его бесплодным, и спровадил из кабинета официанта. И в голове его возникла снова та женщина в шубке, и ему даже показалось, что он её где-то видел до этого, но где?..
– Неимоверно суеверный и сказочный у нас народ! – переходя с рыси на шаг и приближаясь к Оксане Фёдоровне, которую посадили во время прогулки на сонную и безопасную клячу Жемчужину, кричал Константин Виленович. – Вот на неделе пришла женщина, мол, создайте демо-версию конституции, обсудите её тайным совещанием и имейте, когда прилетят инопланетяне! Ха-ха! Причём, не поверишь, злая такая попалась, говорит, если не создашь, упадёшь с лошади и расшибёшь две ноги! Ну вот мы и катаемся! – добавлял он красок в рассказ и, дабы снова насладиться торжеством рассудка в этих некогда языческих просторах, ускакал галопом в заиндевелую чащу, отливающую на свету звенящей, как бубенцы, голубизной.
А Оксана Фёдоровна, которая звалась так только для солидности, но была девушкой двадцати пяти лет, слезла аккуратно с клячи и стала заниматься фотографией себя на её фоне. За сим приятным занятием пролетели полчаса, а Константин Виленович всё не появлялся.
– Кость! – позвала она, ведя лошадь рядом на поводке в лес и предчувствуя что-то неладное. – Костя-я-я! – жалобно повторила она и скинула шлем, который с непривычки мешал и как будто ухудшал слух.
Никто не отзывался. Только лёд на ветвях дрожал и фыркала Жемчужина. Девушка стала звонить, но трубку никто не снимал и даже звук телефона не раздавался. Она прошла метров сто и набрала ещё раз, и тут ей показалось, что она слышит где-то в округе звонки, но непонятно, откуда они неслись. Она пошла сначала вправо, потом влево, а через какое-то время услышала топот – на неё мчался жеребец Шевкопляса. Увидев Жемчужину, он заржал, встал на дыбы, при этом шкура его и развевающаяся грива на фоне белого снега сверкали, как начищенное серебро. Он унёсся.
Девушка прошла ещё метров сто и увидела коричневое пятно – то ли низкий кустарник, то ли… Ах! В снегу лежал навзничь с окровавленной головой Шевкопляс. Сознание его не сразу признало Оксану Фёдоровну – почему-то ему казалось, что нависшая над ним фигура принадлежит Ио, которая и прибыла свершить праведную месть. Но туман сплыл, и перед его глазами показалось розовенькое, гладенькое личико Оксаны Фёдоровны, взявшейся плакать и восклицать, что сети в лесу нет и ей никак не вызвать спасателей. На самом же деле её обуяло чувство (и она не желала ему сопротивляться), что и ей не надо на Жемчужину садиться, поэтому она и разыграла всю эту наивную огорошенность, чтобы добежать до поля, где ловит сеть, но ни за что не седлать Жемчужину, которая флегматично била своим хвостом по грязно-серому крупу и не смотрела в их сторону.
– Дура! – прошептал Шевкопляс, делая усилие, чтобы поднять голову и закричать, но вместо голоса вышел сиплый стон. – Ты так много времени потратишь… Сядь!
Но девчонка уже убежала куда-то ловить сеть, и он очень сомневался, что она запомнит дорогу и найдёт его снова. «Ну, вроде жив», – констатировал Шевкопляс, и опять в уме проплыла Ио, точнее, та женщина, которую он взялся так называть.
Обе ноги у него были переломаны, волосы испачканы кровью – он помнил, как конь понёс, как в какой-то момент он зацепился капюшоном своего итальянского пальто за ветку и чуть не удушился, но ветка треснула, и это спасло его, как далее он пытался обуздать жеребца, но тот безумствовал, пока он не слетел, наблюдая жутко медленно и отстранённо свой полёт, слыша, как ржёт животное, рассматривая кружева снежинок и мысленно запечатлевая их, озарённых рассеянным светом и летящих на него миллионами разбитых стекляшек, что искромсают и уничтожат плоть, но пока не искромсали, а только льются брызгами водопада и блестят, как будто они не хищные стёкла, а мягкий снежок, и всё всё равно – и головой стукнулся о булыжник, потеряв сознание. И так как у судьи был ещё шок, боли он почти не чувствовал, хотя его смущала кровь, которая всё никак не свёртывалась и оставляла пугающий красный шлейф.
Через три минуты Шевкопляс осознал, что не может так лежать и не доверяет Оксане Фёдоровне, и, кряхтя, стал переворачиваться и пытаться ползти. Замучившись с булыжником и неровностями земли, которые мешали ему перевернуться на живот, так как не давали ровной опоры, он покатился, и его пронзила резкая, жуткая, невыносимая боль. Она захватила всё его существо и, кажется, сама человеческим голосом заорала: «Оксан-а-а-а! Где ты-ы-ы?»
В травматологии на Крестовском острове с перевязанной головой, исколотый обезболивающими и поэтому неунывающий, сидел в только что купленном инвалидном кресле Шевкопляс.
– А я возьму и за это время сделаю что-нибудь значимое, Оксаночка! – говорил он, с аппетитом поглощая нежное яблочное пралине с простой, как поделки аборигенов, больничной миски. – Вот увидишь! И не дам нам скучать! Будем гулять на коляске по каким-нибудь тёплым испанским городам. А на вилле будем устраивать час заседаний, и ты будешь судить. И почему ты ни разу не примеряла моей мантии, давай тебе пошьём такую же? Хочешь твоего любимого цвета? Хм! Кстати, какой он у тебя? Цвета баклажанов! – болтал он, но, когда Оксана отлучилась из палаты, горестно вздохнул. – Ну уйдёт и уйдёт. Когда-нибудь она уйдёт, найду другую. Только дети не уходят… Но нет-нет, что это я опять… А Оксану надо побаловать, а то как-то нерадостно в коляске по городу старика возить… Ну, всё, не хочу об этом думать!
И хоть у Константина Виленовича почти не было живота, в кресле он его резко ощутил и подавленно рыгнул яблоком. Почувствовал он и то, что уже не так молод и порой ворчит на Оксану за то, что, собственно, недоволен своей неумолимой зрелостью. В такие тяжёлые для его самолюбия моменты он обыкновенно решал маленько гульнуть, чтобы возвратиться с новыми силами и непоколебимой уверенностью в себе. «Но вот в таком положении, в миноре, без ража гульнуть как-то грустно и даже развратно!» – признал Шевкопляс и целомудренно отложил идею.
Вскоре вернулась Оксана Фёдоровна. Она объявила о том, что в гипсе, по настоянию врача, он пробудет минимум восемь недель, а скорее всего (ввиду, увы, возрастной хрупкости костей), три месяца, и посетовала, что он, как малое дитя, полез на лошадь, когда его предупреждали этого не делать.
– Кто это меня предупреждал? – удивился Шевкопляс, запамятовав, что бравировал перед Оксаной своим неверием в слова странной визитёрки.
– Женщина же какая-то! Я даже слезла с Жемчужины! – разгневанно и возмущённо ответила Оксана.
– Ха-ха! – припомнив, озарился судья и от души рассмеялся. – Головушка маленькая! Да это же чистой воды совпадение!
– Ну, что бы стало, если бы ты послушался?
– Да она же сумасшедшая!
– Нет-нет, ну у тебя бы убыло что-то, если бы ты послушался, я вот не понимаю? – продолжала Оксана, которую отчего-то всё это очень будоражило.
– Ну, конечно, убыло! Конечно! Слушать глупости всем в убыток! И ты запомни, что я говорю! – всё ещё добродушно-назидательно говорил он.
– Так ты же сейчас в кресле инвалидном, а не поехал бы на лошадях, так был бы здоров…
– Прекращай! Это глупости, ей-богу, дурь! – оборвал девушку Шевкопляс.
Они посидели молча в палате, и она ушла. А он взялся размышлять о том, почему же в нашем цивилизованном обществе живёт и здравствует до сих пор такое тёмное суеверие, которое более всего поражает женщин, и что совсем удивительно, не только зрелых (им по зрелости всё что угодно может в голову бабахнуть), но и молоденьких. Даже вот эти крошечки с козьими ножками, розовыми гаджетами с ушками, в коротких юбчонках, всем так разительно отличающиеся от женщин прошлого, – даже они, носительницы новой культуры, свободные пташки, сексуальные паразитки, тащат всё те же архаические пережитки, дохристианские ереси, хотя поговори с ними, они тебе заявят, что ни бога, ни дьявола не боятся, а вот зеркала разбитого – побледнеют все и гневно забормочут что-то бессознательное, то, что говорили бы бабки их бабок, седые косматые чревовещательницы. И это-то в нашем культурном обществе! В самом Петербурге!
За этими мыслями просочилась в его здравствующий логический ум одна приятная и светлая, как тростниковый сок, выпитый из ладоней, идейка. А что, если?.. Нет-нет… – отложил он. И отложил несколько раз, ощущая за собой мощные крепости кандидатских и докторских, юридических стажей и знаков Почёта, на фоне которых эта идейка представала не то чтобы сумасбродной, ибо оное предполагает наличие некоторого (хоть и сомнительного) ума, а просто нелепой, детской. Однако ввиду того, что и «мы» не способны были бы заявить, что не подозреваем Шевкопляса в некоторой инфантильности или, если хотите, креативности, которая так безжалостно подавлялась на его юридическом поприще и, быть может, искала и обретала выход в невероятных приключениях с женщинами и, быть может, он даже перепутал одно начало с другим, – «мы» эту версию отрицать не будем, несмотря на красноречивую категоричность всех служебных регалий Шевкопляса.
– Ну, ты вот, Оксаночка, почитаешь и позабавишься! – говорил он ей на следующий день на прогулке. – А я ведь примечал, как ты Любовь Григорьевну вызывала, чтоб она тебе что-то в машину вынесла, хотя весь день можешь по лестницам, как белка по веткам, скакать. И особенно после еды по ним скачешь, а тут вдруг ленишься. Что это? Ха-ха, смешной человечек. Так посмотришь на себя со стороны, а я вообще давно хотел. Знаешь, сколько мною уже написано? О! Целый шкаф! Но всё по юриспруденции! А тут возьму и пошутю! И знаешь что? – постарался он повернуться к ней, но перебинтованная голова мешала, так как заслоняла обзор.
Оксана Фёдоровна, везущая в момент этой беседы коляску мимо Елагинского особняка, остановилась и наклонилась к нему.
– А ты мне тоже можешь помочь! – громко и возбуждённо зашептал Константин Виленович, и облик его с гипсовыми ногами, широкими, как сооружения столпников, бинтами и глазами был и правда жизнеутверждающим. – Ты вот мне напиши, что там и как в твоей голове, когда возвращаться можно, когда нельзя, во что ты веришь и, главное, что сбывалось! Да, вот что сбывалось опиши! И поподробнее. Можно даже с чувствами! Вот, например, тётка сумасшедшая пришла в суд, напророчила судье лошадей, он грохнулся и катается теперь по островам, только в креслице. Ха-ха! А я тебе карточку свою дам! Помнишь, тебе наборчик с рубинами понравился в Италии, так вот в Петербурге лучше будут! Можешь даже сегодня с Лёвой на Невский съездить, а я зачин напишу.
– Только из этих соображений, значит, тебе важно знать, что у меня в голове? И не ты ли убеждал, что там ничего нет? – холодно отозвалась девушка.
– Подожди-подожди, это ты что, на меня обидеться вознамерилась? Оксаночка, ласточка, в твоей голове есть совершенно всё, от чего я без ума и моя голова пустеет! Давай мы тебе не только наборчик с рубинами возьмём, но и новое пальтишко! Решено! Ну, кати меня к пруду!
По пруду бежала очень мелкая холодная рябь, как будто гусиная кожа на обветренной рыночной тушке; с неба сыпалась белая труха, ветер задувал даже через бинт, и судья немного взгрустнул. Подобная грусть в нём просыпалась всегда после того, как он особенно долго и много шутил (а в эти три тяжёлых дня он удивительно много шутил, чтобы взбодрить Оксану и себя), и он давно привык её приписывать на счёт того, что у него нет продолжателя, потомка. В семье он воспитывался один, поэтому и братьев и сестёр у него также не имелось, только двоюродные, где-то на Вологодчине. И плоть его так и не дала жизнь другой плоти… И дать не может. Как-то совсем горестно он решил: «Ну, вот и рожу себе какого-нибудь героя, будет как сын».
Вечером, когда он подъехал к письменному столу, чтобы приступить к задуманной идее – книге, призванной попрать суеверия, – его одолела растерянность. А начать-то с чего? «Ну с начала. Нет, с начала нехорошо. Да и с конца как-то вульгарно. Начну-ка я с серединки, благо в нашем мире уже никто о линейности бытия не печётся и меня всяк поймёт», – решил он и услышал из окна, приоткрытого сиделкой для проветривания:
«Но не гад он, понимаете, не гад».
Шевкопляс подпел, так как уже когда-то слышал эту песню и решил вставить её вскорости в произведение. Набив на клавишах пару абзацев, он перечитал написанное: «М-да, хорошо вышло, а то, что куплет расходится с настроением моего героя (его порабощённый ересью образ он уже сочинил в уме), так ничего, зато описывает его автора! А раз описывает, значит, хорошо. Не всё ж автора за кормой оставлять! И где-нибудь там поглубже, подальше вверну, что автор – ещё похлеще герой, раз книжки вздумал писать! Ха-ха! Да, и напишу, что вознамерился автор – оплот, между прочим, и маяк федеральной гильдии юристов – высмеять пережитки прошлых веков, которые общество упорно тащит в современность! Ну, это, конечно, дальше, а то так совсем неинтересно станет. А моя-то задачка – дискредитировать суеверие и повеселить немного. Интрижки там всякие, клятвопреступления, блуд, раскаяние и знаки. Куда ж без этого! О да, побольше знаков! И герой мой должен быть мне противоположным, я вот степенный юрист, а он – пусть юный художник».
К возвращению Оксаны Фёдоровны Константин Виленович уже успел накатать пять страниц, найти имена почти всем героям, сделать несколько зарисовок – в частности, он изобразил карандашом лавку старьёвщика, следователя Ныркова, облик которого списал со своего коллеги из Управления правовой информацией (надо признать, коллега тот чрезвычайно вдохновлял судью своей точёной, исключительной некрасивостью, так что судья пожелал и для него по старой дружбе найти местечко), ну, и самого Нежина, лежащего в хвори на уличной скамье; также ему захотелось нарисовать обнажённой Луизу Николаевну, но он решил не баловать так изысканно своё воображение, хотя бы до снятия бинтов с головы, – и приблизительно набросать план, который он хотел насытить деталями по прочтении откровений Оксаны Фёдоровны. Последняя же вернулась с ворохом пакетов и одной перевязанной лентой коробчонкой, отказалась всё примерять и уединилась в самой маленькой гостевой комнате, чтобы исполнить поручение Шевкопляса.
Что творилось в голове у девушки, «мы» не ведаем, равно как и то, собиралась ли она в действительности покинуть годящегося в отцы жениха. И, стоит заметить, совершенно не походила Оксана Фёдоровна на растленных девиц, имеющих корыстный интерес. Напротив, была она тихушницей себе на уме, и «мы» гадать не берёмся, чем прельщал её этот союз. Однако, принимая во внимание тот факт, что тихушники и молчуны частенько оказываются гонористы и на редкость злопамятны (они, кажется, в целом наделены завидным стенографическим и мемуарным гением), «мы» и не можем исключить какую-нибудь пакость со стороны Оксаны Фёдоровны. В общем, была она котом в мешке.
Работала она медленно и тщательно всё обдумывала. В часы те она даже лицом менялась, а это тяжёлое, скрупулезное обдумывание, казалось, шло с такой внутренней и тоже затаённой важностью, что являлось как будто бы самоценным, безотносительно объекта обдумывания, а как факт самого погружения в себя, которое было сопряжено с некоторым мистическим оцепенением, выражавшимся и на лице её, и в скорости мыслей, жутко медленных, самозачарованных, которые ни за что нельзя было поторопить…
На четвёртый день у Шевкопляса насчиталось двадцать две бодрых электронных страницы четырнадцатым кеглем, у неё только страничка блокнота чрезвычайно убористым и неразборчивым почерком (будто она поставила цель уместить всё на страничку, переломав всем чертям ноги). На страничке той были сухо запротоколированы все случаи, очевидицей или участницей которых ей довелось стать за её двадцать пять лет. Чувств она своих не описала, и от этого вышло настолько забавно, что Шевкопляс не выдержал и прыснул со смеха. А выглядел этот список так:
«14) Увидела во сне червей – заболела пневмонией; 15) просыпала соль – поругалась с мамой; 36) сломала каблук – провалила экзамен по социологии».
Однако, когда Константин Виленович дошёл до пункта под номером тридцать девять «разбила зеркало – рассталась с любимым», он не на шутку огорчился. Во-первых, потому что в любви они друг другу не объяснялись, во-вторых, потому что зеркало она разбила месяца как три назад, то есть при нём. Но интересоваться, била ли она их до этого, он не стал и виду не подал, продолжив, хоть и несколько натужно, смеяться.
Он использовал её список, доработал план и ударился, ввиду щедрейшего изобилия времени, в написание книги, всё более, по мере продвижения в теме, поражаясь, до чего суеверный его окружает народ и как легко суеверие побеждает любой, самый академический, холёный в науках, самый футуристичный и современный ум. Странное дело!
А дело и вправду оказалось странным… Хотя и не по этому поводу.
– И что это как будто и не видно уже, что я смеюсь над всем этим, а? Оксан, ну-ка прочти вслух. На слух вернее, – прослушав двадцать страниц, написанных им же самим, Шевкопляс вздыхал, морщил губы и говорил: – Всё в том, как ты читаешь! Зачем вот эти придыхания, а? Паузы? Эта вот интонация твоя? Ты читай издевательским тоном! Дай-ка я, а ты слушай, хотя что тебе слушать, ты и так во всё это веришь, ну созови тогда Любовь Григорьевну и Леночку! Эх, ладно! – и раздражённо, и тише: – Всё вам, бабам, одно. Сам себе почитаю, – и он откатывал в зал, чтобы там читать себе.
Был он вынужден признать, что, как и у Бажена на картине, у него точно так же, тютелька в тютельку выходит что-то не то. То есть совершенно противоположное! Вовсе не проклёвывался в его тексте гомерический хохот, который он взращивал, подобно бешеному огурцу, в тепличке сюжета, чтобы тот харкнул всякому суеверу горошиной по лбу, не являлись перед читателем сатиры, пляшущие в шляпах острых, не было тут и тонкого намёка на верховенство логики, воцарившейся, спустя тысячелетия заблуждений, на троне современности. Наоборот, будто призывал он верить в выдуманную благодаря записке Оксаны Фёдоровны прядильню и в бог весть что иное.
– Какое-то средневековое пособие по ереси, – ворчал он, но, как закабалённый, шёл вслед герою, который, казалось, как живой, решительно отказывался признавать весь его юридический стаж и склад ума.
Промучился Константин Виленович с Баженом Нежиным около месяца. Радостное упоение творчеством, в коем он всегда ощущал потребность, иссякло, сменившись хандрой. Причём навалились ещё и страхи! И Оксана Фёдоровна стала странно себя вести – надменно, заносчиво и крайне неаккуратно с коляской, так что в одну ночь, во время сладострастных утех, чуть не спустила его в коляске по лестнице, прикрывшись дикостью проснувшегося инстинкта! И только ловкость рук и хватка наездника спасли Шевкопляса, уцепившегося за литые латунные лепестки балюстрады.
И не успел он отойти от этого происшествия, бросающего тень на его ближайшее окружение, как на него обрушилось следующее! И ладно бы фарфоровые банки с чаем! Их уже не сосчитать, сколько он побил. Происходил заговор! Вот, например, первый случай имел место в десятых числах декабря. Оксана Фёдоровна вывозила его, как обычно, после обеда на свежий воздух. И стоило им проехать забор, как из-за угла выскочил закрытый капюшоном, весь в тёмном парень, бросивший к его ногам конвертик. Догнать его, конечно, было некому. Конверт этот, самый обычный, белый, без марок и знаков принадлежности к какой-либо организации, институту или тайному обществу, содержал короткое послание: «Отец мой – развратник и циник».
Не сказать, что Оксана Фёдоровна живо поинтересовалась и вообще удивилась, хотя стоит признать, что в выражении мыслей и чувств она всегда отличалась мертвецкой скупостью, – однако всё это не радовало. Через три дня в его почтовом ящике был обнаружен такой же конверт с тем же содержанием. «Понял! – осенился Шевкопляс, достав конвертик. – Пытаются давить психологически! И жеребца чем-то напоили, чтоб он понёс! А может, и Оксану подкупили, лишь бы выставить меня не соответствующим положению о судьях, лишь бы освободить моё местечко и протолкнуть туда кого-то! А кого?! Да вот из Арбитража кого-то! Да кого угодно!» – размышлял он и гневался на свою привязанность к Оксане Фёдоровне.
Были ведь времена, когда он даже бы и не заметил смены, а вот сейчас иначе… Будто даже и чувства пробудились, хотя и они не по его части. В общем, меньшим из зол он видел отправить Оксану Фёдоровну погулять дней пять по Парижу, накупить к Новому году подарков. А там, может, всё уладится, если они так ничего крамольного и не сошьют.
Но как Константин Виленович себя ни успокаивал, мысли его возвращались к скандалу. Точнее, к тому, что по некоторым скрытым (но отчасти им предугаданным) политическим причинам его выставят за несоответствие положению о судьях и государственных служащих, и всё мигом покатится в тартарары. Мигом в тартарары! И хана пёсику! Хана дядюшке Хануме! Ah, Corydon, Corydon, quae te dementia cepit! И дух изгнания, одиночества, вынужденного отшельничества в угасающих его буднях, которые не нальются более крепкой властью, не наполнятся утехами, дул на него из всех щелей, сквозил из окон и проплывал, превратившись в серые крестовские тучи, у него над головой во время прогулок по острову, до приёма пищи и после трапезы, и особенно во время опорожнений с уткой.
Как часто случается в моменты, когда человека одолевают нехорошие предчувствия, он уже не слышал окружающих (болтовню сиделки Леночки, которая то и дело обращалась к нему с призванными развеселить пустяками) и только смотрел в картины, которые разверзались перед его очами: восстали грешки его, человеческие слабости, вдруг вспорхнули сотни ночных девиц полупьяных, парочка дамочек-дипломаток, обольщённых им прямо на приёме, и ладно бы… ладно… Каждый человек в душе стриптизёр… Но было ещё одно дельце по лоббированию одного решения, точнее, два, ну, три. В общем, не более четырёх. И хоть ничего уж такого смертельного Константин Виленович не совершал и был даже значительно честнее многих и многих управленцев, марающих некогда славное имя российского государственного служащего, вдруг уколол его стыд, да так сильно, так гадко уколол, что он тут же начал судорожно вспоминать, что хорошего сделал он, оплот и надежда Российской гильдии юристов, за свою жизнь.
Он мысленно перечислил все свои научные работы, название коих, в отличие от многих (заметим), знал назубок, ибо корпел над ними со страстью, вспомнил многие свои успешные выступления, что, надо полагать, добавляли этому миру справедливости, все случаи подаяния, милости и щедрости, проявленных им безвозмездно и искренно, – и ещё хуже загрустил…
А тучи всё сгущались над Шевкоплясом: Оксана Фёдоровна, отправленная в Париж, куда-то запропастилась. Нет, она, конечно же, отзвонилась, предупредила, что задержится, назвала номер рейса, однако Константин Виленович с трудом верил, что те деньги, которые он отсчитал рукой, имеющей подозренья, ещё не промотаны и что-то ещё осталось на целых три дня с нынешним драконовским курсом валюты…
В особняке как-то стало особенно пусто, как-то особенно высоки и равнодушны стали потолки и каким-то сухим, неминуемо старческим профилем проезжал Шевкопляс мимо зеркала, так как катался по второму этажу от нервов и без толку. Леночка отпросилась на два часа поспать, и он, чувствуя уже лёгкое головокружение от своего катания, решил сесть за книгу. Как бы уже чтобы забыться, а не во имя того-то и того-то. Нет, просто чтобы погрузиться в другой мир. Туда, где он наделён абсолютной властью над героем и может вертеть-крутить-вращать-кружить им, как захочет, и четвертовать его ради одной только своей утехи и тут же, с демиургической милостью Жизнедарителя, славного Энки, премудрого Яхве, жаловать ему исцеления, прозрения, воскресения и многие головокружительные почести, сажать его на трон, избирать президентом и подкладывать ему в блюдо оливковую косточку, которой он поперхнётся и преставится, прибыв с заморского саммита на земли родные, и возлетит душою гулять по тем пространствам и высям, которые пожелает ему озарённый разум автора…
Казалось бы, это ещё оставалось во власти Константина Виленовича: в самом деле, придумывай и пиши. Отчего-то же безумному Коридону письмо не поддавалось. О, «мы», которые машем вам кожаными шляпами, намекая постоянно на нечто вас раздражающее, не знаем отчего! «Мы» лишь бесстрастно констатируем: Константин Виленович погряз, совершенно заразился баженовской мнительностью, ещё более подготовился к предательству со стороны Оксаны Фёдоровны, которую он был готов уже сам отлучить от себя и погнать из особняка, как дворняжку, припомнив ей пункт номер тридцать девять и обвинив её в сговоре с Арбитражем и тайным соперником.
О чём он писал все те четыре часа? О том, о чём совершенно не хотел писать! Знаете как? Он бы хотел писать со смехом, с самодовольством, с абсолютизмом, если желаете, а строчил, скорчившись, чувствуя то приступы тошноты, то головокружения, то бессилие от того, что и здесь – леща ему. И тут он не Абсолют! Бажен, этот Бажен Нежин, которого и не существовало бы вовеки и присно в столетиях, если бы не он, законнорождённый и сущий Константин Виленович Шевкопляс, гнёт свою дугу, размышляет о всякой ереси, от которой у Константина Виленовича ум за разум заходит, и, главное, его, самого автора, его настропаляет, что и как ему делать с Оксаной Фёдоровной и с кем надо пообщаться, чтобы проникнуть в тёмное дельце судейского заговора!
Тем временем страницы лились как по маслу, будто не им писаны, а автор их всё глуше, всё тише и точнее уверовал в заговор и в неверность Оксаны.
– И парень-то записки кидал! И служит двум чертям! И любовник он её, и приспешник арбитражный! Всё! Точно из Арбитража уши торчат, точно там кто-то подсиживает! И зеркало она разбила! Любимого потеряла! Любимого, видите ли! – на этой бесславной мысли, снова ударившей его в самое сердце, в котором хоть и не заводилось любви, но всё же похожие сентенции присутствовали и хилые любовные лишайнички произрастали, Шевкопляс отшвырнул компьютер и озлобленно покатил к Леночке. Естественно, за уткой.
Всё не по его было в тот день: Леночка спала, как нагулявшаяся, еле добудился, потом невпопад затараторила о том, какие ходят по городу сказки о судьях и какие милые на самом-то деле они, и какие жёны у них прелестные, и сколько нового она узнала, например… Константин Виленович подарил ей малахитовую собачку, стоявшую тут на полке, и отъехал в свой кабинет для серьёзных размышлений.
За окном кабинета уже повисла та серая, мутная темень, которая бывает только в Петербурге и напоминает слизня, распластавшегося по небу и готового в любую секунду вобрать тебя внутрь и засосать, облобызав всех неосторожных человечков, проживающих тут. Ночь слизняка северна и безумна. Удушливо пахнет газами, жжёной резиной и нечищеными каналами. Многих она уже сбила с пути. Многих. Всех людей, скинувшихся, свихнувшихся, отравленных, убиенных мы и не перечислим, но Шевкопляс держался, хоть и вынашивал недобрый план. И так как сон совсем покинул его, он снова сел писать, как будто повинуясь воле своего героя, учинившего с ним столько козней и обронившего в его душу ядовитое семя.
Дописавшись до ручки, то есть до самого утра, когда невразумительный, покрытый многослойной пеленой шар сквозь хмарь и морось поднялся, неловко ознаменовав рассвет, Константин Виленович воистину уже более напоминал Нежина, нежели Бажен – Константина Виленовича. На бледном лице судьи играли сизые блики, глаза его впали, лоб выдался вперёд, как будто кто-то подрисовал ему крутой изгиб, и, желая только себе трудностей, в некотором озлоблении (которое тоже подхватил) он сам перебрался на кровать, не вызвав Леночку и твёрдо решив на сон грядущий об Оксане.
На следующий день Оксана Фёдоровна, во-первых, прибыла загоревшая, во-вторых, неласковая, в-третьих, якобы араб в аэропорту свистнул один маленький чемодан, купленный как раз в Париже, в котором ещё кое-что было, среди чего кашемировый свитер и шёлковая ночная пижама для Шевкопляса.
– Довольно! – прогремел Шевкопляс. – В Париже плюс три, дождина, а ты с пляжа! И это на мои деньги ты развлекаешься!
Напомним, что Оксана Фёдоровна была молчуньей. Она только накуксилась и заткнулась. Да так плотно и безапелляционно, что Шевкопляса, неспособного выносить это молчание, измотанного длительным ожиданием, предчувствиями поражения и заразившегося мнительностью, донесло-таки до самого адюльтера и заговора (хотя, передумав много раз, он планировал с ней попрощаться с достоинством и в двух словах).
Девушка стояла, как замороженная ставрида, не сморгнув и ни разу не удивившись, так что, наконец излившись, Шевкопляс хотел было извиниться, сказать, что это розыгрыш (тем более гротеск происходящего и нрав судьи делали вполне реальной версию), но Оксана медленно опустилась к чемодану, открыла его, достала тюбик с надписью «автозагар», молча положила его на стол, взяла дамскую сумку и вышла прочь, так и не издав ни звука рыбьими устами. Через несколько дней она забрала все вещи.
Так Константин Виленович остался один. И одиночество его усиливалось не только отсутствием потомка и женщины, но и вынужденным домашним заключением.
– Ну не ушла бы неделю назад, ушла бы через год! Ей-то рожать надо, судьбу строить, – думал он, когда отстранялся от работы по написанию книги, которая резко стала для него единственным возможным делом.
А книга всё писалась. Она теперь являлась анестезией, таблеткой от одиночества, тарелкой в мир иной. И так он ею увлёкся, что порой днями не просил Леночку о прогулках и как-то подспудно, как будто втайне от самого себя, стал думать вот над чем: «А что, если та женщина, моё падение и разрыв отношений с Оксаной – всё не случайности?» Мысль эта бередила теперь его, хотя раньше, до выдумки Бажена, он бы смеялся над подобными пустыми, напрасными размышлениями, но сейчас нет. Сейчас они вдруг стали его беспокоить. Точно вторая кожа налеплялась на него. Точно была эта кожа Баженовой.
И вопросы такие странные стали интересовать Шевкопляса! Мама дорогая, что за вопросы! Например, однажды, как раз накануне Нового года… И, боже, что это был за канун! Что за канун! Шевкопляс, обыкновенно объезжающий в красной шапке с прилепленной бородой всех своих друзей, коллег, без устали посещающий и своим визитом озаряющий все оплоты национальной юриспруденции, не брезгующий и злачными местами, где веселье всегда самозабвенно, как в день перед апокалипсисом, – он сидел дома один-одинёшенек, повинуясь какому-то порыву, отправил даже Леночку, Лёню, Любовь Григорьевну, всех щедро поздравил и отправил, и открыл все окна, до которых дотянулась рука его с коляски, как будто хотел простыть и умереть, и катался от одного окна к другому, от одного к другому, от одного к другому… Он заглядывал вверх, прислушивался, точно хочет что-то поймать, уловить, выцепить, а боль, самая настоящая, так поменяла черты Шевкопляса, что и старинный приятель его бы не сразу признал. Квадратное, всегда усмехающееся, уверенное, холёное лицо его потерялось, ищи-свищи, «мы» не знаем где. Теперь он… Да что говорить! Что говорить, когда и в зеркало он не глядел уж три недели… В общем, что-то с ним творилось. Увы, «мы» не знаем что и почему под залпы салюта и грохот разрывающихся петард он махал нервно руками, будто хочет разогнать, раздуть дым и на чём-то сосредоточиться.
А в Новый год, в сам праздник, на который в особняк к нему напрашивались многие друзья-приятели, он писал в одиночестве, попеременно перечитывая тот листик, что составила Оксана Фёдоровна.
«Эх, где она? С кем сейчас празднует? И предавала ли она меня?» – думал с горестью он, корпя над книжкой.
И что-то, кажется, снова он подхватил от Нежина. Когда до полуночи оставалось семь минут (вся эта нездоровая арифметическая страсть к семёркам, наследуемая со времён первобытного счёта), вдруг взбрело Шевкоплясу, что надо бы разыскать Ио. Раздери его чёрт, но он захотел разыскать ту женщину! Зачем? А вот это лучше узнать у его героя, подсудобившего ему такую идейку, озабоченного вечно чем-то мистическим, вечно чем-то эдаким.
– Ну, для начала мне просто скучно… Кхе-кхе, – соврал себе судья, который от расстройств и физического своего положения уже не испытывал свойственной ему жажды веселья. – Во-вторых, что-то же она знала про меня? Она знала, что я – Константин, среди девятнадцати судей она знала, что зовут меня Константином и что я увлекался конным спортом… Допустим, она не знала, что я упаду, это совпадение, но она знала, что я катаюсь…
Так Константин Виленович снова удивил своих двух помощников, ибо, когда они написали поздравительные сообщения своему шефу, он перезвонил и, долго объясняя и оставляя контакты официанта (который более, чем они, смышлён и, должно быть, помнит женщину, которую они, соломенные головы, забыли), распорядился её разыскать всеми правдами и неправдами, и чем быстрее, тем лучше, иначе не видать им премиальных, и так баклуши который месяц бьют, лоботрясничают напропалую и в сетях сидят!
После разговора с одним и вторым помощником у судьи также возникла мысль о том, что это они, по старым обидам, могли ему козни строить и подбрасывать конверты… И, может, никакой это не заговор, а юношеские проказы! Мысль эта являлась по-настоящему новогодней! Поэтому, чокаясь бокалом сока с лицом президента, Шевкопляс впервые за долгое время улыбнулся и высоко поднял бокал, как будто ожидая богов, которые подсластят его питьё сахарком и истинным знанием.
На третье января адрес, телефон и короткая биографическая справка о той даме, звали которую красиво Анастасией Никитичной Несербской, была передана обоими помощниками вместе с тремя коробками новогодних и рождественских подарков для дорогого Константина Виленовича.
– Неужели поеду? – разговаривал (мысленно) сам с собой Шевкополяс. – Неужели, эге-ге-гей, тряхну старинишкой и вляпаюсь во что-нибудь пикантненькое?! Эх, прощелыга, эх, Нежин, не насочинял бы тебя, так и не вспомнил бы, что там за дамочка! Ух, кровь с молоком! Даром что сумасшедшая, зато кровь, у-у-ух, и мягонькая, видать, как перинка! – и становилось ему легче, веселее.
Однако в пылу своих планов, так быстро воскресивших в нём былой нрав, он совсем позабыл, что в кресле или на костылях негоже являться, пусть даже и в бывших конюшнях графа Шереметьева. Врач обещал ему снять гипс через две недели, и все эти две недели он ждал, писал и «настаивался» в побуждениях своих и противоречиях.
– И очень это выходит по-нежински: вдруг что-то захотеть, вдруг решить, что это было первым звеном в цепи, и стремиться туда, якобы там все тайны хранятся, якобы ты не имеешь никакого права пройти мимо! И всё это раболепие перед всеми началами, как это у них там – инициациями, всё это мистическое выискивание первого, – всё нежинское! – празднично-ехидно заметил он себе одним днём, когда отстранился от работы и мысли его улетели к Ио.
Однако через пару мгновений то, что вызвало весёлую усмешку и удовольствие от самоиронии, серьёзно его озадачило: «Так не шучу ведь. И что это? Хм… И почему я сюжет переписал? В самом деле, да, переписал… Хм, на корню переделал и идею всю, кстати, изменил… Неужто пал под чьей-то властью? Ой, нет, что-то я совсем романтическим стал с этой книгой… Или старческая ранимость ко мне стучит? Наверное, не пойду я к Ио. Что мне с сумасшедшей взять? Пора себе кого-то подыскивать! Пора-пора! И дурь эту нежинскую из головы выбросить! А лучше его переделать. Да, этого вычеркнуть! К трубочистовой бабушке его!» – но стало как-то лениво мучиться, создавать еще другого Бажена, снова сочинять сюжет.
Тем более он написал уже достаточно (подошёл к тому моменту, когда юноша занемог, стал страдать психическим расстройством и балансировал между разумом и безумием, проклиная свою прядильню и отказываясь от мечты). Вернувшись к работе и описав мытарства героя, Константин Виленович тоже почувствовал себя на редкость плохо и одиноко. Его, конечно, не мучили фобии (если не считать заговора и того, что он без потомка тлен тлена, развеянный пепел), но весь он обессилел. Вызвал Леночку. Та где-то замешкалась. А ему непременно хотелось сейчас оказаться рядом с людьми. Что делать, пришлось спускаться вниз по пандусу, так как он слышал её шаги внизу. И пока он спускался, аккуратно работая рычажком коляски и кряхтя более от нахлынувшего на него одиночества, чем от напряжения, его замутило. Казалось, бабахнуло давление (видно, от усердия и сопереживания герою).
– «Скорую»! «Скорую» мне! – крикнул он на весь дом.
Его стало потрясывать, руки слабели, двинули неаккуратно рычажок, и коляска на скорости покатилась по пандусу – врезался судья головою в стену. Свалившаяся венецианская картина (там двое в лодочке и поёт гондольер) зарядила по макушке.
В больнице сбили давление и снова наложили бинты на голову (рама расцарапала высокограмотный судейский панцирь, отвесное чело от темени до бровей).
Первым и пламенным его желанием – как только он в полной мере пришёл в себя – было уволить Леночку. И вот уже на полуслове (столь крепкой конструкции, что «мы» бы предпочли избежать её цитирования) рот Константина Виленовича затворился, будто кто-то тихенько прикрыл его.
– Нет, ну в самом деле! Ты думаешь, что творишь! Да я тебя засужу! Я посажу тебя! Будешь в Крестах! – беленился он, а сам думал: «Нет-нет, что-то тут не то… Я, кажется, боюсь возмездия… В самом деле-то, как-то опасаюсь теперь! И что за напасть, уже и человека взашей погнать нельзя. Ну, щелудяга! Ай-ай-ай».
Леночка осталась.
Что бы вы думали дальше? Точнее, что бы вы ни думали, а Константин Виленович, которому спустя десять дней сняли гипс и вручили костыли, намылся, набрился, надухарился, принял для веселья десять капель, облачился в наглаженные, напаренные, благоухающие по его повелению изысканнейшие свои одеяния, с тем чтобы посетить Ио, где-то в обеденный час, чтоб солнце (ох, уж это забельмованное петровское солнце) если и не обливало его золотым тамариндовым маслом, то уж хотя бы хиленько что-то освещало, не забивая тенями дивный шевкоплясовый блеск. И надо бы видеть Константина Виленовича в тот час и миг, когда он, окрылённый, романтический, осушивший чашу страдания девяностодневной колясочной жизни, одинокий юридический пассионарий, бриллиант бриллиантов, озарённый, быть может, последним зенитом перед долгим хладным сумраком, спускался, взмахивая костылями, аки крыльями, по белым мраморным ступеням. О! Он был достоин кисти!
И как «нам» жаль, как искренно «мы» сокрушаемся, что Анастасия Никитична, только что снявшая кружочки огурцов с глаз и не успевшая надеть линзы, не разглядела его так, как «мы». Приоткрыв, как подозрительная старушонка, дверь (на два пальца шириной), она спросила чуть испуганным голосом:
– Кто там?
– Судья Конституционного суда Константин Виленович Шевкопляс, – с удовольствием представился судья, хотя местные интерьеры наслаждению, конечно, не способствовали, а прыгающие лестницы напоминали о конюшнях, но всё же он был без ума от своего визита, сумасбродного, головокружительного и, без застенчивости признаем, яркого, особенно если оный завершится чем-то, то это будет триумф!
– Подождите десять минут, мне нужно одеться! – услышал он, и промелькнули все изгибы и прошуршали прозрачные, дразнящие шелка.
Анастасия Никитична за эти десять минут успела сделать даже укладку, разметав тёмные кудри по белой пышной груди так прихотливо и затейливо, будто вышла только из салона, но вот линзы ввиду изобилия хлопот по сборам так и не надела. Минус три. Зато прекрасная, как вечная спутница Юпитера, она вышла с таким удачливым прищуром, что Шевкопляс расшифровал как полное томления и неги «Да», перворождённое, елеепомазанное, совершенно сакральное «Да», без которого не появилось бы даже «Нет», а потому всемогущее, олицетворяющее всё потенциальное, сущее и то, что померкнет, и то, что будет воспламеняться и литься в самом безвременье! Ох, сколько потенциального открылось судье, стоящему в костылях и в собственном сиянии перед Ио! Любой герой любой книжки обзавидовался бы! И она сказала: «Проходите». Райские нимфы в проницаемых, как свет, хитонах не сказали бы лучше!
Константин Виленович вошёл. Уже через час он обещал Анастасии Никитичне, очаровательной правозащитнице, поправки относительно сношений с инопланетянами, кои в примерных формулировках, защищавших все права её и достоинства на Земле и в России, он озвучил, отчего женщина пришла в восторг и удостоила его обещанием с ним поужинать. И что это был за ужин! И сколько их последовало! И до чего Константина Виленовича воодушевляли отношения с женщиной, в коей де-факто и де-юре не стоило подозревать твёрдого разума. И вы бы знали, дорогие читатели, как понравилась Анастасии Никитичне книжка про Бажена Нежина, и как поняла она все его сентенции, и как стройно растолковала их самому автору! Нет, воистину замечательно, что Константин Виленович поломал ноги и сел за писательство.
Но, увы, небо не бывает безоблачно. Порой, когда Анастасию Никитичну заносило уж очень далеко, случались и с Константином Виленовичем недомогания. Например, доводилось ему сомневаться, казалось бы, в непреложном, в том, для чего и в кодексы, и в справочники лезть не надо… Ой, нет… Даже разглашать за него как-то стыдно, такой ведь почитаемый человек… Хотя что может быть, в сущности, постыдного даже бы и в белиберде. В общем, бывало, судья испытывал некоторые колебания и тихенько бурчал под нос: «Эх, Нежин, так я твой герой или ты мой?» Это, вообразите, как если бы юрист перепутал, где истец, а где ответчик, – настоящая драма!.. Но он сомневался! Он его выдумал или тот его создал?!
Скончался Константин Виленович Шевкопляс в Ессентуках, где пропивал углекисло-сероводородную слабосульфидную воду номер один для сердечников, в возрасте восьмидесяти девяти лет, познав на старости лет радость отцовства. Анастасия Никитишна родила ему сына, ставшего по окончании академии юристом; в день кончины она написала трогательный и очень разумный некролог. Заговора в стенах Конституционного суда не было, являлся он только плодом разбушевавшейся мнительности Константина Виленовича. А записки подкидывали попеременно оба помощника, так ни разу в том и не покаявшиеся. Хотя знали бы они, как сыграло это мелкое пакостничество на руку!