Кони я увидел шестого апреля.
Государь свою часть уговора выполнил быстрее, чем я ожидал. Он переговорил с Кони сам — пригласил его в Александровский дворец третьего апреля, под предлогом, к которому в Петербурге не придрались бы: Анатолий Фёдорович Кони был сенатором, почётным академиком, человеком, какого государь мог принять по любому учёному или судебному поводу без всяких толков. О чём они говорили вдвоём, я узнал от Кони сам, потому что государь после этой встречи передал мне через Граббе короткую записку: «Николай Иванович. Я говорил с А. Ф. Он согласен в принципе. Подробности он хочет обсудить с Вами лично. Я ему сказал, что Вы к нему обратитесь. Николай».
Я к Кони обратился через Северцова, который был с ним знаком по петербургским учёным кругам. Кони назначил встречу у себя на квартире на Надеждинской, шестого апреля, к семи вечера.
Я приехал один, без Сосо. Это была встреча, на которой третий человек был не нужен.
Кони меня принял в кабинете, заставленном книгами от пола до потолка. Он был сухой, прямой старик, с внимательными глазами и быстрой речью. Ему было шестьдесят восемь лет, но голова у него работала, как у человека вдвое моложе. Я это понял в первые пять минут разговора.
— Николай Иванович, — сказал он, усадив меня в кресло и сев напротив. — Государь мне рассказал в общих чертах. Я Вам скажу сразу, чтобы у нас не было между нами недоговорённостей: я согласился в принципе, но я согласился под одним условием. Я хочу его Вам сказать в лицо, прежде чем мы пойдём дальше.
— Слушаю, Анатолий Фёдорович.
— Я в своей жизни видел много судов, в которых под видом правосудия сводили счёты. Я в этих судах иногда участвовал и об этом жалею. Я больше в таком участвовать не буду. Если то, что Вы затеваете, — это политическая расправа над неугодными великими князьями, в которой приговор написан заранее, а суд нужен для декорации, — я Вам сразу скажу «нет», и мы расстанемся друзьями. Если же это настоящее разбирательство, в котором обвиняемый может защищаться, в котором факты проверяются, в котором приговор может быть и оправдательным, — тогда я Ваш. Что из двух?
Я посмотрел на него прямо.
— Анатолий Фёдорович. Второе. Настоящее разбирательство. И я Вам докажу это одним обстоятельством, которое для Вас, я думаю, будет решающим.
— Каким?
— У меня в материалах есть один великий князь, который проходит как сотрудничающий со следствием. Александр Михайлович. Я предлагаю по нему не обвинение, а смягчение, потому что он по своей корабельной части деньги не брал и о делах кузенов знал мало. Если бы это была расправа, я бы его не отделял. Расправа гребёт всех. Разбирательство — разделяет.
Кони долго смотрел на меня.
— Это разумный довод, — сказал он наконец. — Хорошо. Дальше.
Мы говорили три часа.
Кони задавал вопросы, какие задаёт человек, который сорок лет провёл в суде. Он спрашивал об источниках, о том, как они получены, о том, какие из них могут быть оспорены защитой и на каком основании. По цюрихским выпискам он сразу сказал: «Это получено незаконно по швейцарским правилам. В присутствии это нельзя предъявить как добытое законным путём. Но я найду форму: мы запросим официальное подтверждение через Министерство финансов, по дипломатической линии, и используем уже официальный ответ, а не Вашу выписку. Выписка останется у Вас в столе, в дело пойдёт официальный документ». Я этого хода не предвидел, и я его отметил себе как пример того, чем юрист отличается от военного.
К концу разговора Кони сказал:
— Николай Иванович. Я согласен быть председателем. Состав я хочу определять сам, с Вашими предложениями, но с правом отвести любого, кто мне покажется управляемым. Я хочу, чтобы в присутствии было два человека из Думы, два из Сената, один от Синода и один военный юрист. Семь человек со мной. Нечётное число для голосования.
— Принимаю всё.
— И ещё одно. — Кони посмотрел на меня. — Я хочу одного человека для сверки фактологии. Кого-то, кто знает Ваше дело наизусть, кто будет рядом со мной всё время, к кому я смогу обратиться в любой момент с вопросом «откуда это». Не как судью. Как справочника. У Вас есть такой человек?
Я подумал секунду.
— Есть. Мой секретарь. Иосиф Виссарионович Джугашвили. Он эту папку знает лучше меня. Часть фактологии по инородческим окраинам он собирал сам.
— Грузин?
— Грузин. Из социал-демократов, через Ленина. Но работает у меня четыре года.
Кони чуть приподнял бровь.
— Социал-демократ при справочнике судебного присутствия по делу великих князей. — Он усмехнулся. — Это, Николай Иванович, такое сочетание, какого русская судебная практика ещё не видела.
— Многого из того, что у нас сейчас происходит, русская практика ещё не видела, Анатолий Фёдорович.
— Это верно, — сказал Кони. — Что ж. Присылайте мне Вашего грузина. Я с ним поговорю. Если он мне покажется толковым, я его возьму.
Я ушёл от Кони в одиннадцатом часу. На улице была светлая апрельская ночь, какая в Петербурге к концу апреля уже почти не темнеет. Я в коляске думал, что у меня сегодня появился последний из людей, какие были нужны для двенадцатого года. Кони был тем, чем должен быть председатель: не моим человеком, а человеком закона. Это было лучше, чем мой человек. Мой человек был бы уязвим. Человек закона — нет.
Учредительный указ о Чрезвычайном судебном присутствии государь подписал двадцатого апреля.
Текст указа готовил я с Кони и с одним сенатским юристом, какого Кони привёл. Указ был осторожный. В нём не называлось ни одного имени. В нём говорилось об учреждении «особого присутствия для рассмотрения дел о действиях должностных и иных лиц, нанёсших ущерб государственным интересам в области внешних сношений, концессионной и финансовой деятельности». Слова «великий князь» в указе не было. Это было сделано намеренно: указ создавал орган, а не приговор. Кого этот орган будет рассматривать — определялось уже его собственной работой, на основании материалов, какие в него поступят.
Указ был опубликован в «Правительственном вестнике» двадцать второго апреля.
В Петербурге его прочли по-разному. Большинство публики прочло его как очередную бюрократическую меру и не обратило внимания. Но те, кто умел читать между строк, — а в великокняжеских кругах такие были, — поняли, к чему это. У меня по сведениям Сосо, на третий день после публикации указа Кирилл Владимирович провёл вечер у Николая Николаевича Младшего, и они там были вдвоём долго. О чём говорили, мои источники не знали. Но сам факт этой встречи мне сказал, что они забеспокоились.
Я этого и хотел. Мне нужно было, чтобы они забеспокоились до того, как против них будет выдвинуто обвинение. Беспокойный человек делает ошибки. Я ждал ошибки.
Сосо к Кони я отправил двадцать пятого апреля.
Я ему объяснил всё накануне вечером, у себя в кабинете.
— Сосо. Кони хочет с Вами говорить. Он берёт Вас при себе как справочника по фактологии дела. Это значит, что Вы будете при нём всё время работы присутствия, рядом, и он к Вам будет обращаться с вопросами «откуда это». Это огромная ответственность и огромное доверие.
Сосо слушал, не перебивая.
— Я Вам скажу, как с ним держаться, — продолжал я. — Кони сорок лет в суде. Он видит человека насквозь за пять минут. С ним нельзя играть, нельзя набивать себе цену, нельзя говорить больше, чем знаешь. Если он спросит факт, какого Вы не знаете, — скажите «не знаю, узнаю к завтрашнему дню». Это лучшее, что Вы можете ему сказать. Он уважает «не знаю» больше, чем уважает выдумку.
— Понял, — сказал Сосо.
— И ещё. Он Вас спросит, кто Вы. Прямо. Он любит прямые вопросы. Отвечайте прямо. Вы — социал-демократ, член партии, работаете у меня четыре года. Не прячьте этого. Он это и так знает, я ему сказал. Если Вы попытаетесь это смягчить или прикрыть, он Вам не поверит во всём остальном.
Сосо чуть кивнул.
— Николай Иванович.
— Слушаю.
— Зачем Вы меня к нему ставите? Вы могли поставить русского. Северцова. Любого чиновника. Зачем грузина-социалиста к председателю присутствия по делу великих князей?
Я посмотрел на него.
— По двум причинам. Первая — Вы знаете это дело лучше всех, кроме меня, а я при председателе сидеть не могу, я в этом деле сторона. Вторая… — Я помолчал. — Вторая причина, Сосо, в том, что я хочу, чтобы Вас в Петербурге увидели не как моего секретаря, а как человека, которому доверяют государственную работу первого ряда. Кони — это репутация. Если Вы пройдёте рядом с Кони полгода и он Вас не выгонит — Вас в Петербурге будут знать иначе. Мне это нужно для того, что будет после.
— Что будет после?
— Об этом мы говорили в декабре. После — это Вы.
Сосо долго молчал.
— Понял, — сказал он наконец.
Он поехал к Кони на следующий день. Вернулся вечером. Я его ждал.
— Как?
— Он со мной говорил два часа, — сказал Сосо. — Спросил всё, что Вы предупредили, и ещё многое. По цюрихским счетам гонял полчаса. По корейским концессиям — час. По инородческому приложению — то, что я сам собирал, — он спросил меньше, потому что увидел, что это я знаю наизусть.
— Что он сказал в конце?
Сосо чуть помедлил.
— Он сказал: «Молодой человек, я Вас беру. Но я Вам скажу одно. Вы человек способный, и Вы человек жёсткий. Способность мне нужна. Жёсткость в этом деле мне не нужна. В этом деле, что бы Вы про этих людей ни думали, мы судим по закону, а не по убеждению. Если я замечу, что Вы тянете факты под приговор, я Вас отпущу в тот же час. Вы меня поняли?»
— И что Вы ответили?
— Я ответил: «Понял, Анатолий Фёдорович. Я буду давать Вам факты, а приговор — Ваш».
Я посмотрел на Сосо. Это был хороший ответ. Это был тот ответ, какой я бы хотел от него услышать.
— Сосо.
— Слушаю.
— Это правильно сказано. Держитесь этого. Не только при Кони. Держитесь этого всегда. Факты — наши. Приговор — закона.
Сосо ничего не ответил. Только посмотрел на меня тем долгим, неподвижным взглядом, какой у него был в самые важные моменты. Я уже знал, что этот взгляд значит: он что-то откладывает у себя внутри надолго.
В кабинет к государю Сосо вошёл со мной двенадцатого мая.
Повод был рабочий: я нёс государю первый подробный план работы присутствия — состав, порядок, сроки. Сосо шёл как секретарь, для записи. Так это было обставлено. По существу шло другое: государь хотел его увидеть.
Я их представил в малом кабинете.
— Государь. Иосиф Виссарионович Джугашвили. Мой секретарь по нерусским народам. Он же справочник по фактологии при председателе присутствия.
Государь посмотрел на Сосо. Сосо стоял прямо, спокойно, без подобострастия и без вызова. Он поклонился ровно настолько, насколько следовало, — не больше.
— Здравствуйте, — сказал государь.
— Здравствуйте, государь, — ответил Сосо. Голос ровный, с заметным кавказским выговором, но без волнения.
— Николай Иванович мне говорил о Вас. Вы грузин?
— Грузин, государь. Из Гори.
— Я в Грузии был. Давно, ещё наследником. Тифлис, Боржоми. Красивая земля.
— Красивая, государь. И трудная.
Государь чуть приподнял голову.
— Чем трудная?
— Бедная, государь. Земли мало, та, что есть, — каменистая. Народ работящий, но беднеет. У грузинского крестьянина к империи свой счёт, и счёт справедливый. Я об этом Николаю Ивановичу четыре года докладываю, и кое-что уже делается.
Государь смотрел на него внимательно.
— Что делается?
— Национальные школы, государь. С преподаванием на грузинском. Их три года назад не было ни одной официальной, теперь четырнадцать. Подготовка учителей из самих грузин. Это немного, но это начало. Человек, который учится на родном языке, меньше держит обиды на государство.
Я стоял в стороне и слушал. Я этого разговора не готовил. Я Сосо не подсказывал, что говорить государю. Он говорил сам, и говорил то, что думал, и говорил это прямо. Государь это чувствовал — я видел по его лицу.
Они проговорили минут пятнадцать. Не о деле присутствия — об окраинах, о школах, о том, как живёт нерусский народ в империи. Государь задавал вопросы, Сосо отвечал коротко и по существу. Ни разу не польстил. Ни разу не сказал того, чего не думал.
Когда мы выходили, государь придержал меня на минуту у двери, пока Сосо шёл вперёд.
— Николай Иванович, — сказал он тихо. — Этот человек умён.
— Да, государь.
— И он не лжёт. Я это вижу. Он мне сказал про грузинский счёт к империи прямо, в лицо государю. Мало кто так делает.
— Это его свойство, государь. Он говорит, что думает.
Государь помолчал.
— Берегите его, — сказал он. — Таких мало.
— Берегу, государь.
В коляске Сосо был молчалив. Дольше обычного.
— Сосо.
— Слушаю.
— Государь о Вас сказал хорошо.
Сосо посмотрел в окно.
— Я с государем говорил первый раз в жизни, — сказал он. — Я в подполье десять лет думал об этом человеке одно. Что он враг. Что он Кровавый. Я к нему всю молодость нёс ненависть.
Я молчал. Ждал.
— Сейчас я с ним говорил пятнадцать минут, — продолжал Сосо. — И я Вам скажу, Николай Иванович, что я думаю. Он не злодей. Он слабый человек на огромном месте, который старается. Он за эти пятнадцать минут мне задал больше дельных вопросов об окраинах, чем мне за десять лет задали все мои партийные товарищи вместе. Я это не ожидал.
— Что Вы с этим будете делать?
Сосо помолчал.
— Я это запомню, — сказал он. — Что человек, которого ты считал врагом, может оказаться не врагом, а просто человеком. Это, Николай Иванович, для меня новое. Мне это трудно.
— Я знаю, что трудно.
— Откуда Вы знаете?
Я посмотрел на него.
— Потому что мне это тоже было трудно. Я этого государя в моей прошлой жизни знал по учебникам как того, кого свергли и кого расстреляли в подвале вместе с детьми. Я к нему сюда приехал с готовым приговором в голове. А потом я с ним проработал шесть лет и увидел человека. Это, Сосо, и есть та работа, которую я Вам всё время показываю. Видеть человека там, где раньше видел врага. Это самое трудное, что есть в нашем деле. И самое важное.
Сосо долго молчал.
Коляска шла по набережной. Слева была Нева, уже свободная ото льда, тёмная, в вечернем свете.
— Николай Иванович, — сказал Сосо.
— Слушаю.
— Я Вам кое-что скажу, и Вы это, пожалуйста, не повторяйте никому.
— Не повторю.
— Если бы я Вас не встретил, — сказал Сосо, глядя в окно, — я бы стал плохим человеком. Я это про себя знаю. У меня в характере есть то, что в подполье растёт быстро и хорошо, а в мирной жизни делает из человека палача. Вы это во мне с самого начала увидели, я знаю. Вы меня все эти годы от этого отводите. Я это вижу и я Вам за это… — Он не договорил. Помолчал. — Я не умею говорить такие слова. У меня в семинарии этому не учили, а в подполье — тем более.
Я положил руку ему на плечо. Не сказал ничего. В этом разговоре слова были не нужны.
Мы доехали до дома молча.
Вечером я сидел в кабинете один. Артемий принёс самовар.
Я думал о том, что у меня сегодня случилось два дела. Первое — государь увидел Сосо и принял его. Это было нужно для будущего. Второе — Сосо в коляске сказал мне то, чего он никому в жизни, я уверен, не говорил. Что без меня он стал бы плохим человеком. Что он это про себя знает.
Из этих двух дел второе было больше.
Я в моей прошлой жизни знал, кем стал этот человек в той, другой истории. Я знал про тридцать седьмой год. Я знал про то, во что превратилась та черта характера, какую он сегодня в коляске назвал сам — та, что «делает из человека палача». В той истории её никто не отвёл. Её некому было отводить. Она выросла во всю свою страшную величину, и она стоила той стране миллионов жизней.
Здесь её отводят. Каждый день, шесть лет, понемногу. И сегодня этот человек сам, своими словами, сказал, что он это видит и что он этому рад.
Я не знаю, успею ли я довести это до конца. Мне семьдесят лет в этом теле, сердце сдаёт, Кречетов мне об этом говорит прямо. Я могу не дотянуть. Но сегодня я увидел, что у этого дела есть продолжение и без меня. Что Сосо сам уже держит в руках тот руль, который я ему передаю. Что он сам себя ведёт в нужную сторону, а не только я его веду.
Это было то, ради чего стоило прожить эти годы.
Я открыл тетрадь.
Написал:
«Двенадцатое мая двенадцатого года. Государь видел Сосо. Принял. Сказал: „Берегите его, таких мало“. Сосо в коляске сказал мне, что без меня стал бы плохим человеком, и что он это знает. Это сегодня самое крупное. Не присутствие. Не Кони. Не указ. А то, что человек видит в себе тьму и сам от неё отворачивается. Это и есть, что хорошее».
Закрыл тетрадь.
За окном была светлая майская петербургская ночь. Нева внизу была тёмной и спокойной. Над городом стояло то бледное небо, какое в Петербурге к концу мая уже не гаснет до утра.
Я подумал, что у меня впереди лето. Присутствие соберётся в сентябре. До этого — подготовка, сбор состава, последняя сверка материалов. И — ответ государя по манифесту, который он обещал к осени.
Лето было рабочее. Я его прожду в работе.
Сделано. По уставу.