Переодевшись и дотошно осмотрев себя в зеркале на случай, если встречу в коридоре накурившуюся Наденьку, я направился в столовую – подкрепиться. Питаемся мы в подвале, оставшемся от палат XVII века, там сохранилась сводчатая кирпичная кладка. Кормят у нас вкусно и недорого: на пятьсот рублей можно налопаться так, как в городе и за тысячу не поешь. Многие берут еду домой, особенно котлеты по-киевски, бигус по-краковски и венгерские ватрушки.
В столовой пахло усиленным питанием. На большом плазменном экране, прикрепленном над дверью, шли беззвучные новости «АРТ-канала»: видный реформатор сцены Эдик Бесомолов, морща неандертальский лобик, вещал, судя по всему, о своей скорой премьере (он ставил только классику), следом показали сцену из будущего спектакля: Хлестаков в чем мать родила охмуряет такую же раздетую дочку городничего (ее играет почему-то волосатый актеркавказец), а чтобы зритель не запутался, кто есть кто, имена написаны красной помадой на голых ягодицах персонажей. И ведь этому сраму «Золотую маску» дадут – к гадалке не ходи! Покорный внебрачной неге сладострастья, я тем не менее твердо стою обеими ногами на граните традиционной морали, понимая моногамный союз между мужчиной и женщиной как лучезарную цель всего честного человечества, вроде коммунизма.
Народу в столовой было мало, а вот если в Акустическом зале записывается симфонический оркестр или академический хор, можно застрять надолго: когда впереди, выстроившись в затылок, стоят артисты в черных концертных фраках и белых манишках, возникает ощущение, будто попал в роман Анатоля Франса и томишься в очереди вместе с рослыми королевскими пингвинами. Но сегодня ни оркестрантов, ни хоровиков нет – простор и малолюдье!
Я положил поднос на полозья, тянущиеся вдоль всей раздаточной, и, продвигаясь к кассе, взял на закуску салат оливье с крабами, полхарчо, судака под польским соусом и компот из сухофруктов – отраду советского общепита. Расплатившись, я огляделся, выбирая свободный столик, потому что стараюсь принимать пищу в одиночестве: еда, как и секс, – процесс интимный, а не групповой. Не скрою – в моей жизни был эпизод многофигурного соития, и у меня осталось ощущение антигигиенического плавания в переполненном бассейне.
Но тут я увидел, как Абрамцев машет мне рукой, кивая на пустой стул рядом с ним. Делать нечего, придется сегодня претерпеть коллективное питание. Профессор, видно, решил наесться на неделю вперед: я насчитал четыре пустые вазочки из-под закусок, да и борща он взял полную порцию, о чем свидетельствовала бордовая кайма, идущая по самому краю тарелки. Рубленый бифштекс с яйцом давался ему теперь с трудом, а впереди ждали вишневый штрудель и кисель из облепихи.
– Присаживайтесь, – пригласил искусствовед, освобождая на столе место для моего подноса.
– Спасибо! Как не расставались…
– Зря вы это, Всеволод Иванович! – у прекнул он, едва я устроился и по старой обшепитовской привычке протер салфеткой приборы. – Ох, и напрасно!
– Вы о чем, Савелий Миронович?
– О Малевиче.
– Положа руку на сердце, вы и в самом деле думаете, что Казимир – гений?
– Я?
– Вы.
– Честно?
– По гамбургскому счету.
Абрамцев внимательно огляделся, убеждаясь, что соседи нас не слушают, потом попросил:
– Положите ваш телефон на стол!
– Пожалуйста. – Я вынул из кармана «Самсунг» и включил экран, показывая, что тайной записи не веду.
– Спасибо, извините… – Профессор подался ко мне и тихо, но страстно зашептал: – Конечно же нет, никакой он не гений! Я же не идиот. Я всю жизнь изучаю «мирискусников». Великий Бенуа от одного имени Казимира впадал в бешенство. В живописи он бездарь, рисовальщик никудышний, колорист тоже так себе, его четырежды не брали в Училище живописи, ваяния и зодчества. Но Малевич – виртуоз прохиндейства! Как и все бездари, он мечтал стать первооткрывателем, основоположником, провозвестником не важно чего. И стал! Никакого «Черного квадрата» в 1913 году и в помине не было, Казимир в ту пору еще кубизм дожевывал. Но ему надо было во что бы то ни стало закрепить свое первенство, так как к 15-му году геометризм проявился уже и у Клюна, и у Розановой… Начались подлоги, выдумки, мифы. Мистификатор тот еще был! Вы правильно сказали: «Черный квадрат» – чистой воды прикол, причем, как верно заметили, сплагиаченный у затейника Альфонса Алле…
Пока профессор, опасливо озираясь, говорил, то страстно повышая, то пугливо понижая голос, я питался, а он с сожалением поглядывал на свой остывающий бифштекс.
– Вижу, Савелий Миронович, вы все это понимаете лучше меня, – прожевав, сказал я.
– Еще бы! Я же специалист. Но согласитесь, из несвежего фортеля изготовить символ эпохи, приписав себе прорыв в вечность, это надо уметь. Не случайно он больше времени уделял путаным трактатам, нежели живописи. Чтобы поддерживать иллюзию своей гениальности, надо тратить уйму энергии. И ему верили, причем на самом верху, тот же Луначарский, образованный и неглупый большевик. Казимиру дали целый Институт современного искусства, а когда умер, хоронили как члена ЦК! Кстати, почему вы заговорили про супрематическую урну? Вы что-то про нее знаете?
– Да так, кое-что… – многозначительно пробормотал я, стесняясь признаться, что прочел про нее утром в интернете.
– Учтите, – перешел он на шепот. – Есть люди, которые только за информацию о месте ее нахождения готовы щедро заплатить.
– Учту.
– Очень хорошо! – добавил искусствовед и набросился с новыми силами на бифштекс.
– Но если вы со мной во всем согласны, зачем спорили? – с просил я, покончив с судаком.
– Всеволод Иванович… – не сразу, а прожевав мясо, ответил профессор. – Как вы не понимаете! Малевич – это бренд, коммерческая легенда, вроде духов «Шанель».
– Коммерческая? Интересно… Растолкуйте! – Я со студенчества усвоил: стоит проявить пытливое непонимание, и преподаватели, рдея от педагогического восторга, забыв о дополнительных вопросах, ударяются в лекцию.
– Ну конечно коммерческая! Какая же еще? Страшно подумать, сколько написано книг, монографий, защищено кандидатских и докторских диссертаций о Малевиче и его пресловутом квадрате! Какая-нибудь карандашная загогулина Казимира стоит теперь сотни тысяч долларов! А за этот «Синий квадрат» Ребельский вывалил – страшно сказать сколько! В нашем мире усомниться в Малевиче – это значит подписать себе приговор.
– Ну ведь не расстреляют же вас!
– А зачем расстреливать? Мне просто не продлят в университете контракт. Возраст – скажут. Меня перестанут звать на телевидение. Я больше никогда не поеду за границу читать лекции, а это немалые заработки. Издательства вернут мне принятые к печати монографии о Добужинском и Остроумовой-Лебедевой, мол, у нас внезапно изменилась редакционная политика. И я очень скоро стану нищим изгоем, парией, прокаженным, от которого все будут шарахаться!
– Почему же нищим? Вы станете обычным российским пенсионером. Пенсию-то у вас не отберут.
– Не отберут. А вы пробовали жить на одну пенсию?
– Нет, не пробовал… Я покуда полупенс.
– Как вы сказали?
– Полупенс. Полупенсионер.
– Забавно! Вот когда станете «пенсом» – узнаете!
– Но откуда же этот коллективный заговор, да еще такой жесткий? – спросил я страстно, словно в самом деле не понимая.
– А откуда религия? Ведь никто не знает доподлинно, воскрес Спаситель или просто ученики спрятали Его тело. Так договорились. Тех, кто не верил, жгли на кострах, морили в казематах, объявляли еретиками. Возможно, это прозвучит как богохульство, но все обстоит именно так: Казимир Малевич канонизирован, а «Черный квадрат» стал супрематической иконой авангарда, вроде, прости, Господи, «Троицы» Рублева. И спорить с этим бесполезно.
– Так уж и бесполезно?
– Бесполезно и опасно. Более того, я уверен: вам, голубчик, сегодняшнее казимирохульство, извините за неологизм, выйдет боком.
– Посмотрим! – улыбнулся я, допил компот и хотел встать.
– Знаете, когда вы заговорили об урне Малевича… Кстати, прикладником он был неплохим, дорожный «кирпич», например, его работа. Знаки различия в петлицах придумал тоже он по просьбе Троцкого. Одно время Казимир служил штатным художником Сестрорецкого завода. Да, по сравнению с временами, когда он руководил секцией ИЗО в Наркомпросе, это чудовищное падение. Но там он себя и нашел. Согласитесь, заготовить заранее эскизы вместилищ сначала собственного трупа, а потом и пепла – в этом есть какое-то эстетическое мужество!
– Пожалуй.
– Так вот… Если бы мне удалось отыскать эту чертову урну, я бы ее продал, обеспечил себя и потомков и вот тогда бы опубликовал за свой счет все, что думаю о Казимире… – Считаете, помогло бы?
– Нет, конечно. Замолчали бы, осмеяли, сказали бы, что я, как Чацкий, спятил. Но я все равно бы это сделал!
…И тут под своды сошла Манана – тощая, носатая, в черном платье без талии. Волосы блекло-золотистого цвета, что выдавало в ней тайную брюнетку. Спину дочь Арамова держала изнурительно прямо: так дети, встав у планки ростомера, тянутся изо всех сил, чтобы казаться выше.
– Ну я побежал, тысяча извинений, на лекцию опаздываю… – Абрамцев, мгновенно нацепив для конспирации маску, смылся, опасаясь, что грымза увидит его со мной за одним столом и вычеркнет из списка экспертов «АРТ-канала».
Манана прошла мимо, даже не глянув на меня, за ней тянулся странный запах, такой, наверное, оставляла бы неисправная иномарка, заправленная дорогим парфюмом.