В которой главный герой честно просит сто, получает пятьсот, по чистой случайности оказывается единственным внятным свидетелем ограбления банка, после чего его же и записывают в сообщники, а под вечер все же отпускают, но при этом неприятности только начинаются.
Щиток он всё-таки доделал.
Минут за двадцать, как и обещал. Подтянул контакты, зачистил окислившиеся концы, переложил пару проводов так, чтобы они не лежали голым телом на голом теле, обмотал самое страшное синей изолентой — не от красоты, а чтоб совесть была чиста, — и закрыл бронзовую дверцу с маленькими химерами по углам. Лягушка в верхнем правом углу всё так же смотрела на него, и Дядя Жора, защёлкивая замочек, на всякий случай погрозил ей пальцем.
—Ты это, — сказал он ей вполголоса. — Не балуй.
Лягушка не ответила. Лягушки вообще не отвечают, на то они и лягушки, тем более бронзовые, и Дядя Жора почувствовал лёгкое облегчение от этой простой и правильной мысли. В голове ещё немного звенело — после удара всегда звенит, ничего удивительного, — но руки уже не дрожали, и привкус железа во рту почти прошёл. Перегрелся. Точно перегрелся. Жара, духота, вчерашнее пиво с Николаем, старый дом с его каменными зверями. Любому бы померещилось.
Он собрал инструмент, обтёр руки о тряпку, которую всегда таскал в боковом кармане сумки, и пошёл искать профессора.
Профессор обнаружился в кабинете — в том самом, где теперь горел свет. Он сидел в глубоком кресле под торшером, с книгой на коленях, и при появлении Дяди Жоры поднял глаза поверх очков с таким выражением, будто электрик помешал ему в чём-то крайне важном и сугубо личном.
—Готово, — сказал Дядя Жора. — Свет есть везде. Розетка на кухне больше искрить не будет — я там контакт перебрал, он у вас еле держался, ещё чуть-чуть и был бы пожар. Но вы, Дмитрий... простите, не запомнил отчества...
—Аркадьевич, — сухо подсказал профессор.
—Дмитрий Аркадьевич, вы это, послеживайте. Проводка у вас, конечно, реликвия, не спорю, но реликвия эта пожароопасная. На будущее.
—На будущее я как-нибудь сам разберусь, — отозвался профессор, закрывая книгу с лёгким хлопком, от которого взлетела пыль. — Сколько я вам должен?
И вот тут случилось то, чего Дядя Жора пока ещё не знал, что оно случится.
Работа была пустяковая. По-честному, по совести, как он привык, — больше ста гривен брать было не за что. Контакты, изолента, двадцать минут возни. Он и заломил бы сто пятьдесят какому-нибудь жлобу с иномаркой, но старик жил в музее, ел, судя по запаху, тем же, чем кормил кота, и Дяде Жоре стало его как-то по-человечески жалко.
—Да сто гривен, — сказал он. — С вас сто. Работы там было всего ничего.
Он сказал чистую правду. Сто гривен. Ровно сто, ни больше ни меньше. Он даже руку приподнял, показывая ладонью, — мол, столько, не дороже.
Профессор Городецкий замер.
Лицо его медленно вытянулось, потом пошло пятнами, потом окаменело в выражении глубочайшего, почти философского возмущения. Он отложил книгу. Он снял очки. Он встал из кресла во весь свой сухой, нахохленный рост, и халат на нём встал торчком, как перья на рассерженной птице.
—Пятьсот?! — произнёс он голосом, в котором дрожала оскорблённая порядочность. — Молодой человек, вы в своём уме?
Дядя Жора моргнул.
—Чего пятьсот? — осторожно переспросил он. — Сто.
—Вот именно! Пятьсот! — взвился профессор. — За двадцать минут возни с проводами! За то, что вы там покрутили отвёрткой и обмотали мой фамильный щиток своей синей дрянью! Это, по-вашему, на пятьсот гривен работы?! Да в моё время за такие деньги меняли проводку во всём подъезде!
—Так я ж говорю — сто, — повторил Дядя Жора, чувствуя, как почва уходит из-под ног. — Сто. Не пятьсот. С-т-о.
—Опять пятьсот! — простонал старик и схватился за голову. — Господи, что за наглость! Что за времена! Содрать с пожилого человека пятьсот гривен, пользуясь его незнанием расценок! И ведь говорит — пятьсот, говорит и в глаза смотрит, и рука не дрогнет!
Дядя Жора стоял посреди заваленного книгами кабинета и чувствовал, как у него самого начинает дёргаться глаз. Он раскрыл рот. Закрыл. Снова раскрыл.
—Дмитрий Аркадьевич, — сказал он медленно и очень отчётливо, как говорят с глуховатыми и с пьяными. — Я. Прошу. Сто. Гривен. Одну. Бумажку. С Грушевским.
—Пять бумажек! — отрезал профессор, лезя дрожащими пальцами во внутренний карман халата, откуда показался потёртый кошелёк на кнопке. — Я всё прекрасно расслышал. Вы хотите пятьсот. Грабёж, конечно, форменный грабёж, но я не из тех, кто торгуется с мастеровым человеком из-за денег, это унизительно. На. Подавитесь.
И он сунул Дяде Жоре в руку пять стогривневых купюр. Новеньких, хрустящих, сложенных пополам.
Дядя Жора смотрел на эти пять бумажек и не понимал ничего. Совсем ничего. В голове опять зазвенело — тонко, по-комариному.
—Это много, — сказал он честно. — Это слишком много. Мне столько не надо. Возьмите четыреста назад.
—Что?! Ещё четыреста?! — Профессор отшатнулся, прижимая кошелёк к груди обеими руками, как мать прижимает дитя. — Девятьсот гривен?! Да вы совсем стыд потеряли! Это разбой! Это среди бела дня! Вон! Вон из моего дома, пока я милицию не вызвал! Берите свои пятьсот и убирайтесь, кровопийца!
—Какие девятьсот, — слабо сказал Дядя Жора. — Я ж отдать хотел...
—Вон!!!
Дядю Жору вынесло из квартиры профессора Городецкого вместе с сумкой, инструментом и пятьюстами гривнами в кулаке. Дубовая дверь захлопнулась за спиной с гулким, оскорблённым стуком, и было слышно, как изнутри лязгнул засов и старик ещё долго бормотал что-то про новые времена и упавшие нравы.
Дядя Жора спустился на один пролёт, сел на холодную мраморную ступеньку — ту самую, истоптанную за сто лет до ложбинки посередине, — и разжал кулак.
Пятьсот гривен. Пять новеньких бумажек. За двадцать минут работы и моток изоленты.
—Ну вот объясни ты мне, — сказал он негромко, обращаясь не то к самому себе, не то к лепному ангелочку, который скалился на него с потолка над лестницей. — Я ж ему сто сказал. Сто. Я ж своими ушами слышал, как я сказал — сто. А он мне пятьсот. И ещё орёт, что я грабитель. Это что, я с ума схожу или мир?
Ангелочек молчал. Ангелочки, как и лягушки, разговорчивостью не отличаются.
Дядя Жора посидел ещё немного, потом аккуратно сложил деньги и сунул их во внутренний карман куртки, поближе к сердцу. Пятьсот так пятьсот. Раз человек так настаивает. В конце концов, не он же навязывался — наоборот, отдать пытался. Совесть, можно считать, чиста. А деньги в доме лишними не бывают, особенно когда за свет третий месяц недоплачено и Тамара уже намекает, что хорошо бы новую стиральную машину, а то старая «Ока» скачет по ванной, как живая.
С этой относительно утешительной мыслью он встал, закинул сумку на плечо и пошёл вниз, к выходу, мимо молчащих химер, на жаркую, плавящуюся Банковую.
Знал бы он, что сто и пятьсот — это только начало.
* * *
До дома надо было ещё добраться, а это с Банковой на Борщаговку — целое путешествие. Сперва пешком вниз, потом ловить что-нибудь до метро, потом метро, потом маршрутка. Дядя Жора метро не любил — в жару там стояла такая духота, что хоть святых выноси, — поэтому решил сначала зайти в банк. Не в какой-нибудь, а в свой, тот, где у него была книжка и где он раз в месяц снимал отложенное и платил по той самой ипотеке, которую взяли два года назад и о которой Тамара поминала его всякий раз, когда он засиживался с Николаем у гаражей.
Отделение было маленькое, на углу, в первом этаже жилого дома. Прохладное — кондиционер работал, и одно это уже было счастьем. Дядя Жора вошёл, снял кепку, вытер лоб и пристроился в короткую очередь к единственному открытому окошку. Перед ним стояли двое: бабушка с пачкой квитанций и молодой парень в спортивном костюме, переминавшийся с ноги на ногу.
Раньше у Дяди Жоры была сберкнижка. Хорошая такая, с зеленоватыми страничками, в которые кассирша от руки вписывала приход и расход, и всё было ясно: открыл, посмотрел, сколько есть, и спишь спокойно. Но сберкнижки давно отменили — выдали взамен пластиковую карточку, которую он держал в той же бумажке, что и паспорт, и втайне недолюбливал. С книжкой было понятнее. С книжкой было по-человечески. А теперь — карточка, и пин-код, который он записал на бумажке и носил в кошельке рядом с картой, чем приводил Николая в священный ужас.
Николай-то, сосед, был на «ты» с прогрессом. Купил себе недавно навороченную мобилку — здоровенную, с ладонь, и всё тыкал в неё пальцем у гаражей, хвастаясь: вот, мол, гляди, Жора, я отсюда, не вставая, могу за квартиру заплатить, и за свет, и ипотеку перекинуть, и баланс посмотреть — всё в телефоне. «Приложение, — говорил Николай важно. — Банк прямо в кармане». И пытался научить, тыкал Дяде Жоре в экран: вот логин, вот пароль, вот подтверждение по эсэмэс, вот код из сообщения, вот ещё раз пароль, потому что сессия истекла. Дядя Жора смотрел на эту пляску цифр, паролей и подтверждений, и в голове у него всё путалось безнадёжно. Фазу от ноля он различал спросонья, а вот где там логин, а где идентификация — нет, это было не для него. Слишком сложно. Где-нибудь нажмёшь не то — и плакали твои деньги, ищи потом ветра в поле.
Поэтому он, как и прежде, ходил в отделение ногами. Совал кассирше в окошко паспорт, дожидался, пока она найдёт его в своём компьютере, и каждый раз заново, негромко и обстоятельно, переспрашивал: сколько, девушка, у меня там осталось? а на ипотеку в этом месяце сколько надо? а за коммуналку по этим вот квитанциям сколько выходит? Кассирша вздыхала, но называла. С книжкой, твёрдо был убеждён Дядя Жора, всё это было куда проще и яснее.
И, похоже, не он один так думал. Бабушка, стоявшая перед ним, тоже мяла в руках паспорт и пачку квитанций с тем особым растерянным выражением, какое бывает у человека, которого жизнь в очередной раз обогнала и не предупредила. Дядя Жора посмотрел на неё с молчаливым сочувствием — свой, мол, человек, — и принялся ждать, разглядывая от нечего делать плакат на стене про какой-то вклад «Золотая осень» под немыслимые проценты, в которые он не верил, потому что в проценты он давно перестал верить, как и в курс доллара, и в обещания по телевизору.
В этот самый момент дверь распахнулась, и вошли трое.
Дядя Жора потом, на допросе, никак не мог толком объяснить, что именно его сразу насторожило. Вроде люди как люди. В куртках. Летом, в жару — в куртках, вот что. И лица закрыты — не то платками, не то ещё чем. И один сразу заорал, тонко и страшно, так что бабушка выронила свои квитанции:
—Всем на пол! Это ограбление! Лежать, не дёргаться!
Дальше всё было быстро и одновременно очень медленно, как всегда бывает, когда страшно. Двое перепрыгнули через стойку — ловко, видно было, что не первый раз, — и кинулись к кассе. Третий остался у дверей, размахивая чем-то чёрным и коротким, и Дядя Жора, опускаясь на холодный плиточный пол рядом с бабушкой, успел подумать только одно, очень ясно и спокойно:
«А деньги-то у меня во внутреннем кармане. Пятьсот. Профессорских».
Он лежал, уткнувшись щекой в прохладную плитку, чувствовал лопатками этот чужой, лихорадочный страх, разлитый в воздухе, слышал, как звенят выдвигаемые ящики, как шуршат пачки купюр, как сипло, прерывисто дышит бабушка рядом, и старался запомнить. Сам не зная зачем — может, по той же дурацкой добросовестности, по которой он доделывал любую работу до конца, — он запоминал. Куртки. Рост. Обувь: у одного кроссовки белые с синей полосой, разношенные, у другого ботинки тяжёлые, армейские. Голос того, кто командовал, — с лёгкой картавинкой, молодой. И ещё — на запястье у того, что перепрыгнул первым, когда задрался рукав, синел краешек татуировки, что-то вроде якоря или креста, не разглядеть.
Всё кончилось так же внезапно, как началось. Минуты три, не больше. Трое выскочили на улицу, дверь хлопнула, и наступила оглушительная тишина, в которой было слышно только, как тикают часы на стене да всхлипывает кассирша за стеклом.
А потом приехала милиция.
* * *
Отделение, куда привезли всех свидетелей, было обыкновенное, районное, и Дядя Жора бывал в таких — давно, ещё когда у соседа машину угнали и его, Жору, вызывали как понятого. Облупленные стены цвета больной зелени. Пластиковые стулья, на которых неудобно сидеть, потому что они рассчитаны не на удобство, а на то, чтобы человек побыстрее всё рассказал и ушёл. Запах растворимого кофе, окурков и казённой бумаги. Где-то стрекотала старенькая печатная машинка вперемешку с компьютером, у которого был такой вид, будто его сюда сослали за провинность.
Свидетелей опрашивали по очереди. Дядя Жора прождал часа полтора, мрачнея с каждой минутой — Тамара ведь не знает, где он, мобильного у него отродясь не было, домашний только, и он представлял уже, как она стоит на балконе и высматривает его во дворе, и придумывает одно хуже другого.
Наконец вызвали и его. В кабинете сидели двое.
Один — постарше, лет под шестьдесят, грузный, усталый, с лицом человека, который за свою жизнь видел всё и уже ничему не удивляется. Перед ним стояла чашка с тем самым растворимым кофе, и он помешивал его ложечкой так задумчиво, будто там, на дне, было написано что-то важное про смысл жизни. Это был следователь Василенко.
Второй — молодой, бойкий, с цепким взглядом и быстрой манерой говорить, будто всё время кого-то на чём-то ловил. Этот сидел сбоку, чуть подавшись вперёд, и постукивал ручкой по столу. Следователь Петренко.
—Садитесь, — сказал Василенко, не поднимая глаз от кофе. — Фамилия, имя, отчество.
—Коваленко. Георгий Петрович, — сказал Дядя Жора. — Электрик.
—Коваленко, — повторил Василенко, записывая. — Кузнецкая, значит, фамилия.
—Так и есть, — кивнул Дядя Жора. — У нас в роду все по железу были. Прадед кузнец, дед кузнец, отец в кузне при колхозе. А я вот по проводам пошёл. Тоже, считай, по железной части, только потоньше.
—Где работаете?
—Сам на себя. По объявлениям, по знакомым.
—Угу. — Василенко наконец отхлебнул кофе, поморщился и отодвинул чашку. — Рассказывайте. Что видели, как было, по порядку. Не торопитесь.
И Дядя Жора начал рассказывать. По порядку, обстоятельно, как привык делать всё в жизни. Что зашёл снять денег с книжки. Что стоял в очереди третьим. Что вошли трое в куртках, в жару, и это первое, что показалось странным. Что лиц не видел — закрыты. Что запомнил кроссовки, ботинки, картавый голос и краешек татуировки на запястье. Что лежал на полу рядом с бабушкой и старался всё запомнить.
Он говорил чистую правду. Каждое слово — правду, как было.
И с каждым словом лицо молодого Петренко становилось всё внимательнее, всё острее, а ручка стучала по столу всё чаще.
—Так-так-так, — сказал он наконец, когда Дядя Жора дошёл до татуировки. — Очень интересно. Очень. А скажите-ка мне, Георгий Петрович. Откуда у вас такие подробности?
—Так я ж видел, — простодушно ответил Дядя Жора. — Я ж рядом лежал, всё прямо перед глазами.
—Лежали, значит. — Петренко переглянулся с Василенко. — А вот свидетельница, бабушка, говорит, что вы не просто лежали, а как-то очень удобно устроились — головой к кассе, всё видели. И запомнили, главное, не что-нибудь, а самое то, что нужно: и обувь, и татуировку, и голос. Прямо как по списку. Будто заранее знали, на что смотреть.
—Так я ж нарочно запоминал, — сказал Дядя Жора, чувствуя смутную тревогу. — Чтоб вам потом рассказать. Помочь.
Он сказал правду. Хотел помочь. Запоминал, чтоб помочь.
—Вы их раньше где-нибудь видели? — резко спросил Петренко. — Этих троих. Знакомы с ними?
—Нет, — твёрдо сказал Дядя Жора. — Первый раз в жизни. Никогда не видел.
Чистейшая правда. Он смотрел Петренко прямо в глаза, говоря это, — потому что человеку, говорящему правду, прятать глаза незачем.
И увидел, как лицо следователя застыло. Как переглянулись они с Василенко — и на этот раз даже усталый Василенко поднял на Дядю Жору тяжёлый, внимательный взгляд.
—То есть вы их знаете, — медленно произнёс Петренко. — Признаёте. Вы только что сказали, что знакомы с ними. Знаете всех троих.
—Что?! — Дядя Жора привстал со стула. — Да я ж говорю — не знаю! Первый раз вижу!
—Вот видите, — кивнул Петренко с нехорошим удовлетворением, что-то записывая. — Опять. «Знаю всех троих, видел не раз». Слово в слово. Василий Иванович, вы слышали?
—Слышал, — глухо сказал Василенко.
И Дядя Жора с ужасом, от которого похолодело в животе, начал понимать: происходит то же самое. То же, что с профессором. Он говорит одно — они слышат другое. Прямо противоположное. Он говорит «не знаю» — они слышат «знаю». Он говорит «хотел помочь» — они слышат бог весть что.
—Подождите, — сказал он, стараясь говорить как можно спокойнее, как можно понятнее. — Подождите. Давайте ещё раз. Я этих людей вижу первый раз в жизни. Я не имею к ограблению никакого отношения. Я честный электрик. Я просто зашёл снять деньги.
—Деньги, — оживился Петренко. — Кстати о деньгах. При вас обнаружено пятьсот гривен. Новыми купюрами. Откуда?
И тут Дядя Жора понял, что пропал.
Потому что объяснить про пятьсот гривен он не мог никак. Правду — что профессор насильно всучил ему впятеро больше, чем он просил, обозвав при этом грабителем, — даже он сам понимал, что в это поверить невозможно. А теперь, с этим проклятием на языке, и подавно.
Но врать он не умел. Не научился за сорок семь лет. И потому сказал, как было:
—Это мне профессор заплатил. За работу. Я ему щиток чинил с утра, на Банковой. Просил сто, а он дал пятьсот, я не знаю почему, он не расслышал и обиделся. Это его деньги, честные, за работу.
Он говорил правду. Странную, нелепую, но чистую правду.
Петренко отложил ручку и посмотрел на него с почти восхищением.
—Красиво, — сказал он. — Нет, правда, красиво. «Получил пятьсот за наводку, профессор тут ни при чём, деньги мои, утром, на Банковой». — Он повернулся к Василенко. — Слыхали? Он практически всё признал. И про долю свою, и про сообщников, и что готовился заранее. Я предлагаю задержать до выяснения. Этот тихоня — наводчик, к гадалке не ходи. Сидел в зале, всё высмотрел, подал сигнал, получил пятьсот авансом. Классика.
Василенко молчал. Он смотрел на Дядю Жору долго, тяжело, своим всё повидавшим взглядом, и в этом взгляде было что-то, чего не было у молодого, — какое-то усталое сомнение. Что-то в этом грузном, простоватом мужике с грязными руками и честными глазами не сходилось у него с картинкой «наводчик». Но и слова — слова-то были яснее ясного. Сам же признался.
—Документы оформляй, — сказал он наконец, отворачиваясь. — До выяснения. Пусть посидит, подумает. Утром разберёмся.
—Я не виноват, — тихо сказал Дядя Жора в спину Василенко. — Я правда не виноват. Я просто электрик.
—Знаю, знаю, — пробормотал Петренко, заполняя бланк. — «Виноват, главарь, всё спланировал». Записал уже.
И Дядя Жора замолчал. Потому что понял наконец главное, самое страшное: чем больше и чем честнее он будет говорить, тем хуже себе сделает. Каждое его слово оборачивалось против него. Правда стала ядом. Молчание — единственным, что ему оставалось.
Просидел он в обезьяннике до позднего вечера.
Спасло его, как ни странно, не правосудие, а та самая бабушка с квитанциями да кассирша. Бабушка, отойдя от шока, в своих показаниях твёрдо стояла на том, что «вон тот добрый дядечка в кепке» лежал рядом с ней на полу, держал её за руку, чтоб не так страшно было, и шептал, что всё обойдётся. А кассирша опознала по записи с камеры всех троих налётчиков — и Дяди Жоры среди них, понятное дело, не было. Камера, в отличие от людей, проклятию Кассандры не поддавалась: она показывала ровно то, что было, без искажений.
Часов в одиннадцать вечера Василенко сам вышел к нему в коридор, где Дядя Жора сидел на пластиковом стуле, серый от усталости.
—Свободен, — сказал следователь, не глядя в глаза, и в голосе его было что-то похожее на смущение. — Иди домой. Извини, что так вышло. Бывает. — Он помолчал. — Деньги забери, вон, в конверте. И это... — он вдруг тяжело вздохнул, — ты, мужик, как-то поменьше говори в следующий раз. Очень уж ты так говоришь, что не разберёшь, где правда, где что. Себе же хуже делаешь.
—Постараюсь, — сказал Дядя Жора.
И это была чистая правда, которую, к счастью, никто прямо у него не спрашивал.