В которой главный герой возвращается на Владимирскую горку две недели спустя своего исчезновения, садится в подержанную иномарку друга Николая, и впервые в жизни сочиняет такую несусветную легенду про шабашку из Сочи, что друг Николай в неё не верит ни на грамм — но как друг делает вид, что верит.
Дядя Жора, поняв, что таиться больше нельзя, толкнул дверь и вошёл.
И в первый раз в жизни смог разглядеть Владислава Городецкого в полный, нормальный, не призрачный рост. Невысокий — оказалось, ниже Дяди Жоры на полголовы. Сухой, поджарый, очень аккуратный. И — это Дядя Жора почувствовал нутром — очень умный.
Городецкий — живой Городецкий, не желчный дух, а живой архитектор тридцати с чем-то лет — повернулся к Жоре. Окинул взглядом. И на лице у него произошло то самое, знакомое Жоре по его призрачной версии, выражение мгновенного, точного, профессионального обследования всего предмета.
—Любопытно, — сказал Городецкий после паузы. — Любопытно. Полевой Антарктики, не иначе. Чем обязан?
—Я по электрической части, — повторил Дядя Жора заученное. — Из Австралии. Прислали к вам. По щитку.
—А, — Городецкий приподнял бровь. — Австралия. Когда у меня в смете было — Австралия? Я, голубчик, своих мастеров привожу из Парижа и Берлина. Из Австралии у меня — не было.
Дядя Жора понял, что версия лопается, и быстро сменил тактику.
—Извините, барин, — сказал он, опуская голову. — Виноват. Я не от вас. Я от себя. Я просто... — он на секунду затруднился, потом честно, в первый раз за всю эту главу, выдохнул: — Я просто хотел посмотреть. На щиток. Очень мне это интересно. Я мастер. Просто посмотреть.
Городецкий посмотрел на него ещё внимательнее. Бровь поднялась ещё выше.
—Любопытно, — повторил он. — Заграничный мастер пришёл с другого конца города в звериных шкурах, с копьём и черепом, чтобы посмотреть на щиток. Знаете, голубчик, я бы вас выгнал. Но что-то мне говорит — а оно мне говорит редко, — что вас стоит пустить. Тем более, что щиток стоит здесь же, в гостиной, на полу, я его как раз с мастером Тихоном обсуждаю.
Сердце у Жоры подпрыгнуло.
—Можно? — спросил он осторожно.
—Можно. — Городецкий сделал жест ладонью. — Только посмотрите. И, голубчик, по чистому. Полы только что лакированы.
Дядя Жора, сдерживая в груди громко стучащее, прошёл в гостиную.
В гостиной — большой, светлой, ещё пустой, без мебели — на полу, на чистой холщёвой подстилке, лежал он.
Тот самый щиток.
Бронзовый. Гладкий. Новый. Не успевший ещё за сто лет покрыться патиной, чёрненькими пятнышками и тонкой, едва ощутимой плёнкой ста лет киевской пыли. Сейчас он сиял. Все четыре фигурки по углам — жаба в верхнем правом, дракон в верхнем левом, лев с лошадиным хвостом в нижнем левом и нечто похожее на бабу-ягу в нижнем правом — все они были яркие, выпуклые, литые, как из ювелирной мастерской. Жаба в верхнем правом углу сидела, поджав ножки, и смотрела ровно куда-то в стену.
Дядя Жора подошёл.
Опустился на одно колено — медленно, чтобы не привлекать внимания. Положил рядом сумку. Прислонил к стене копьё. Череп смилодона положил рядом с собой на холстину. Достал из сумки большую отвёртку.
И — поднял глаза на жабу.
Жаба смотрела в стену.
Дядя Жора, наконец, осмелел и заговорил с ней — шёпотом, как с глухой собеседницей, через специальный канал, которым шёпот доходит до всех бронзовых жаб одинаково.
—Ну, — сказал он. — Здравствуй. Я тебя помню.
Жаба не шелохнулась.
—Я тебя помню по будущему, — продолжил Дядя Жора. — Лет через сто. Ты тогда ещё будешь жить, ты не переживай. Ты тогда и со мной разговаривать будешь. Прыщавая такая, насмешливая, противная. Я тебя сейчас, — он перехватил отвёртку покрепче, — я тебя сейчас, прости пожалуйста, чуть-чуть подковыряю. Без обиды. Это я не тебе. Это я, чтобы вот этого не было. Понимаешь? Чтобы я больше никуда не летал. Чтобы Тамара была не дура, а я — не дурак. Чтобы Лизка ел вовремя. Чтобы хорошо.
Жаба не шелохнулась.
Дядя Жора, оглянувшись через плечо (Городецкий с Тихоном по-прежнему обсуждали что-то у двери, спинами к Жоре), осторожно сунул кончик отвёртки в одну из бронзовых щелей между жабой и корпусом щитка. Попробовал поддеть.
Отвёртка слабо хрустнула.
И — в эту самую секунду — внутри Жориной головы, прямо у него над ухом, очень спокойно, очень буднично, очень знакомо раздался женский голос. Не его собственного внутреннего переводчика — а другой, с гораздо более характерной интонацией. Хрипловатый. Прокуренный. С чёткой, обижено-важной нотой.
—Куда. По. Мытому. — раздельно произнёс голос.
Дядя Жора замер.
Голос продолжил.
—Куда лезешь, говорю. Я тебя спрашиваю, мужик. Я тебя пятый раз спрашиваю. Только что вымыли. Только что пропылили. Только что лак положили. Лак ещё не высох. А ты со своими отвёртками в храм божий. С грязными чунями. Через зал. К чистому щитку. Я тебя, мужик, в первый и последний раз спрашиваю — куда?
Дядя Жора, замерший с отвёрткой в ладони, медленно поднял глаза.
Жаба смотрела на него.
То есть нет — у жабы в верхнем правом углу щитка не пошевелились ни глаза, ни рот, ни лапки. Бронза осталась бронзой. Но смотрела она — Дядя Жора это ясно почувствовал — на него. С тем самым, знакомым ему по тёти Шуре, уборщице из заводской столовки Жориной молодости, с тем самым прокуренным, насмешливым, обиженным, властным выражением, какое бывает у профессиональной уборщицы, увидевшей грязные мужицкие сапоги на свежевымытом кафеле в начале её смены.
—Жэнщина, — сипло выдавил Дядя Жора (так он на тётю Шуру и обращался — «жэнщина» — поскольку звать её тётей он стеснялся, а просто Шурой — она бы такого не вынесла). — Жэнщина, я ж...
—Молчи, мужик. — отрезал голос. — Молчи. Слушай меня. Я тебе сейчас, дядька, скажу одну вещь. Эту вещь у нас, у тех, кто на щитках живёт, по-секрету не говорят. Но тебе скажу. Потому что ты, дядька, такой бестолковый, что вторая Сидоренко тебе уже не поможет.
—Ты, дядька, не порть мне щиток. Понял? Не порть его и не пытайся. Не сейчас. Никогда. Тебе кажется, что щиток — это причина всего. А он — не причина. Он — окошко. Через него мы тебя зовём — мы, ты понимаешь, кто. Мы тебя зовём, когда у нас тебе работа есть. Сейчас. Без проводки. Без сети. Без подключения. Никакой работы тебе тут нету. Сегодня я тебя позвала просто чтобы ты в чистый зал не лазил.
—А зачем... — пробормотал Жора.
—А затем, дядька, что у тебя сейчас, ровно через минуту, в кармане зазвонит твой ваш этот двадцать первого века скворечник. И тебя домой потащит. Я ж тебе говорю — я тебя сейчас позвала, потому что мы решили — хватит. Ты уже наработал. Ты ещё поработаешь, потом. Но сегодня — иди домой. Тебя там Тамара ждёт.
Дядя Жора, у которого от слова «Тамара» в груди что-то сильно сдвинулось, медленно опустил отвёртку.
—Ладно, — он, не отдавая отчёта, отвёл руку с отвёрткой подальше от щитка. — Ладно. Не буду.
—Вот и хорошо. — Голос (а это, понимал Жора, был голос жабы, голос той самой тёти Шуры в металле и старой бронзе) добавил, смягчившись: — Иди, дядька. Иди отсюда. Лак, говорю, не высох. Ладно. Пока с тебя хватит. Отдыхай. Понадобишься — вызову.
И в эту секунду у Дяди Жоры в кармане шкуры — глубоко, у самого сердца, рядом с латунным ключиком и завёрнутым в тряпочку изумрудом богини Иссиды — тихо, противно, очень знакомо завибрировал мобильник.
Дядя Жора аккуратно сунул отвёртку обратно в сумку. Поднял с холстины череп смилодона. Подобрал копьё. Кивнул бронзовой жабе с тем особенным мужицким поклоном, какой существует только при заочной благодарности.
И, не оборачиваясь больше к ни не подозревающему ничего Городецкому, ни к мастеру Тихону, ни к холщёвой подстилке с лежащим на ней нетронутым щитком, — Дядя Жора вынул мобильник, посмотрел на экранчик.
На экранчике — в той самой строчке, где раньше было «40000 д.н.э.», потом «1968», потом «1890», теперь стояло — спокойно, ровно, чёрным по серому — четыре маленькие цифры.
2001
—Жэнщина, — тихо сказал Дядя Жора жабе, ни к кому не обращаясь, — спасибо тебе. Я тебя послушал. Иду.
И, нажав зелёную кнопку, исчез.
Дядя Жора, в третий раз за последние сутки нажимая зелёную кнопку, мысленно приготовился ко всему. К очередному первобытному лесу. К новой эпохе. К любому, в общем, чужому веку. К Парижу периода Французской революции. К пиратам в Карибском море. К ледниковому периоду. Готов он был ко всему.
Он не был готов только к одному — к тому, что у него после нажатия зелёной кнопки, в первое же мгновение, под подошвой первобытных чуней окажется знакомая до слёз, обшарпанная, отшлифованная тысячами ног плитка дорожки Владимирской горки в одна тысяча девятьсот девяносто девятом году.
То есть — нет.
Не девяносто девятом.
Дядя Жора, открыв глаза, опустил их на эту самую плитку и понял, что глаза его не обманывают. Это была та самая плитка. Это была та самая дорожка. Это была та самая лавочка под старым клёном — та, с которой он, Дядя Жора, в позапрошлый вторник, в восемь вечера, в осенних сумерках, поднял трубку мобильника с номером «40000 д.н.э.».
Только — Дядя Жора огляделся — было оно не так.
Во-первых, клён стоял уже наполовину голый. Половина листьев слетела. Под ногами лежал толстый ковёр золотисто-бурой палой листвы. По дорожке шуршало — северный ветер всё ещё гонял эту листву туда-сюда. Воздух был холодный, ровный, без той влажной мягкости, какая бывает в конце сентября. Это был уже октябрь. Может, начало октября, может, его середина — но точно октябрь.
«Не вторник, — сообразил Дядя Жора. — Неделя прошла. Может, две».
Во-вторых, на лавочке под клёном — той самой, на которой он сидел с зажигалкой, — теперь, разложив на коленях газету, мирно ела бутерброд какая-то пожилая женщина в платочке. Увидела Жору. Подняла глаза. Не вскрикнула. Смотрела долго, спокойно, как умеют смотреть на самых разных людей пожилые тётеньки на лавочках в киевских парках. Потом, не отводя взгляда, аккуратно дожевала кусок бутерброда и сказала философски:
—Чудит молодёжь нынче. И где ж он такие шкуры взял.
И, спокойно дожёвывая, вернулась к газете.
В-третьих, и это было главное, — со стороны Подола, со стороны моста, со стороны заречья, отчётливо, плотно, родно гудела цивилизация. Гудели троллейбусы. Гудели машины. Где-то совсем рядом, за поворотом, звенел трамвай. Над крышами далёкого Гончарного переулка торчала телевизионная антенна. На лавочке у соседнего фонаря молодой парень в куртке-пуховике разговаривал в большую трубку — мобильник, заметил Дядя Жора со специальным узнаванием специалиста, мобильник модели на размер крупнее его собственного. И парень в эту трубку обыкновенным русско-украинским полуязыком говорил: «...ну так и я ему сказал, шо нехай он мне до конца недели гнать перестанет, а то я с ним вообще того этого...»
Дядя Жора закрыл глаза.
Открыл. Открыл-закрыл. На пробу.
Город стоял. Город никуда не делся. Город был тот же самый. Просто — на неделю-две дальше.
«Я дома, — медленно осознал Дядя Жора. — Я дома».
И, постояв ещё секунду, он осторожно сел на ту самую лавочку, на другой её конец, поодаль от тётеньки с бутербродом. Сел в шкурах. С копьём в одной руке. С черепом смилодона в другой. И, ничего больше не делая, не спрашивая, не оглядываясь, — Дядя Жора в первый раз за восемь страшных глав очень тихо, без слёз, без вздохов, без всего, просто опустил голову.
Минут пять Дядя Жора сидел так, опустив голову, и ничего не делал. Тётенька рядом, дожевав бутерброд, аккуратно завернула обертку, встала и пошла дальше по дорожке, на ходу прибавив:
—Шкуры-то постирай, мил человек. От тебя костром пахнет.
И ушла, шаркая по листве.
* * *
Когда Дядя Жора немного пришёл в себя, в груди у него стало тонко-тонко, что-то такое горячее, забытое, давно не виданное — наверное, счастье.
Он осторожно полез в карман шкуры. Достал мобильник. Экранчик был тёмный. Иконка-антенка в правом верхнем углу — слабо, но мигала. И, что было самым прекрасным, рядом с ней стояла маленькая чёрточка одной полоски. Сеть. Была — сеть.
Дядя Жора нажал кнопку «вкл», нашёл в контактах Николая, нажал «вызов».
В трубке пошли длинные. Один. Два. Три. И — на третьем гудке — Николай взял.
—Алё? — голос у Николая был осторожный, недоверчивый, тот голос, каким Николай обычно говорил, если звонил незнакомый номер. — Кто это?
—Николаш, — сипло сказал Дядя Жора. — Это я. Жора.
В трубке настала такая тишина, что Дядя Жора испугался, что Николай отключился. Потом — Дядя Жора отчётливо услышал — Николай за километр от него вскочил с того, на чём сидел. Что-то у Николая на той стороне упало.
—Жор!.. — заорал Николай в трубку так, что Дядя Жора отдёрнул мобильник от уха. — Жор, ты!.. Жор, ты живой!.. Ты где?!.. Жор, мы ж тебя неделю!..
—Я живой, — успокоительно сказал Дядя Жора. — Я здесь. На Владимирской горке. На лавочке у клёна. Том самом. Помнишь, я говорил.
—Сейчас!.. Жор, сиди!.. Сиди!.. Никуда!.. Я еду!.. Я через двадцать минут!.. Ты слышишь, Жор?! Сиди!..
—Сижу, — сказал Дядя Жора и впервые за день улыбнулся.
—Сиди!.. — повторил Николай в третий раз, и в его голосе было столько настоящего, мужицкого, не разменного на слова чувства, что Дядя Жора, у которого в груди стало совсем горячо, ничего не нашёлся сказать в ответ.
В трубке отключилось.
* * *
Николай приехал не через двадцать минут, а через четырнадцать. Дядя Жора засёк по «Электронике» на запястье.
Поднялся в гору на бывалой иномарке — серенькой, в царапинах, явно б/у, явно купленной недавно (Дядя Жора этой иномарки у Николая не помнил — видимо, в его отсутствие сосед, видать, разжился). Бросил её прямо у входа в парк. Выскочил. Побежал, не закрывая дверь, прямо по дорожке к лавочке. На бегу — Дядя Жора видел из лавочки — Николай был мятый, небритый, в той же куртке, что в день, когда Жора уезжал в Дом с химерами, как будто он эту куртку с тех пор не снимал.
Подбежал. Остановился. Посмотрел.
И сразу понял — Дядя Жора это увидел по лицу — все, что только можно понять. Жора был в шкурах. У Жоры в руке было копьё. У Жоры под мышкой был череп саблезубого тигра. У Жоры на щеке была длинная коричневая царапина от ежевики. От Жоры пахло костром и ещё чем-то незнакомым. И всё это вместе означало одно — друг Николай год назад, на гаражах, дав другу Жоре наставление к мобильному, ни за что в жизни не мог бы предположить, что друг Жора в результате этого наставления окажется на парапете Владимирской горки в шкурах с копьём и черепом.
—Жор, — сказал Николай тихо. — Жор. Что с тобой случилось.
—Поехали, Николаш, — устало сказал Дядя Жора. — Поехали домой. Расскажу. По дороге.
Николай молча подхватил его под плечо. Аккуратно повёл к машине. Череп смилодона взял у Жоры из рук и нёс сам — как несут серьёзную вещь незнакомому хозяину. Жора слабо упирался — мол, не надо, я сам. Николай молча шёл.
Усадил Жору на пассажирское. Кепку аккуратно положил Жоре на колени. Череп смилодона — на заднее сиденье, отдельно, на расстеленный коврик. Копьё — туда же, наискось, чтобы не повредить салон. И, сев за руль, повернулся к Жоре.
—Жор, — сказал Николай. — Тебя уже неделю как все ищут. Тамара вернулась. Тамара заявление в милицию. То есть в полицию. Лизка чуть с голоду. Я к тебе домой каждый день ходил, кормить кота. Зашёл, увидел, что Тамары нет, ну я и подумал — а где Жора? Стал звонить. Не отвечает. Двери выломали участковые. Никого. Ни тебя. Ни Тамары. Жор, тебя по всем больницам искали. По всем моргам. Лично я с участковым ездил. Тамара плакала. Я плакал. Лизка плакал. Не было нигде тебя, Жор. Вот это всё. — Николай повёл рукой на Жорины шкуры. — Это что было?
Дядя Жора, поняв, что объяснять правду — это, во-первых, физически невозможно, во-вторых, не нужно, — глубоко вздохнул и пошёл по той версии, которую успел про себя обдумать ещё на лавочке.
* * *
—Николаш, — серьёзно сказал Дядя Жора, — ты, прежде всего, прости. Я тебе сейчас расскажу как есть, но ты не обижайся, что я тебя предупредить не смог. Не было такой возможности. Связи не было. Совсем.
—Так-так.
—В общем. В тот день, когда я тебя последний раз видел, — Дядя Жора скосился в окно на проезжающий мимо троллейбус, чтобы собраться с мыслями, — в тот день я с Банковой пошёл подышать на Владимирскую горку. Помнишь, я к профессору ездил, чинил ему щиток?
—Помню.
—И вот сижу я, на горке, на лавочке, и ко мне подходит мужик. Серьёзный мужик. Из Сочи. Объясняет — мы тут, говорит, фильм снимаем. Ремейк. «За миллион лет до конца света». Слышал?
—Не слышал, — честно признался Николай.
—Ну так вот. Снимаем ремейк. Голливудцы участвуют, плюс наши. И нам, говорит, нужна массовка. Срочно. На две недели. На съёмки. И обещает — четыре тысячи долларов за две недели работы. Просто стоять перед камерой. В шкурах. С копьём. Я, конечно, говорю — не могу. У меня жена в деревне. У меня кот. Я мужик семейный. А он — да брось, говорит, в любую погоду в любую точку планеты доставим, домой вернём, заплатим. Сейчас, говорит, надо. Прямо сейчас. Машина внизу. Самолёт чартером. Через два часа уже в съёмочном лагере.
—И ты?
—И я, — Дядя Жора честно опустил голову, — я не устоял. Четыре тысячи — это, Николаш, шуба. Это четыре шубы. Это, считай, год спокойной жизни. Я подумал — ну две недели, ну скажу Тамаре потом, ну Лизке кашу оставлю на неделю. А там, говорит мужик, и связи никакой, потому что снимаем в горах, в скалистой пустыне. Чёрт его дёрнул, я согласился. Тут же со мной в машину, на самолёт, в горы. Я даже домой не зашёл — там, мол, всё у тебя через две недели по графику будет. Лизка сам себе откроет банку, мы ему оставили.
—А связи не было?
—Не было, — глухо сказал Дядя Жора. — Совсем. У них там в горах не было сотовой. Стационарной — тем более. Через продюсера обещали передавать сообщения, но продюсер, видать, обещание не сдержал. Я думал — две недели быстро пройдут. И всё. Снимали. Стоял я, копьё поднимал, морду свирепил. Голливудцы говорили — отлично, отлично. Заплатили в конце честно, четыре тысячи долларов наличными. И — на самолёт. И в Киев. Я думал, домой заскочу переодеться, кота поднять — а тут вот, на лавочке очнулся. Видать, заснул в дороге. Костюм на мне оставили — мол, сувенир, у нас на складе таких ещё много. И копьё. И череп. И всё.
Николай слушал внимательно. Слушал очень внимательно. С тем особым вниманием, с каким старый Николай — Жора это знал — слушал то, в чём он сомневался, но обижать друга прямым недоверием не хотел.
—Жор, — сказал Николай, выслушав. — Жор. А ты по дороге из аэропорта в город — как добирался?
—Маршруткой.
—А деньги тебе как — наличными отдали?
—Долларами. В конверте.
—А конверт где?
—А конверт, — Дядя Жора, понимая, что попадает в подробности, по которым его легко поймать, перешёл в наступление, — а конверт, Николаш, я в Сочах в гостинице оставил. Они там нам, как актёрам, гостиницу снимали последний день перед самолётом. И я, представляешь, дурак старый, конверт в тумбочке забыл. Туалет, бритва, всё с собой, а конверт в тумбочке. Сейчас, видать, горничная свежо обогатилась.
—Угу, — кивнул Николай. — Угу-угу. Понял. Не вернёшь?
—Не вернёшь, — мужественно сказал Дядя Жора. — Я даже название гостиницы не запомнил.
Николай посмотрел на Жору. Долго посмотрел. Потом — мягко, без всякого нажима — кивнул.
—Понял, Жор, — сказал он. — Понял, конечно. Бывает. — И завёл машину.
Жора знал — Николай не поверил. Ни на грамм. Ни в один сочинский фильм, ни в один забытый в тумбочке конверт, ни в один чартер, ни в одно отсутствие связи. Николай прожил на Борщаговке столько же лет, сколько Жора, и Николай в жизни не слышал, чтобы кто-нибудь из их района ехал в Сочи на массовку. Николай Жоре не поверил. Но Николай Жоре был друг, и потому Николай сделал вид, что поверил, и больше об этом не спрашивал. Жор расскажет — Жор расскажет. Не расскажет — значит, у Жора причины. Так оно у мужиков бывает.
—Поехали домой, — повторил Николай. — Тамара сейчас на работе, в час должна прийти на обед. Зайдём, сейчас отмоешься, переоденешься, я тебе из машины тренировки одолжу. Чтоб Тамару, по крайней мере, шкурой не пугать.
—Спасибо, Николаш, — тихо сказал Дядя Жора.
Машина тронулась.
* * *
Дорогу по знакомым улицам — Подол, потом мост, потом Шулявка, потом Борщаговка — Дядя Жора смотрел, как сквозь стекло аквариума. Город. Его город. Тот самый. С троллейбусом семидесятым, идущим на Караваевы дачи. С рекламой «Чумака — томатный сок» на щитах. С маршруткой «Площадь Победы — Микрорайон». С молодой парочкой, целующейся прямо на тротуаре у светофора, на их фоне — облезшая «копейка» с выбитым задним стеклом. Со старушкой, перебегающей дорогу в неположенном месте и грозящей кулаком всему миру.
Всё было — то.
Всё было — нормальное.
Всё было — родное.