В которой главный герой сталкивается с проблемой использования закона Ома при проектировании доменной печи и впервые в жизни осознаёт банальный факт: знание — сила; а также выслушивает обстоятельный рассказ Ахмеда об Атлантиде, не выдержавшей бессмертия тела при смертных мозгах, о двадцати кувшинах вина по пятьдесят литров и о маленьком зелёном камешке из головы одной светлой богини, который сейчас лежит у атланта в кожаном мешке, рядом с двумя ещё какими-то черепами.
Третий блок у Жеки выходил такой.
Сначала они с Юркой, говорил Жека, действительно собирались делать тут «форпост сопротивления». Двенадцать тысяч лет в запасе — это огромная фора. Если ускорить развитие цивилизации, если миновать каменный век побыстрее, перепрыгнуть бронзу, проскочить железо, если выложить людям нормальные технологии — то к моменту, когда пришельцы прилетят, человечество встретит их не с дубиной, как Ахмед при первом контакте с Жекой, а с приличным военно-промышленным комплексом. И, может быть, отобьётся.
Идея была — ничего себе. Идея была, надо признать, красивая.
Беда, как объяснил Жека, заключалась в нескольких вещах сразу.
Первая — лимит веса. На скачок установка тащила всего двести килограммов. Из них Жека сам — восемьдесят живого веса, Юрка — семьдесят, и оставалось на всё про всё пятьдесят килограммов груза. Когда они с Юркой составляли список самого необходимого, Юрка поставил на второе место — Жека рассказывал это с грустной улыбкой, — поставил на второе место перегонную установку. На первое — три килограмма средств защиты любви, в просторечии резинотехнических. Это они, конечно, потом обсуждали отдельно — но к моменту обсуждения исправлять уже было нечего.
— Презервативы, Жора, в прошлом — самая универсальная вещь, — серьёзно объяснял Жека. — Упаковка, перевязочный материал, грелка, фляжка. Я не шучу. Но справочников — справочников по-настоящему мы не взяли. Ни одного. Мы думали — вторым заходом. А второго захода не было.
— Так и сидим, — заключил Жека. — Знаем, что таблица Менделеева есть. Помним, что углерод нужен для стали. Помним, что есть закон Ома. Но как, скажем, построить нормальную доменную печь — Жора, скажи честно, ты, электрик, знаешь?
Дядя Жора подержал во рту глоток ахмедова вина, проглотил. И задумался.
Закон Ома, надо сказать, он знал. Закон Ома он знал не как все люди знают закон Ома — то есть «есть какая-то такая формула в учебнике физики», — а так, как электрик с тридцатилетним стажем знает закон Ома: то есть на ощупь, плечом, локтем, кончиками пальцев. Сила тока, напряжение, сопротивление; стрелочка вверх, стрелочка вниз; если три ампера через скрутку — скрутка нагреется; если двадцать — пойдёт дым; если шестьдесят — пожар. Закон Ома был у Дяди Жоры внутри, как у плотника — пила, как у сапожника — шило.
А вот доменная печь.
Доменная печь, если честно сказать, была у Дяди Жоры в голове примерно так же, как Атлантида — то есть как «то самое, что точно было, но как именно устроено — я не помню». Один раз он, ещё в шестидесятых, школьником, видел на экскурсии в Запорожье то, как из домны выливают расплавленный чугун в ковш, и ковш потом везут куда-то на тележке. Картинка была впечатляющая — оранжевая, тяжёлая, с искрами. Но что там, в самой домне, как именно работает — куда подают воздух, где идёт восстановление руды, какая температура нужна, чем шихтуют, что такое флюс, — Дядя Жора, как ни честно копался в собственной голове, не нашёл. Тю-тю. Не было там этой информации. Была только картинка с оранжевым ковшом и тележкой.
— Не знаю, — честно сказал Дядя Жора. — Жека, ты не обижайся, но не знаю. Я электрик. По проводам. У меня по железу — только что в школе на политехнике слесарили рамки для гербариев. Доменной печи у нас в политехнике не было.
— И я не знаю, — кивнул Жека. — А все справочники остались дома. И вот двое уроженцев будущего за двадцать три года едва-едва довели местное племя — а тут, друг, есть племя, я тебе про племя ещё расскажу, — едва-едва довели его до состояния, когда они умеют коптить мясо, перегонять брагу и более или менее не убивают друг друга палками. На большее нас не хватило.
Дядя Жора молчал.
И в этом молчании у него, обыкновенного борщаговского электрика, у которого с шестидесятых лежал в голове оранжевый ковш и тележка, в груди произошло что-то такое, о чём в его жизни до сегодняшнего дня и речи не шло.
Он впервые в жизни — отчётливо, ясно, с полной мужицкой определённостью —пожалел, что плохо учился.
Не в смысле: «надо было пятёрки получать, а не тройки». Тройки у Жорки Коваленко в школе были честные, четвёрки — заслуженные, на пятёрки он сам с детства не претендовал, потому что считал, что человеку рабочему пятёрки не положены — пятёрки положены тем, кто потом сидит в чистом и пишет бумажки. Нет. Он пожалел не о пятёрках, а вот о чём.
О том, что в дни, когда нужно было слушать ту историчку, которая ему лет в одиннадцать рассказывала про мартеновские печи Сталинградского тракторного, — он, Жорка Коваленко, в эти самые дни сидел на задней парте и обводил карандашом ноготь на большом пальце. О том, что когда учитель труда показывал им, как разводят медь от чугуна по углерену, — он сидел и смотрел в окно. О том, что когда дед, ещё живой тогда дед-кузнец из села под Полтавой, пытался ему, шестилетнему городскому внуку, объяснить, чем угольки сосновые отличаются от берёзовых при ковке, — он, шестилетний, требовал у деда подержать молоток и не слушал.
И вот, выходит, теперь — за сорок тысяч лет до собственного рождения, в пещере над Днепром, при двух собеседниках, которым он, оказывается, действительно мог бы сейчас, прямо сейчас, помочь, если бы помнил, — у Дяди Жоры этой помощи нечего было предложить. Закон Ома он помнил. А доменную печь — нет.
«Знание, — медленно сложилось у Дяди Жоры в груди, неожиданно для него самого, на той самой шкуре, у того самого костра, — это, выходит, не для отметок. Это для того, чтобы, когда у тебя в пещере сидит атлант и просит чугуна, — ты бы мог ему ответить. А ты не можешь. И значит, ты, дядька, всю свою жизнь учился впустую. Не в чугуне дело. В голове».
Дядя Жора, никогда в жизни не страдавший интеллигентскими переживаниями, в эту минуту что-то такое почувствовал — впервые. Это было не стыдно. Это было — обидно. Обидно по-человечески. Как если бы у мужика в нужный момент в инструментальной сумке не оказалось нужного ключа. Не потому, что ключа не существует — ключ существует, и существует он не дальше, чем в борщаговском хозяйственном на углу, — а потому, что ты, дурак, ходишь на работу с сумкой, в которой нет половины. Жил с такой сумкой сорок семь лет — и хватало. А тут — не хватило.
«Знание — сила, — вспомнилось Дяде Жоре. — Это, кажется, у нас на стене в политехникуме висело, на втором этаже, между туалетом и буфетом, такой большой плакат, с разделанным глобусом. Я тогда мимо ходил и думал — ну, висит и висит. А оно, оказывается, не на стене висит. Оно для жизни. Сейчас бы мне это знание — да в руки. Я бы не Жеке доменной печкой помог. Я бы для себя, выходит, тоже разобрался — что у меня тут вообще со временем, и где я в нём».
Жека, наблюдая за ним, видимо, что-то по лицу Жоры понял. Он не торопил.
— А есть и третья беда, — добавил Жека после паузы, спокойно. — Чисто арифметическая. Я когда сидел и пересчитывал кривые потенциала, я понял — мы попали с координатами времени. И мы не знаем, мы тут на двенадцать тысяч лет в прошлое или на сто двадцать. И от ответа на этот вопрос зависит, действительно ли встретят пришельцев наши потомки — или ещё успеют развалиться и заново отстроиться раз пять. Тут мы, Жора, не знаем толком ничего. Голоцен у нас или микулинское межледниковье. Шут его знает. Динозавры в лесу шастают — настоящие, я с одного из них вон череп снял, не саблезубий, у меня есть и другой. Климат — мягкий, не ледник. Но что это значит — мы с Юркой не палеонтологи, нам не разобрать.
Дядя Жора отхлебнул из тыковки и задумчиво посмотрел в костёр. В костре прогорало.
* * *
— Слушай, Жека, — медленно сказал он. — А почему ты говоришь, что у меня на Борщаговке этого не было. Пришельцев в смысле.
Жека внимательно посмотрел на него.
— Потому что у тебя, Жора, другая Земля, — сказал он. — Понимаешь? Не та. У меня в моей пришельцы стерли всё. Я оттуда сбежал в прошлое. А ты — у тебя нет.
— То есть как — другая?
— А вот так. Земля, оказывается, не одна. Их много. Они идут параллельно, как трамвайные пути, понимаешь? Едут рядом, иногда совсем близко друг к другу проходят. Иногда чуть-чуть отклоняются. На одних путях случилась одна история, на других — другая. У нас с Юркой пришельцы прилетели в наши с тобой девяностые. У тебя — не прилетели. У вас там, я уверен, в Киеве сейчас обычная осень девяносто девятого. Гривны, бандиты, троллейбусы. Никакого Юпитера на части. Никаких ракет с боеголовками. Я бы знал.
— Откуда вы взяли, что это другая Земля? — медленно спросил Дядя Жора.
— А ты сам подумай. Если бы это была моя Земля, ты бы знал про пришельцев. Все бы знали. Это было пятнадцать лет назад по моим часам. О таком не забывают. А ты не знаешь. Значит — другая.
— И что это для меня значит?
— А значит для тебя, Жора, — Жека помолчал, прикурил уголёк, прижал его к чему-то, что Дядя Жора сначала принял за самокрутку из бумаги, а потом понял, что это никакая не бумага, а лист какой-то местной травы, скрученный в трубочку и набитый какой-то местной же сухой травой; запах от такой «папиросы» пошёл травянистый, мягкий, не противный, — а значит это для тебя следующее. Ты к нам не на постоянку. Ты — гость. Ты сюда попал не своими ногами и не своим решением. Тебя сюда занесло чужой волей. И эта же чужая воля тебя, я подозреваю, отсюда же и заберёт. Может, через час. Может, через сутки. Может, через год. Но заберёт. Так что, Жора, не строй ты на нас планов, и мы на тебя планов строить не будем. Помощи мы от тебя ждать не можем — да и не нужна она. Что Бог даст, то и съедим.
— А я думаю, — вдруг подал голос Ахмед, — я думаю, у тебя дома, у Жоры, может быть, пришельцев и вообще не будет. Потому что в моих видениях, когда я грибочков ем, к моей Земле никто не приходит. И к Жориной, я так смотрю, не придёт. У нас тут наша Земля пропала. У него своя, своя.
— Вот, — Жека кивнул на Ахмеда. — Прислушайся к атланту. Он у нас, между прочим, прорицатель четвёртого посвящения. У них там при жизни прорицателям пить запрещалось — ему за это и поставили только четвёртое. У них в Атлантиде такое было правило.
Дядя Жора молчал. У него тихонько кружилась голова от вина, от костра, от усталости, от рассказа Жеки и от мысли о том, что у него, выходит, дома — у его собственной Земли — другая, отдельная история, и в этой истории, может, ничего плохого Юпитеру не угрожает, и в этой истории Тамара спокойно перебирает банки с консервацией в Глухове, и Лизка обиженно спит на пыльном шкафу, и профессор Городецкий на Банковой пьёт цейлонский чай, и всё это будет идти своим домашним порядком ещё много-много лет, и пришельцев в её небе никаких не будет.
И ему — Дяде Жоре — почему-то стало от этой мысли тепло.
Тепло — было первой простой человеческой эмоцией за весь этот вечер, и Дядя Жора это чувство в себе подержал чуть подольше, чем держал бы дома. Подержал, как держат в ладонях горячую кружку, прежде чем сделать первый глоток.
— Слушай, Жека, — сказал он. — А ты, в общем, говоришь правильно. Спасибо тебе. А теперь дай-ка послушать Ахмеда. Он, я смотрю, тоже не из простых. Откуда ты, говоришь, Ахмед?
И Ахмед, очень не быстро, перевалив с одной ноги на другую, как переваливают тяжёлые камни, начал свою историю.
* * *
История Ахмеда была — Дядя Жора потом, спустя долгое время, признал — лучше всякого кино.
Сначала Ахмед говорил, что он атлант. Это, в общем, было ясно. Атлант от Атлантиды, а Атлантида — это, объяснил Ахмед, был такой большой остров посреди океана, и на этом острове была цивилизация, и цивилизация эта была — Ахмед выпятил грудь — самая высокоразвитая на свете.
— У нас были золотые дороги, — серьёзно говорил Ахмед, и Дядя Жора, которого вело по голове от ахмедова вина, верил каждому слову. — Не золотые в прямом, а золотые в смысле — кому идти, тому идти. У нас храмы были высокие, как лес. У нас были корабли с парусами в три ряда и с гребцами в пять рядов. И главное — у нас были боги. Много богов. И каждый бог имел свой храм.
— И в каждом боге, — добавил Ахмед, многозначительно подняв толстый, как огурец, палец, — был у каждого бога свой драгоценный камень. Или два. Боги у нас, мужик, ходили в украшениях. Не сами, конечно, они каменные были, а изображения богов. Алмазы. Рубины. Изумруды. Сапфиры. Все цвета. Всё для бога. Я в храме служил при богине Иссиде, у неё в голове было два изумруда — каждый с большой кулак. — Ахмед сжал свой огромный кулак, чтоб Дядя Жора оценил масштаб, и от вида ахмедова кулака стало ясно, что любой изумруд этого калибра был бы для маленькой Тамары на цепочке — больше уровня шеи.
— Но потом, — Ахмед скривил рот, — потом случилась беда. Боги у нас перессорились. У жрецов начался разлад. Народ перестал понимать, какому богу верить. Стало нехорошо. Стали в Атлантиде люди сходить с ума. Сначала не очень много, потом много, потом — все.
— У нас, — пояснил Ахмед, — было такое лекарство. Его придумали жрецы. Делало человека бессмертным. Тело не старело, рана сама заживала, болезнь не брала. Пили его все. И я пил, когда ещё ребёнком был.
— А только — Ахмед поднял палец ещё выше, — а только мозги, мужик, у этого лекарства не лечились. Мозги жили — сколько Бог дал. Двести лет, триста. А тело — дольше. И вот когда мозги кончались, а тело ещё нет — человек становился... как это... безумным. Дурным. И вся Атлантида, мужик, постепенно стала дурной. Тело живёт, голова пустая. Вначале каждый десятый, потом каждый пятый, потом каждый второй. И стали они друг друга убивать. Только убить взрослого атланта не очень просто — голова рубленая обратно отрастает. Они её ножом — а она ему снова. И тогда они стали резать друг друга на мелкие куски и закапывать раздельно. Чтобы не срасталось.
— Слышь, Ахмед, — сипло сказал Дядя Жора, у которого от ахмедова рассказа в груди начало вертеть что-то неприятное. — Ахмед, ты это... может, попроще. Я тебе сразу верю.
— Это ещё не самое страшное, — буднично продолжил Ахмед. — Самое страшное было, что они уже не умирали. Из этих кусков, которые в земле, кое-что снова собиралось. Под землёй. По-разному. И ходили потом по острову такие сборные, без памяти, без головы, без понятия. И жрали всё, что движется. Я к этому времени уже думал — пора в Атлантиде заканчивать. И тут наш верховный жрец сказал мне: «Ахмед, у меня было видение. Атлантида утонет. Скоро. Сегодня-завтра. Садись в лодку и плыви туда, где солнце восходит. Ты один выживешь».
— И что? — спросил Дядя Жора.
— И я сел. И поплыл. — Ахмед спокойно отхлебнул из тыковки. — Лодка большая, парус, кувшинов двадцать вина по пятьдесят литров каждый, рыбы солёной — много. Поплыл туда, где солнце. Уже отплыл далеко. Раз — слышу: взрыв. Громкий. Очень громкий. Оборачиваюсь — а нет уже Атлантиды моей. Дым. Туча. Вода кипит. И идёт на меня волна. Высокая. Метров сто. Только пологая, длинная — не такая, чтоб разбиться, а такая, чтоб поднять.
— Подняла меня волна и понесла. Быстро-быстро. Не помню сколько. Потом отпустила. Я остался один. И поплыл дальше. К солнцу.
— Долго плыл, — Ахмед задумчиво пожевал губу. — Очень долго. Сначала вино пил. Двадцать кувшинов. На второй год кончились. Стал мучаться. Соленую воду пробовал. Не пить было. Потом выбросило на берег. Год, два шёл к солнцу. Уже на берегу. Зима, лето, зима, лето. Из людей никого не встречал, потому что людей ещё не было нигде, кроме одной кучки на западе. Где Жека потом меня нашёл.
— И ты, — переспросил Дядя Жора, — ты до сих пор живой потому, что это атлантское лекарство?
— Угу, — добродушно подтвердил Ахмед. — И ещё потому, что я в капсуле, Жека говорит. Здесь, в этой капсуле, меня и подавно не возьмёшь. Я бессмертный в квадрате.
— А сколько тебе, Ахмед?
Ахмед задумался. Шевельнул губами. Подсчитал.
— Точно не помню, — честно ответил он. — Двести-триста. Может, четыреста. Жека говорит, у меня бывают эти, как они, обнуления. Раз в полсотни лет я в коме две недели и просыпаюсь — а памяти процентов десять осталось. Жека говорит, это меня спасает. Без этого я бы давно с ума сошёл, как наши атланты.
— А ты по-русски, — медленно спросил Дядя Жора, — ты по-русски говоришь почему? Тебе ж по-атлантски надо.
— Я не знаю, — пожал огромными плечами Ахмед. — Жека говорит — я после очередного обнуления свой язык забыл, а его язык быстро выучил. Только матерные слова на атлантском помню. И ещё про маму.
— Атлант у нас, в общем, простоват, — мягко вмешался Жека. — Но в Индокитай он, между прочим, ходил.
— Куда? — переспросил Дядя Жора.
— В Индокитай. Это вот когда у него предпоследнее обнуление случилось — у Ахмеда вдруг вернулась память про Атлантиду, и про храмы, и про богинь с изумрудами, и про то, как они с собой что-то унесли. И он сказал — пойду в Индокитай. У нас, говорит, в Атлантиде был запасной храм где-то на той стороне, на материке, к которому Индокитай относится. Туда атланты на крайний случай прятали камни. Атлант мне про этот храм объяснял часа три. Я ему сказал — иди, конечно, Ахмед, мы тебя подождём. Он ушёл и через полгода вернулся, и с собой принёс — да ты сам сейчас увидишь.
* * *
И тут Ахмед, неловко поднявшись со шкуры (а ростом он был, оказалось во весь рост, под два с половиной метра, и в плечах метра полтора), сходил в дальний угол пещеры, где, на каменной полке, рядом с двумя ещё какими-то черепами, лежал кожаный мешок размером с большой школьный ранец. Принёс мешок к огню. Развязал. И начал доставать.
Дядя Жора смотрел и молчал.
В мешке, на дне, на грубой кожаной подстилке, лежали камни.
Не камешки. Камни. Изумруды размером с куриное яйцо. Рубины размером со сливу. Сапфиры с горошек, но горошек был — с лесной орех. Несколько алмазов — мутноватых, неогранённых, но всё равно тяжёлых, ясных. И отдельно — Ахмед достал бережно, двумя пальцами — один огромный изумруд. Не с кулак, как он показывал, а поменьше, с грецкий орех. Зелёный. Чистый. Совершенно правильной формы, как яйцо. С одной стороны — небольшая отметина, как будто его вынимали из оправы.
— Это, мужик, — серьёзно сказал Ахмед, поднимая изумруд к огню, чтобы Дядя Жора увидел, как он отражает свет, — это из головы богини Иссиды. Я её любил, эту богиню. У неё камень в голове был большой. Я когда уходил из Атлантиды — попрощался с ней, забрал. Она бы поняла. Она у нас всё-таки богиня была — умная.
В огне камень загорелся как маленькое зелёное солнце. Дядя Жора, у которого вообще-то с ювелиркой отношения были самые отдалённые, тихо охнул. Это было — даже его, неподготовленному, ясно — чудо. Это было сокровище.
— Положи обратно, Ахмед, — тихо сказал Жека. — Жоре ты потом покажешь.
Ахмед бережно положил изумруд на самый верх мешка, отдельно, на чистый кусочек шкуры. Завязал мешок. Сел обратно у огня.
— Это я к чему рассказывал, — добавил он. — Мужик, ты, я слышу, в эту нашу Землю ненадолго. Через час-два, может, тебя обратно. Но если задержишься — поможем, чем сможем. Жека хорошие травы знает. Я мяса много добываю. Жить тут — можно. Вина допить — ну сколько влезет.
— Спасибо, Ахмед, — серьёзно сказал Дядя Жора. — Спасибо, Жека. Я, мужики, очень благодарен. Я ведь часа три назад на лавке сидел, на Владимирской горке, в две тысячи... в одна тысяча девятьсот девяносто девятом. Думал, что в Подоле гудит троллейбус. Думал, что Тамара мне вернётся. Думал, что Лизка ждёт. И — вот.
— Тамара — это кто? — поинтересовался Ахмед.
— Жена. В деревне у матери, помогает с урожаем.
— Хорошее имя, — одобрил Ахмед. — В Атлантиде у нас была одна Тамара. Жрица. Лет в восемьдесят с ума сошла. До этого вкусно готовила.
Дядя Жора, у которого в груди ещё досасывала эта новая, неожиданная мужицкая мысль про знание-силу, про оранжевый ковш в Запорожье и про дедов уголь, — медленно покивал, не отвечая. На что тут было отвечать. Ахмед был прав, и Жека был прав, и сам Дядя Жора был прав. Все по-своему. Только сидели все они сейчас на шкурах, в пещере над Днепром, в сорока тысячах лет до Жориного рождения, при тёплом костре и закончившейся уже на сегодня оленине, — и в этой простой первобытной хрущёвке у каждого из троих было своё.
У Жеки — потерянная Земля.
У Ахмеда — потерянная Атлантида.
А у Дяди Жоры — была Борщаговка. И на этой Борщаговке, в его собственном, отдельном от пришельцев, варианте Земли, у него осталась Тамара в Глухове, Лизка на пыльном шкафу, профессор Городецкий на Банковой и неоплаченная квитанция за коммунальное за прошлый месяц.
«Знание — сила, — снова про себя проговорил он, прикрывая глаза на ставшем уже ровным углем костре. — Знание — сила. А Борщаговка — это, выходит, тоже сила. Только своя, отдельная. Знание — для тех, у кого больше ничего нет. А у кого есть Борщаговка — у того, считай, и так не пропадёт».
И с этой простой, тихой, не из тех, что выписывают в политехникумах на плакаты, мужицкой мыслью Дядя Жора отдал тыковку Ахмеду, чтоб тот налил ещё немного, — и стал слушать, как тихо потрескивает костёр.