Каждый из мифов имеет свою цену, которая кратно вырастает, когда те или иные политические силы пытаются воплотить его в реальной жизни. И утопия «мировой пролетарской революции» не являлась исключением из этого правила. Уверенность немалой части немецких левых радикалов в том, что следование «русскому примеру» станет оптимальным выходом страны из проигранной мировой войны, так и осталась бы умозрительным заключением, если бы они не испытывали на себе мобилизующего воздействия со стороны большевиков и созданного ими Коммунистического Интернационала. Оно слабело от года к году, что было связано прежде всего с внутренними проблемами Советской России, и к концу 1923 г. исчезло с международной повестки дня вместе с политическим телом самого Ленина. Это определило и замысел, и хронологические рамки книги, которая все еще раскрыта перед терпеливым читателем.
Излагая события и предлагая их интерпретацию, автор не претендовал на «новый взгляд», переворот сложившихся стереотипов или нечто подобное, выражающее достойный уважения кураж нового поколения историков. Безумству храбрых поем мы песню, но человеку, помнящему и нудную идеологизированность советской историографии, и реактивный позитивизм 1990-х, хочется завершить свою научную жизнь синтезом достигнутого, а не конфронтацией. Поэтому в книге нет ни проблемного очерка имеющейся академической литературы, ни разоблачения конспирологических теорий, тиражируемых в изданиях, посвященных отношениям российских большевиков и зарубежных коммунистов и претендующих на массовую аудиторию.
Просматривая их от случая к случаю, невольно ловишь себя на мысли, что настоящее все еще продолжает уверенно командовать прошлым, порой даже хочется воскликнуть: «Коминтерн умер, да здравствует Коминтерн». Ограничусь парой примеров. Первый продолжает линию, которую отстаивали политические деятели и публицисты, порвавшие с коммунистическим движением (в коминтерновском обиходе их называли ренегатами). «Ленин не считал нужным предоставлять национальным компартиям самостоятельности», поэтому все они приобрели характер филиалов ВКП(б). Но КПГ могла отказаться от этой формулы, «так как на территории Германии не было Красной Армии – главного инструмента борьбы с оппортунизмом разных оттенков красного»[1306]. Второй – делает акцент на интригах «мировой закулисы», которая так или иначе сформировала и самих большевиков, и подконрольные им организации, работавшие во «всемирном масштабе»[1307].
Более интересны объясняющие матрицы из сферы политики, которые нашли свое отражение на страницах книги (хотя и не стали, как писалось раньше, ее «методологической основой»). Речь идет прежде всего о соседях коммунистов на партийной шкале межвоенной Европы – социалистах и социал-демократах. Вылупившиеся из той же «марксистской скорлупы», в начале прошлого века они повернулись к признанию и использованию ценностей и институтов парламентской демократии для реализации заявленной цели – эмансипации рабочего класса. Российские социалисты – меньшевики – прекрасно знали ментальность и слабые стороны своих оппонентов слева, что обернулось жесткими репрессиями против них сразу же после того, как большевики захватили власть.
Ленин не случайно предлагал «расстреливать за доказательство меньшевизма», что было практически реализовано его наследниками полтора десятилетия спустя. Прямым контекстом ленинской фразы было введение нэпа, однако опосредованно подразумевалось и принятие Коминтерном политики единого рабочего фронта, которая являлась несомненным отступлением от заявленных целей на международной арене. Именно левые социалисты как в самой России, так и за рубежом, изначально восхищавшиеся российскими Советами как органами подлинной демократии, первыми поставили вопрос о превращении их в ширму партийной диктатуры. О взглядах Розы Люксембург уже шла речь выше, еще раз предоставим слово и Юлию Мартову: «Тайна торжества „советской системы“ в сознании взбудораженных пролетарских масс Европы заключается в утрате этими революционными массами веры в возможность непосредственно вести за собой большинство народа по пути к социализму. Поскольку же это народное большинство, в данный момент активно или пассивно противодействующее социализму или еще идущее за партиями, его отвергающими, включает в себя и значительные слои пролетариата, – постольку принцип „советской системы“ заключает в себе не только отвержение демократии внутри нации, но и ее устранение внутри самого рабочего класса»[1308].
Если говорить казенным языком академической науки об «элементах научной новизны» в проведенном исследовании, то они привязаны скорее к Москве, чем к Берлину. Образ внешнего мира, окольными путями доходивший до лидеров большевистского режима, формировался через «немецкие очки», не говоря уж о том, что именно в Германии на завершающем этапе Первой мировой войны находилось практически единственное «окно в Европу»[1309]. Разрыв дипломатических отношений в ноябре 1918 г. и отсутствие общей границы между странами после Версальского мира затормозили, но не устранили активного взаимодействия между большевиками и спартаковцами, сформировавшими собственную компартию. На этот счет существует обширная научная литература, с благодарностью использованная в настоящей книге. В то же время приходится признать, что мы гораздо больше знаем о «русском комплексе» в Германии[1310], нежели о том, как «комплекс выросших учеников» сформировал внешнеполитическую и коминтерновскую линию самого Ленина и его ближайшего окружения. Закрытие этой лакуны относится к числу ожидаемых итогов проведенного исследования, в какой мере это удалось – судить читателям и оппонентам.
Его несомненным итогом явилась фрагментация как образа постверсальской Германии, так и проводимой по отношению к ней политики «советизации». Восприятие приходящей из этой страны информации Лениным, Зиновьевым и Радеком на протяжении 1918–1923 г г. имело важные особенности, отражая различный жизненный опыт каждого и непростые отношения внутри «тройки» отцов-основателей Коминтерна. Имея за спиной солидный опыт раздувания и разрешения внутрипартийных конфликтов, вождь старался держать на равном расстоянии от себя и председателя этой организации, и ее серого кардинала, принимая сторону то одного, то другого. Поддержав в декабре 1921 г. радековскую идею единого рабочего фронта, ровно через полгода Ленин остановил ее практическую реализацию на уровне трех рабочих Интернационалов, посчитав, что она порождает серьезные риски для государственных интересов Советской России.
С его уходом из политической жизни выработка «генеральной линии» по германскому вопросу (как и практически по всем остальным вопросам внутренней и внешней повестки дня) стала буксовать, а осенью 1923 г. привела к серьезному конфликту в руководстве РКП(б). В него были вовлечены лидеры немецкой и польской компартий, и мы имеем полное право утверждать, что на тот момент обратная связь центра и периферии функционировала на самом высоком, коминтерновском уровне. Хотя первая контратака сторонников Троцкого, состоявшаяся в тот момент, имела иное направление главного удара, взаимные упреки в ответственности за «несостоявшийся германский Октябрь» сопровождали все последующие этапы внутрипартийного конфликта, завершившегося к концу 1920-х г г. утверждением сталинского единовластия.
Отказ от классического заключения, вкратце воспроизводящего основные положения научного труда, позволяет обратить внимание на некоторые моменты, выходящие за его рамки. Может быть, они станут отправной точкой для исследователей более свежих поколений, не отягощенных балластом догматической в своей основе подготовки историка-марксиста. Речь идет прежде всего о самом понятии революции, которое в советское время формировалось твердым набором заученных фраз из наследия классиков. В результате сравнение российской и германской революций, открывших вместе с окончанием Великой войны эпоху современной истории, выглядело как противопоставление белого и черного. Удивление студентов, недоумевавших по поводу того, почему в более передовой стране произошла более «отсталая» революция, гасилось указанием на субъективный фактор, иными словами – на предательство вождей рабочего движения и дефицит в Германии подлинных коммунистов, познавших величие «русского примера»[1311].
Теми же факторами объяснялась и «запоздалость» германской революции, оттеснившей на второй план поражение страны в мировой войне. С самим опозданием никто из наших учителей не спорил, хотя из данного обстоятельства при должном настрое можно было вывести законный вопрос о том, не поспешила ли с появлением на свет революция Российская, не стало ли такая спешка причиной подмены демократии хаосом, а власти Советов – диктатурой левых радикалов. В то время как немецкие оппоненты из правого лагеря называли эту революцию «выкидышем истории», соратники большевиков признавали, что родилась она раньше срока (Fruehgeburt). В самой России ленинский апокриф «Вчера было рано, завтра будет поздно» девять лет спустя трансформировался в «Мы пришли слишком рано» Троцкого[1312].
Очевидны общий ритм и духовный настрой двух революций – начавшись как крах «старого мира», они завершились формированием политических режимов, еще не изведанных ни в российской, ни в германской истории, но несущих в себе родимые пятна прошлого, которые достаточно быстро напомнят о себе. Напротив, домыслы об «экспорте революции» из Москвы в Берлин, питавшие когда-то атмосферу и Третьего рейха, и холодной войны, остались в прошлом веке. Новейшие публикации документов опровергают и тезис о том, что «инаковость» германской революции была порождена страхом перед заразительностью «русского примера».
Советский полпред Иоффе отмечал в своих донесениях, что настроение берлинского политического бомонда радикально изменилось только в октябре 1918 г., когда близкий крах империи Гогенцоллернов стал очевидным: «…большинство без различия оттенков сильно напугано большевизмом мировым и, помимо классового чутья и классового страха, хочет сейчас же подправить свою несколько подмоченную близостью к большевикам буржуазную репутацию и поэтому готово уже теперь, еще до соглашения с Антантой, приналечь на нас. Вы не можете себе представить, как напуган и перепуган здесь обыватель и каким поэтому небылицам верит. Верят, что все зло идет от большевиков, распространяются слухи, что вся агитация и революционная организация исходит от посольства, и в парламентских кругах, например, открыто говорят, что пропавшие недавно на одном из муниционных заводов 1000 ручных гранат хранятся в посольстве»[1313].
Если признать очевидное: диктатура большевиков в Советской России отнюдь не была доминирующим фактором в политическом сознании немецкого общества, а ее привлекательность была сомнительной даже среди социалистов (и здесь опять укажем на публицистику Каутского), то возникает соблазн войти в сферу контрфактической истории. А что, если бы империя Романовых устояла в Феврале семнадцатого (шансы либеральной демократии в тот момент даже не будем взвешивать), и после завершения войны «германский пример» стал бы вдохновлять российских левых радикалов в партийном спектре послевоенной эпохи (здесь занимали свое место не только большевики, но и эсеры, анархисты, синдикалисты, более мелкие группы и течения). Начнись послевоенная полоса политической турбулентности (а ее не избежала ни одна из стран-победительниц) с основательных немцев, мы бы имели в России более последовательную и менее радикальную революцию, чем та, что случилась. А может быть, дело ограничилось бы серией глубоких реформ, носителем которых могли оказаться совершенно различные исторические деятели – история послевоенной Европы дает нам широкую шкалу типажей от Дэвида Ллойд Джорджа до Юзефа Пилсудского.
Так или иначе, реальная – короткая и печальная – история Веймарской республики изобилует интерпретациями, которые не выдержали проверку временем. Приведем только один пример из тех, что еще не были названы в книге. Это утверждение, что нестабильность первой германской демократии была порождена расколом рабочего движения в стране и в конечном итоге обусловила приход к власти Гитлера. На самом деле раскол стал основой для достигнутого уже в ходе революции компромисса умеренных социалистов и либеральной части буржуазии. И «красная угроза», олицетворением которой являлись загадочные большевики и их немногочисленные немецкие единомышленники, на протяжении целого десятилетия цементировала Веймарскую систему. Именно по ней, а отнюдь не по рабочим партиям, планировали нанести свой главный удар нацисты, чего не скрывали ни Гитлер, ни Геббельс. Не президиальное правление Гинденбурга и Брюнинга, а распад «большой коалиции» из социал-демократов и буржуазных республиканцев в марте 1930 г. стало началом конца первой германской демократии.
Страх ее отцов-основателей зайти слишком далеко, сыграть на руку левым и правым радикалам, развязав «классовую борьбу», привел к тому, что не были использованы возможности обновления, которые открыло военное поражение и крах империи Гогенцоллернов. Даже в начале 1920-х гг. враги демократии в Германии чувствовали себя более комфортно, нежели ее друзья. Коммунисты никогда не входили в число последних, испытывая «систему» на прочность и в 1921, и в 1923 гг. Принципиальный характер разногласий между либерал-реформистской и радикал-большевистской частью германского рабочего движения не следует недооценивать. Однако нужно помнить, что в годы формирования Веймарской демократии он еще не играл дестабилизирующей роли, скорее наоборот. Неудавшаяся попытка создания «единого рабочего фронта», подробно описанная в одной из глав, стала важным аргументом в идейном багаже республиканцев, а встреча трех социалистических Интернационалов, состоявшаяся в Берлине весной 1922 г., позволила им выставить немецких коммунистов в качестве «прислужников Москвы».
Последние, несмотря на внешнюю брутальность (достаточно вспомнить призыв Учредительного съезда КПГ ответить на созыв Национального собрания пулеметами) и готовность к самопожертвованию во имя великого дела, обладали тщательно скрываемым, но все же заметным комплексом неполноценности. Их мучил вопрос, почему сценарий «подбора власти», сработавший в России, оказался провальным в Германии. Набор объяснений был весьма обширен: отсутствие партии профессиональных революционеров и революционного опыта у немецкого рабочего класса, доминирующее влияние реформистов, минимальное значение аграрного вопроса, исчезновение фактора нескончаемой войны и многое другое. Уже летом 1918 г. письма солидарности спартаковцев, публиковавшиеся в «Правде», неизменно сопровождались извинениями за вынужденное бездействие. Впоследствии это стало каноном партийной историографии: «Германский рабочий класс перенял от русской революции ее лозунги, еще толком не понявши их, он мало использовал великие тактические уроки» большевизма[1314].
Вряд ли просьбы иностранных соратников о помощи и наставлениях стали решающим фактором, вызвавшим к жизни Коммунистический Интернационал. Ленин выдал его предшественнику окончательный диагноз уже в первые месяцы мировой войны: «II Интернационал умер, побежденный оппортунизмом»[1315]. Но даже после прихода к власти в России большевики не переводили вопрос в практическую плоскость, ограничиваясь общими призывами и установлением контактов со своими единомышленниками.
Ситуация радикально изменилась после завершения войны – обещанный приступ «мировой революции пролетариата» ограничился даже в побежденных странах локальными вспышками советских республик. В целом же крах центральноевропейских империй не обернулся радикальным изменением соотношения классовых сил, как его понимали ортодоксальные марксисты левого толка. Переформатирование их групп в коммунистические партии широко освещалось в газете «Правда», но не стало фактором очищения международного рабочего движения от реформизма.
Большевики не теряли надежды на «европейских братьев» вплоть до перехода Германской революции на либерально-демократические рельсы. При всем радикализме спартаковцы так и не смогли завоевать на свою сторону значительную часть немецкого рабочего класса. Они не смогли этого сделать, потому что сами не были уверены в применимости «русского примера», потому что не хотели отказываться от того политического опыта, который был накоплен социал-демократическим движением страны в предшествующие годы. Полоса идейных конфликтов и организационных расколов на рубеже 1918–1919 г г. парализовала революционный лагерь как раз в тот момент, когда силы «старого порядка» были дезорганизованы и не могли перейти в контрнаступление.
Накануне Рождества Всегерманский съезд Советов поддержал лозунг «Вся власть Национальному собранию!». Поражение «спартаковского восстания», убийство Карла Либкнехта и Розы Люксембург показали, что красная Москва и далее в одиночку будет противостоять враждебному миру. Растаяли надежды на то, что революционная эстафета пришла туда, откуда она должна была начать свой бег. Но не в правилах Ленина было опускать руки перед трудностями. В январе 1919 г. началась организационная подготовка создания Коминтерна. Робкие попытки делегата от КПГ сопротивляться поспешному провозглашению того, что существовало только в умах лидеров большевизма, разгоряченных собственными успехами, были развеяны на его Учредительном конгрессе.
Реальные перспективы европейского развития находились в стороне от патетических призывов коминтерновского манифеста, написанного Троцким и одобренного 6 марта, в последний день работы конгресса. «Трудно поверить в то, что победа коммунистической революции пролетариата в Западной и Центральной Европе могла бы оказаться историческим спасением как для Европы в целом, продолжавшей и после заключения мира 1919 г. находиться в роковом круге империализма, так и для радикальной революции в России, явно превысившей возможности этой страны»[1316]. Так или иначе, Коминтерн, опиравшийся на достаточно скудные материальные ресурсы последней, стал актором скорее во внешнеполитической сфере, нежели во внутриполитическом раскладе той или иной страны.
В современной зарубежной историографии преобладает мнение, что противопоставление «героических лет» истории мирового коммунизма и «Коминтерна после Ленина» (это тезис отстаивал возглавивший внутрипартийную оппозицию Троцкий) непродуктивно. Исследователь рабочего движения Веймарской республики Винклер на немецком примере показывает, что «большевизация» КПГ началась уже в 1920 г., когда Второй конгресс принял в качестве эталона российскую модель партии профессиональных революционеров. В последние годы своей жизни Ленин все больше сомневался в ее эффективности, однако не предложил иных путей. Чтобы не бросать компартии на произвол судьбы, аппарат Коминтерна погрузился в бюрократическую рутину[1317]. Для его Исполкома главным стало не то, правый ты или левый, а то, можешь ли ты идти в ногу с «генеральной линией всемирной партии пролетариата», какой бы извилистой она ни была.
Выделяет 1920 г. в качестве «точки невозврата» и английский историк Хобсбаум[1318]. Левое крыло социалистов было готово защищать революционный режим в России от нападок извне, но отказывалось признавать главенство «ставленников Москвы» у себя дома. В партиях, где это крыло доминировало, как во Франции или Италии, дело дошло до бурных коллизий и стычек, оставивших глубокие следы и шрамы. Раскол по такому сценарию произошел и в Германии, где коммунистам при активной поддержке Коминтерна удалось перетянуть на свою сторону большинство левых социалистов – членов НСДПГ.
Раны рубежа 1920-х гг., нанесенные европейскому рабочему движению организационным и идейным размежеванием в отдельных странах, не затянулись на протяжении последующего двадцатилетия, отдав политическую инициативу авторитарным и праворадикальным силам. Советская Россия, как показали события 1923 г. в Германии, выступала в двояком образе – с одной стороны, она олицетворяла собой «азиатский хаос», грозящий перекинуться в Европу, с другой – продолжала оставаться примером для радикал-социалистов. «Реставрационные тенденции Веймарской республики загоняли левые силы в общественное и политическое „гетто“, поэтому для них СССР являлся объектом религиозного поклонения»[1319].
«Детская болезнь левизны», за искоренение которой столь рьяно взялся Ленин уже в первый год существования Коминтерна, так и не была излечена. Дискуссии в его руководстве сводились к тому, насколько радикальными должны быть лидеры отдельных компартий, чтобы рабочие той или иной страны не приняли их за реформистов. Радек когда-то высмеивал берлинскую левую оппозицию в КПГ, говоря, что она напоминает врача, который своим искусством пытается заставить женщину выносить ребенка не за девять месяцев, а за пару недель. Но разве сам он, да и большевики в целом не пытались сделать то же самое – путем внешнего воздействия (директивы, деньги, эмиссары) ускорить процесс формирования коммунистических партий, насаждая при этом собственный опыт, который отражал прежде всего национальную специфику России?
Классическим примером того, как не надо делать революции, стал «несостоявшийся германский Октябрь» 1923 г. Находясь в Москве, лидер КПГ Брандлер рисовал фантастические картины всеобщего вооружения германского пролетариата, а вернувшись на родину и став на две недели саксонским министром, дал сигнал отбоя, который не был услышан только в Гамбурге. Заслужив от берлинских леваков клеймо «капитулянта», он спас немалое число коммунистических приверженцев от гибели и репрессий.
Это не могло пройти бесследно ни для него лично, ни для его сторонников, большинство которых являлись выходцами из Союза Спартака. Судьба Брандлера, равно как и ориентировавшейся на него части КПГ, была решена на рубеже 1923–1924 г г. Неуклюжие попытки Радека (при весьма пассивной поддержке Троцкого) спасти своего протеже, объявив о победе фашизма над Веймарской республикой, разбились о блок Зиновьева со Сталиным, который высказался за передачу партийного руководства в руки берлинских левых. Как обычно, главными виновниками поражения оказались даже не «капитулянты» из собственных рядов, а «проклятые» социал-демократы. В урезанном виде концепция Радека была воспринята Зиновьевым: даже если Германия не стала фашистской, ее социал-демократическая партия стала «левым крылом» фашистского движения в стране. Вывод напрашивался сам собой, и он стал боевым лозунгом компартий на последующие десять лет: «Социал-демократы должны быть уничтожены… В октябре мы представляли себе дело так: мы их выгоним силой, как только победим. Увы, до этого дело не дошло»[1320].
Председатель Коминтерна развил невероятную активность для того, чтобы скрыть тот урон, который нанесло немецкой компартии неумелое и некомпетентное руководство его организации. На заседании ИККИ 14 марта 1924 г. он высказался в духе «можем повторить»: «Что касается российской партии, то в случае нового обострения обстановки она готова сделать все в нашей стране для того, чтобы германская революция все-таки родилась»[1321]. Через неделю Исполкомом было принято обращение к съезду КПГ (он открылся 7 апреля во Франкфурте-на-Майне). Привычную тональность наставлений от старшего брата сменили жесткие приказы строгого отца. Многие из указаний «русских товарищей» шли гораздо дальше письменных текстов – в ходе Франкфуртского съезда делегация ИККИ предупреждала новых вождей, что любое непослушание Москве выведет их за рамки коммунистического движения и заставит основать Четвертый Интернационал. Однако эти предупреждения не были услышаны, левые берлинцы продолжали гнуть свою линию, используя нарастающие разногласия в руководстве партии большевиков.
Полтора года, когда во главе КПГ стояли Фишер и Маслов, стали худшими годами в ее истории. Партию сотрясали внутренние склоки и расколы, следствием чего стало основание «Союза Ленина» – организации левых сектантов, ориентировавшихся на Зиновьева уже после того, как тот проиграл схватку за ленинское наследство. Тельман, на которого сделал ставку Сталин, стал председателем КПГ и верным паладином нового вождя Советской России, приняв патриархальный стиль коминтерновского руководства. Он стал если не первым, то самым известным из «стопроцентных большевиков», выкованных в германских условиях, хотя это и не спасло его от роли «путника в никуда»[1322].
После неудавшегося «германского Октября» Коминтерн, воспринимая противоречивые сигналы из верхушки РКП(б), раздираемой борьбой за власть, вычеркнул Германию из числа действующих полигонов мировой революции. Как всегда, оппозиционеры опередили доминирующую фракцию в постановке диагноза: «Многое говорит за то, что центр тяжести европейского революционного движения передвинется в ближайший период из Германии на Запад: в Англию или во Францию»[1323]. Германская компартия, перестав быть несносным ребенком, с каждым последующим годом все более походила на отлично вымуштрованного солдата, что не предотвратило ее политической капитуляции в момент установления нацистского режима.