АННА
Боль утраты- это не душевная мука. Она физиологична. У нее вес, плотность, температура.
После той вспышки в офисе авиакомпании что-то во мне защелкнулось. Как предохранитель. Я словно бы уже не чувствовала — я наблюдала. Видела со стороны, как оболочка по имени Анна встает по будильнику, механически движется к детской, наливает в тарелки кашу. Руки выполняли действия, но они были чужими, резиновыми. Я слышала, как из моей груди выходили слова: «Даня, надень шапку», «Лика, не капризничай». Но это был голос граммофонной записи, плоский и безжизненный.
А внутри царила пустота. Белый, густой, беззвучный туман. В нем не было мыслей, только слабый, навязчивый гул — как шум моря в раковине, но это было эхо его последнего «Пока, родная», когда он улетал в этот роковой рейс. Иногда туман рассеивался на секунду, и тогда являлось Оно. Острая, слепая, животная реальность: Его нет. Никогда. Никогда больше он не засмеется на кухне, не обнимет сзади, пока я мою посуду, не прошепчет что-то смешное и глупое на ухо. И в этот момент боль становилась осязаемой. Это был кулак из раскаленного металла, который входил мне под ребра, сжимал легкие, выворачивал желудок. Я замирала на месте, хватая ртом воздух, который не мог пройти через спазм в горле. Дети пугались, тянули меня за рукав: «Мама? Мама, что с тобой?» Я качала головой, не в силах вымолвить ни звука, пока кулак не отпускал, оставляя после себя тошнотворную слабость и еще более плотный, безнадежный туман.
Я перестала быть человеком. Я стала сосудом, наполненным пеплом. Урна с его прахом. А ведь не было ни пепла, ни праха, ни останков… Тело Ильи так и не нашли… Он все еще числился без вести пропавшим… Какая кощунственная формулировка… Дающая надежду там, где ее быть не может, а все равно хочется верить…
Смотреть в зеркало было страшно — там жила незнакомка с огромными темными впадинами вместо глаз, с кожей, натянутой на скулы как пергамент. Иногда я ловила себя на том, что часами сидела на краю кровати и смотрела на свою руку, лежащую на колене. Она казалась такой далекой, такой мертвой. Я пыталась вспомнить, каково это — чувствовать. Радость. Нежность. Даже раздражение. Ничего. Только всепоглощающая, усталая тяжесть в каждой клетке. Есть было противно. Спать — страшно, потому что сны были ярче и реальнее этой пустоты, а просыпаться от них в тишину было новой пыткой.
И в этот мертвый дом, в эту гробницу из воспоминаний, вошел Марк.
Он не врывался. Он просачивался, как вода сквозь трещины в скале. Медленно, неуклонно, заполняя собой пустоты. Сначала звуками. Его низкий голос в прихожей, разговаривающий с детьми не сюсюкая, а по-взрослому, твердо: «Ваша задача — съесть суп. Моя — починить кран. Команда?» Потом запахами. Он не спрашивал, просто начинал готовить на кухне. Не изысканные блюда, а простую, грубую еду, пахнущую детством: жареную картошку с луком, которую я уже лет сто не ела, там же канцерогены и Илья ее терпеть не мог, он обожал более изысканную еду. Или вот, наваристый борщ, гречневую кашу с молоком… Что-то родом из беззаботного детства или юношества, когда казалось, что вся жизнь впереди, когда я еще не встретила свою судьбу- Илью- и только шла к осознанию ответственности, к пониманию себя в роли жены, матери, Запах пищи, который раньше вызывал тошноту, теперь стал сигналом, тянущим из спальни, где я хоронила себя заживо.
Он не прикасался ко мне. Но он касался пространства вокруг. Переставлял мебель, чтобы в гостиной стало светлее. Принес огромный, уродливый кактус и поставил на подоконник. «Говорят, за ним уход не нужен. Просто существует». Казалось, он говорил и обо мне…
Но главное — он вытаскивал меня наружу. Буквально. Брал за локоть, твердо, но нежно, как тогда у офиса авиакомпании, и выводил из дома. Я шла, как марионетка, в том, что было на мне — в спортивных штанах и растянутой кофте Ильи, старом неглаженом платье... Мы не разговаривали. Мы просто ходили. Он вел меня по самым безлюдным переулкам, по пустынным набережным, где ветер бил в лицо и заставлял щуриться. Однажды он привел меня на строящуюся площадку неподалеку, мы забрались на груду плит и сели, свесив ноги. Внизу копошились люди, гудела техника — шла жизнь. А мы сидели над ней, как на краю другого мира.
— Знаешь, что сейчас делает Илья? — вдруг спросил он, глядя вдаль. У меня перехватило дыхание от дерзости вопроса.
— Он… — я не нашла слов. Его вопрос… выбивал воздух из легких. Своей неожиданностью что ли, алогичностью…
— Ничего, — тихо закончил Марк. — Он не страдает. Не тоскует. Не мучается угрызениями. Ему не холодно и не больно. Ему — ничего. Страдаешь только ты, Аня. И дети, которые в реальности лишились только отца, а по факту и матери. Его мучения — кончились. Твои — здесь. Не кажется ли это тебе несправедливым?
Он повернулся и посмотрел на меня прямо. В его глазах не было жалости. Была какая-то страшная, выжженная правда.
— И тебе теперь решать, Анна. Или сгореть в этом страдании, превратиться в пепел и развеяться вслед за ним. И оставить двоих детей сиротами при живой матери. Или… нести это. Каждый день. Просто нести. Потому что они — живы. И ты — жива. А мертвые — они мертвые. У них все позади. Это придется принять, или бы просто не справишься…
Это было жестоко. Бесчеловечно. Это срывало последние покровы с моего горя, обнажая его эгоистичную, пожирающую суть. Во мне вскипела ярость. Чистая, первобытная.
— Как ты смеешь?! — прошипела я, и голос, хриплый от неиспользования, сорвался на крик. — Как ты смеешь говорить такое?! Ты не знаешь, каково это! Ты не чувствуешь этой дыры! Она везде! В воздухе, в еде, в моей коже! Я не могу дышать без него! Понимаешь? Не могу! Он был моим смыслом, Марк! Илья- мой единственный мужчина! Единственный! Понимаешь смысл этого слова?! Тебе не понять! Ты убежденный холостяк и гуляка, как Илья всегда говорил. Несемейный человек, кот, гуляющий сам по себе…
Я замахнулась и ударила его кулаком в грудь в сердцах. Снова. И снова… Он даже не пошатнулся. Просто сидел и принимал эти жалкие, беспомощные удары моего отчаяния. Я ведь не его била, я себя била… Свою слабость, свою жалкость… Я била, пока не кончились силы, и тогда просто рухнула вперед, уткнувшись лбом в его плечо. И наконец, наконец пришли слезы. Не тихие, а выворачивающие наизнанку рыдания, от которых тряслось все тело, которые рвались из горла диким, нечеловеческим воем. Я плакала за все дни молчания, за всю накопленную боль, за несправедливость мира, за свое бессилие.
И он держал меня. Крепко. Так крепко, что казалось, сломает ребра. Не гладил по голове, не утешал словами. Он просто был этим якорем, удерживающим меня в шторме, не дающим разбиться о камни собственного отчаяния. Я рыдала, и мои слезы впитывались в ткань его куртки, а он молчал, прижав свою щеку к моим волосам.
Когда истерика выдохлась, осталась только дрожь — мелкая, неконтролируемая, как у раненого зверька. Я все еще сидела, прижавшись к нему, не в силах оторваться от этого единственного источника тепла во всей вселенной.
— Я… я не знаю, как жить дальше, — прошептала я в куртку, голос был измотан до дыр. — Я не была к этому готова, я… Лучше бы он ушел к другой, изменил, предал… Но не… вот это вот всё…
— Пока — не надо знать, — ответил он, и его голос прозвучал прямо над моим ухом, низкий и усталый. — Просто дыши. Сейчас. Вдох. Выдох. Вот и вся жизнь. Один вдох за раз. Я буду следить, чтобы ты не забывала...
По наитию, как маленькая, сделала этот вдох. Чувствуя, как холодный воздух обжигает легкие, как грудь поднимается и опускается. Это был первый шаг. Не в будущее. В настоящее. В следующий момент.
На обратном пути он впервые взял мою руку в свою. Не за локоть, а просто обхватил ладонью мою холодную, беспомощную кисть. И так мы шли — он, твердый и незыблемый, как скала, и я, шатающаяся, но уже не падающая. В его прикосновении не было ничего личного, ничего романтичного. Была просто констатация факта: «Ты не одна. Я здесь. Я никуда не уйду».
Я знаю, что Марк был рядом, потому что порядочный человек. Данька был его крестником, именно Марк стал единоличным владельцем бизнеса после гибели мужа и он, конечно же, отчислял нам немалые деньги. Просто порядочность. Вот такая чистая, бескорыстная и искренняя. Он мог бы и дальше жить в свое удовольствие, развлекаться и тусоваться где-нибудь на Бали, будучи не обремененным никакими тяготами, но он был рядом. Как настоящий мужчина. Пока мне это было нужно…
Мы вернулись домой и словно бы нарочно за окном начался такой ливень с ураганом, что я категорически запретила Марку ехать в город. Постелила ему в гостиной. А когда укладывала детей вечером, Даня обнял меня за шею и спросил: «Мама, а дядя Марк теперь будет жить с нами?» Я замерла. А Лика добавила, уткнувшись мне в бок: «Он сказал, что если нам будет страшно, он расскажет про папины приключения. Он много знает»…
Я посмотрела в приоткрытую дверь гостиной. Марк сидел на том самом диване, где мы с Ильей смотрели кино по субботам. Он что-то читал на телефоне, и свет экрана освещал его сосредоточенное, усталое лицо. Он не пытался занять чужое место. Он просто… занимал опустевшую территорию, охраняя ее от полного запустения. Помогал жить дальше ради детей…
Лед тронулся. Не потому, что пришла весна. Хотя и это тоже- вчера в окно, среди еще пока голых черных веток деревьев в саду я увидела сидящих стайками черных грачей. Но моя весна наступила, потому, что рядом горел костер — грубый, дымный, неяркий, но дающий такое живительное, такое необходимое тепло… И я, замерзающая насмерть, инстинктивно тянулась к нему, еще не понимая, что это пламя может не только согревать, но и обжигать.