Всё вокруг белое - сплошной густой туман, источающий мягкий свет. И больше ничего… Совершенно ничего… Есть только эта невыносимая давящая белизна, заполнившая абсолютно весь окружающий мир, и мою голову в придачу. Даже мысли лениво ворочались в этом белом тягучем киселе, никак не желая выстраиваться в единую логическую цепочку.
Они постоянно рассыпались на какие-то несвязные фрагменты, картинки и видения, не давая мне ухватить суть… Кто я? Где я? Что со мной произошло? Я пытаюсь вспомнить — и не могу. В памяти вновь вспыхивает очередной обрывок воспоминаний - резкий, как вспышка стробоскопа.
Я слышу стрекот… Сухой и частый, как треск цикад в раскалённый летний полдень. Автоматная очередь? Да, это она. Я лежу на чём-то твёрдом и неудобном, впивающимся в мои рёбра… В ушах звон... Мне кажется, будто внутри черепушки кто-то лупит тяжелой кувалдой в огромный колокол.
Я пытаюсь поднять голову, но мышцы не слушаются. Крик, рядом, буквально руку протяни... Но что кричат, мне не понять... И зло так орут... Явно что-то плохое, но откуда мне это известно - не знаю... Рук совсем не чувствую, как и ног... Похоже, контузило меня знатно... Мина или дрон? Как там мои пацаны? Все живы?
Снова вспышка стробоскопа… Я бегу? Нет, не бегу – двигаюсь еле-еле. А вернее ползу, раздирая колени и локти о битый кирпич, но ствол не бросаю – есть еще у меня, чем угостить... Передо мной оконный проём, красиво подсвеченный закатом. Но я уже точно знаю – это мой последний закат… Впереди враг - я прикрою, ведь за мной мои пацаны... а им еще жить да жить…
И опять этот белый туман. Ну, сколько можно? Давай уже, кто бы ты ни был! Похоже, что я своё отстрелял, но ни о чем не жалею. Я не могу вспомнить ничего – ни кто я, ни кем был. Но я знаю одно, правда не знаю почему: мои братишки выжили в тот день, а значит, я умер не зря! Ведь наше дело правое! Ну, давай уже, определяй меня куда-нибудь… Или мне вечно скитаться в этом светящемся тумане? Свет внезапно погас, погружая меня в кромешную темноту. Ну, вот, спасибо! Хоть какая-то движуха началась…
Сколько я пребывал в таком состоянии – не знаю. В этом мраке, казалось, не было даже самого времени. И вдруг - звуки. Голоса. Чужие, гортанные, с характерной жёсткой интонацией – наши люди так не говорят. Немецкий? Да, точно немецкий. Я его в школе учил. Когда-то давно… Хоть и хреново, но в голове что-то, да осталось…
Тогда выходит, что я... я воевал против немцев? Нет – это я помнил точно - с немцами воевал мой дед. Геройский старикан - до самого Берлина дошел в сорок пятом. Вот, и это я помню! Я же воевал против... Но на этот раз память не отвечает. Она словно закрыта на замок, а ключ потерян.
Но танки с белыми крестами на бортах и другими погаными фашистскими знаками я помню… Наёмники – открылся еще один кусочек моей памяти. Вот только на чьей стороне сражались эти потомки ненавистных нацистов? Ничего, распакую еще этот пыльный чуланчик памяти… Никуда он от меня не денется!
Голоса становились отчетливее. Один из них — жесткий, командный, хорошо поставленный – явно из старших офицеров. Знавал я таких. Он говорил что-то длинное и торжественное. Я прислушался, стараясь понять, чего это он там распинается?
— Wennalle Soldaten desFührers sokämpfen würdenwie dieser Russe... (Если бы все солдаты фюрера сражались так, как этот русский...»
Солдаты фюрера? Как такое может быть? Нет-нет, я точно помню, что после войны с немцами прошло больше восьмидесяти лет. И о каком русском он сейчас говорит? Не обо мне часом?
— ...dann hätten wir die ganze Welt erobert (...тогда мы бы завоевали весь мир), - пафосно продолжал вещать грёбаный немец.
Ага, завоюете вы хрена лысого, а не весь мир! Хотя странно всё это… Мне казалось, что я совсем не помню немецкого со времен средней школы. А тут само собой всё выскочило. А вот подробности моей взрослой жизни никак не хотят проявляться. Одни смутные обрывки, не позволяющие составить полной картины.
— So muss ein Soldat sein Vaterland verteidigen! (Вот так солдат должен защищать свою родину!)
Всё же интересно, о ком это он? Чтобы немец так распинался перед русским… Интересно, что же такое он совершил, что этого властного фрица так проняло?
— Bereitet ein ehrenvolles Begräbnis vor. Ein Held verdient ein Heldengrab. (Подготовьте достойные похороны. Герой заслуживает могилы героя[1].)
Я не знал немецкого настолько хорошо, чтобы свободно разговаривать – ну, не тот уровень был у нас в школе, но слово «Begräbnis» — похороны — я знал. И еще «Held» — герой. Понятно - они собираются похоронить какого-то русского. С почестями. Как героя. Я попытался открыть глаза, чтобы взглянуть на этого героя, но у меня так ничего и не вышло.
— Jawohl, Herr Oberst! — отозвался кто-то совсем рядом, и я почувствовал, как под чужими сапогами захрустели сухие стебли.
Голоса медленно удалялись и наконец затихли совсем. Я попытался пошевелить хотя бы кончиками пальцев на руках – безуспешно. На ногах — то же самое, никакого «привета». Вдохнуть воздуха тоже не получилось. Так что же: я и правда мёртв? Но я же мыслю! Значит, я – существую, как утверждал один из великих мыслителей. Но он ничего не говорил о том, что существовать можно и после смерти.
Когда немцы ушли, наступила звенящая тишина. Только ветер шевелил какой-то шуршащей растительностью. Ну, не может же так быть, чтобы из всех органов чувств у меня остался только слух? А если… И я тут же почувствовал запах гари и кислый аромат сгоревшего пороха. Его-то я точно ни с чем не перепутаю.
Значит, обоняние тоже появилось…
И вдруг я почувствовал, что под спиной у меня что-то твёрдое и неровное. И еще я, вроде как, сижу… Но тело всё равно не хочет подчиняться. Тогда, собрав всю волю в кулак, я сосредоточился и ударил этим «кулаком» по собственному парализованному телу.
«Давай! Ну! Давай же! - мысленно прорычал я, пытаясь разбить оковы неподвижности. - Я должен это сделать! И я это сделаю!»
И вдруг — судорога. Неожиданная, резкая и болезненная, как жёсткий удар током. Но в именно в этот момент я сумел сделать первый вдох. Короткий, хриплый, судорожный.
Воздух обжёг лёгкие, но я продолжал его глотать и никак не мог надышаться.
Попытка открыть глаза вновь проваливается. Но рука... моя правая рука шевелится! Пальцы сжимаются, а под ладонью — земля. Я - жив. И это – не мои отрывочные воспоминания! Я сижу на настоящей земле. Я сжимаю землю в кулаке. Я дышу.
— Ну, что, боец, с возвращением? — сипло шепчу я, пытаясь подчинить себе и остальные части тела.
Я вновь попытался шевельнуться — и тут же понял, что это была плохая идея. Потому что пришла боль. Настоящая, жестокая, такая, что мир вокруг поплыл и закружился. Похоже, меня знатно посекло осколками. Да так, что места живого не осталось.
Раны — жгучие, пульсирующие, ноющие. Да всё тело было одной сплошной раной. Я заскрипел зубами, стараясь не закричать. Пусть враги и ушли, но они еще вернутся. А боль не отпускала. Наоборот, она нарастала, становилась по-настоящему невыносимой.
«Держись, боец! — продолжал я скрипеть зубами. — Держись, тля! Не зря...»
И вдруг — опять темнота. Видимо сил у меня совсем не осталось. Последнее, о чём я подумал, только бы не опять в эту тихую светящуюся белую пустоту, пусть и дарящую покой, но погружающую в забвение, постепенно отнимающее память. Сколько я пробыл в этой темноте — не знаю. Может, минуту, а, может, несколько часов или дней.
А вот выдернул меня оттуда холод – поток ледяной воды обрушился на меня сверху, окатив с головы до пят. Я дёрнулся, как ошпаренный, и тут же застонал — всё тело ломало, словно меня пропустили через гигантскую камнедробилку.
— Ох, ты ж, Господи! Ох, ты ж, батюшки! — причитая, заголосил кто-то рядом скрипучим дребезжащим голоском, и я с трудом разлепил глаза.
Надо мной склонилось человеческое лицо — старое, морщинистое, с редкой седой бородёнкой, растрёпанной и мокрой от воды. Глаза у старика были круглые от ужаса, да и с лица старичок сбледнул. Как бы его удар сейчас не хватил.
— Покойник ожил! – когда я распахнул глаза, завопил он, плюхаясь на задницу прямо на мокрые половицы и начиная истово креститься. — Ох, святы-святы! Упаси Святая Богородица грешного раба твоего!
Я резко поднялся и сел. Перед глазами всё закружилось, в висках застучало, но я справился. И первое, что я сделал — это схватил старика за бороду и зажал ему рот ладонью.
— Тихо ты, дед! — прошипел я, наклонившись к старику. — Не ори, башка и без тебя трещит!
Старик выпучил глаза еще больше, но послушно заткнулся. Только креститься не перестал, продолжая судорожно молотить рукой по воздуху, словно отмахиваясь от невидимых мух. Я отпустил его бороду, убрал ладонь ото рта и огляделся. Куда же это я попал?
По всей видимости, это была баня. Маленькая, тёмная и убогая, с низеньким потолком, до которого я мог дотянуться рукой, не вставая с полка. Стены — из потемневших, закопчённых брёвен, пахнущих старым дымом и прелой берёзой. Полки — узкие, кособокие.
Ушат в углу, деревянный ковш на печке, веники на стене — сухие, прошлогодние, пыльные. Печь давно не топлена, а от банного духа остался только запах сырости и гнили. Свет в бане, пробивающийся сквозь маленькое, затянутое грязью оконце – серый и тусклый, как в пасмурный осенний день.
Старик всё так же сидел на полу, поджав под себя одну ногу — вторую он держал странно вытянутой и скрюченной. Похоже на старую травму или ранение. Одежда — чистая, но весьма залатанная рубаха на выпуск, поверх которой была накинута облезлая меховая безрукавка, темные портки и старые стоптанные сапоги со сморщенными голенищами. Волосы седые, редкие, сквозь которые просвечивала розовая лысина. Лицо — обветренное, кирпично-красного цвета, нос картофелиной с синими прожилками.
— Ты кто такой? — спросил я.
Старик раскрыл было рот, но я прижал указательный палец к своим губам:
— Только тихо, старый! Кто ты? – повторил я свой вопрос. – И где я?
Он сглотнул, кивнул, и я убрал руку.
— Я-то хто? – переспросил старик, мелко тряся головой. - Я-то, соколик, дед Трофим, — зашептал он, оглядываясь на дверь, словно боясь, что кто-то его услышит. — А ты... ты это, сынок, в бане. У меня в бане. Я тебя... – старик отчего-то замялся. — Я, ить, тебя здесь обмывал, - наконец произнёс он. - Мёртвого…
— Мёртвого? — Я нахмурился. — Как мёртвого? Я же живой… кажись…
Старик бодро перекрестился ещё раз, и меня, заодно, тоже осенил крестным знамением.
— Когда тебя ерманцы притащили, ты мертвее мёртвого был. Уж мне-то в своё время повоевать пришлось. И с ерманцем в Империлистическую, и потом – в Гражданскую… где ногу-то мою тю-тю… Точно не жилец ты был - у меня глаз-алмаз. Да и остыл уже мальца… Приказали, ироды, обмыть тебя, соколик, и могилу вырыть. Вот я тебя, значит, в баню-то и принёс, обмыть-одеть... Шоб на тот свет хотя бы в чистом исподнем ушёл… А ты... ты чего-то воскреснуть вдруг решил... – Нервно всплеснул руками старый, как будто я его в этом обвинял.
— Подожди, дед Трофим, какие ерманцы? – уточнил я у старика. — И вообще, год какой на дворе? Месяц?
— Так знамо какой – средина июля сорок первого, - произнёс старик. – Фриц, почитай, ужо почти месяц нашу землю топчет!
Я пораженно замер. Сорок первый? Июль? Это как же меня сюда занесло? Или… Я поднял руки к лицу и с изумлением уставился на них - руки были не мои. Эти, «новые», куда уже моих широких «лопат» и явно моложе. Пальцы длиннее, кожа светлая, почти белая, но местами покрыта тёмными пятнами — въелась какая-то гарь.
На тыльной стороне правой руки — большая родинка, которой я никогда не видел. Ногти обкусанные, неровные, под ними — чёрная грязь. Я дрогнувшей рукой провёл рукой по лицу - тоже не моё. Подбородок — острый, скулы — не торчат. Нос — прямой, тонкий, в отличие от моей мясистой «картошки».
Я опустил голову и посмотрел на себя. Тело, которое старик уже раздел — тоже не моё. Худое, жилистое, с выпирающими рёбрами и впалым животом. С ногами та же петрушка – не мои, и всё тут! Значит, я и правда... умер? А затем попал в чужое тело, да еще и в лето сорок первого? По всему выходило, что всё именно так.
Я уставился на старика.
— А я кто, дед? — спросил я, теперь внимательно прислушиваясь к звукам своего голоса, прозвучавшего чуждо и высоко, с несвойственной мне хрипотцой.
Дед Трофим снова перекрестился:
— А ты ничего не помнишь, сынок?
— Даже имени своего не помню, отец, - признался я. – И как сюда попал, и что вообще происходит? В голове совсем пусто…
— И что ерманец опять на нас напал тоже? – ахнул дедок.
— Совсем ничего… - виновато развёл я руками.
И дед Трофим поведал мне, как всё произошло. Что война началась двадцать второго июня — это я и без него знал. Кстати, такие моменты, не касающиеся меня лично, легко всплывали в памяти, словно никакой амнезии у меня не было. И как наши отступали – тоже знал. Поэтому и слушал вполуха.
А вот из рассказа старика о сегодняшних событиях, в которых я (а вернее тот красноармеец, в тело которого я вселился) был непосредственным участником, старался ни слова не упустить. К слову, находился я в Белорусской ССР, в деревне Сокольничи, что рядом с городом Кричев. До него отсюда рукой подать.
Сегодня фашистская танковая колонна пыталась пройти по мосту через речку Добрость, чтобы сходу взять город – крупнейший местный транспортный узел. Именно в Кричеве сходились железнодорожные линии, ведущие на Оршу, Могилев, Рославль и Унечу. Контроль над ним открывал немцам прямую дорогу для снабжения всей группы армий «Центр» по железной дороге.
И тут, неожиданно для фрицев, один-единственный артиллерист из одной--единственной маленькой пушки-сорокапятки, замаскированной во ржи, остановил всю колонну. Подбил головной танк, создав пробку на мосту, потом замыкающий – поймав всю колонну в капкан.
Целых два с половиной часа он сдерживал немцев в одиночку! Фрицы думали, что там спрятана целая батарея. Палили из всех пушек и миномётов – перепахали взрывами всё поле. А этот боец, прежде, чем погибнуть, сумел одиннадцать танков подбить и семь танкеток поменьше! А супостатов, как поведал мне дед, так чуть не с полсотни полегло в том бою.
И пока немцы пытались растащить пробку на мосту, их главный распорядился похоронить героя (то есть уже меня, перенёсшегося неведомым образом в его тело) со всеми военными почестями. Как раз его-то речь я уже слышал. Вот дед Трофим и принёс меня в баню — обмыть и переодеть в чистое перед погостом. А я — возьми и оживи против всех законов природы.
Я слушал деда, кивал, стараясь вникнуть во все детали — а старый всё время на меня косился. Сначала я думал, что старикан просто не может отойти от шока - но нет - дед Трофим всё чаще замолкал на полуслове, всё пристальнее меня разглядывая, буквально тараща свои подслеповатые глаза.
— Что ты на меня так смотришь, отец родной? — Не выдержал я наконец. — На мне узоров нету, и цветы не растут! – Выпрыгнула вдруг из памяти до боли знакомая цитата из «Ивана Васильевича», пришедшаяся как нельзя к месту. – Ты на мне дыру протрёшь.
Дед даже подпрыгнул на месте, словно я его укусил, а затем подскочил с пола и ткнул меня своим пальцем прямо в окровавленный бок.
— Ой, батюшки… — прошептал он, и перекрестился. — А где же… — прошептал он, и голос его основательно дрогнул. — А где же раны-то твои, сынок?
— Какие раны? — нахмурился я.
— Да все, какие были! — всплеснул руками дед, и голос его опять сорвался на сип. — Я тебя, соколик, когда раздевал-то — на тебе места живого не было! В клочья тебя осколками посекло. Дырьев, что в том решете…
Я провел руками по скользкому от размокшей крови телу - ни раны, ни даже царапины не нашел. Даже в боку, где, по словам деда, «дырка была, ладонью не закрыть».
— Ой, батюшки святы… — снова прошептал дед Трофим, и теперь в его голосе плескался такой восторг, что и не передать. — Чудо Господне в тебе явлено! Нам на защиту, супостату на погибель! Я своими глазами раны видел! — произнёс он, вновь тыча в меня пальцем. — Я свои персты в них вкладывал, когда тебя обмывал! - Дед осел на полок и, кое-как пристроив свою хромую ногу, снова начал истово креститься. — Чудо… — шептал он, и по его лицу текли слёзы. — Чудо, явлено… Чудо Господне… Не только воскрес, как Христос, но ещё и раны исцелил…
— Тихо, отец, не мороси! – прикрикнул я на старика, услышав, что кто-то приближается к бане. В мутное окошко ничего видно не было. – Вдруг фрицы идут проверить?
Так и вышло – едва я растянулся и замер на полке, размазав кровавые сгустки по телу, дверь бани распахнулась, и раздавшийся недовольный голос бросил по-немецки:
— Wie lange brauchst du noch, du alter Sack? (Как долго еще будешь возиться, старый пердун?)
[1]«Heldengrab» (могила героя) - в немецкой военной традиции это особое, официально признанное почетное захоронение воина, павшего в бою.