Несколько дней спустя…
— Ну… каша была очень вкусной, — сказал Гринька и посмотрел на меня так, будто это всё объясняло.
Мы сидели в гостиной Тихоновского дома, теперь пустого, друг напротив друга, и я вот уже минут десять пытался понять, годится ли этот парень в жрецы храма. Пока выходило скверно. Гринька был из тех крепких деревенских лбов, у которых силы в плечах на троих, а в голове — сквозняк и пара воробьёв.
— То есть ты три года пробыл послушником, — уточнил я, — и всё, что помнишь про службу, — это каша?
— Так хорошая ж каша была, — он оживился, и в глазах его впервые за разговор мелькнуло что-то похожее на мысль. — С маслом. По утрам. А по праздникам ещё и с мясом, представляешь? У нас дома такого и на свадьбу не всегда ставили.
— А молитвы знаешь?
— Чего?
— Молитвы, — терпеливо повторил я. — Богу огня. Ты же ему служил.
Гринька наморщил лоб с таким усилием, что я испугался за целость его черепа.
— Ну… это… — он пошевелил губами, вспоминая. — «Слава огню, кормильцу и…» — дальше он завис намертво, как телега, у которой разом отвалились оба колеса. — … и этому. Тоже который.
— Кормильцу и этому… — повторил я. — Который тоже…
— Ага.
Я потёр переносицу.
В прошлой жизни у меня в зале был парень, который полгода ходил на тренировки только потому, что рядом с залом открыли пельменную, а домой возвращаться всё равно было по пути. Боксёр из него вышел, как из меня балерина, зато про пельменные он знал буквально всё — где какие лепят, где тесто тонкое, где фарш не жалеют. Гринька был ровно из той же породы, только вместо пельменной у него был котёл с кашей, а вместо ринга — алтарь бога Огня.
— Хорошо, — сказал я. — Зайдём с другого конца. Вот стоит храм. В храме — огонь. Огонь надо поддерживать: подкладывать, чистить, следить, чтоб не погас. Каждый день. Годами. Ты на такое согласен?
— Каждый день? — Гринька заметно поскучнел. — А выходные?
— Огонь не гаснет по выходным.
— Так и я ж не железный, — рассудительно возразил он. — Мне и на покос надо, и матери подсобить, и вообще… — он замялся и выдал главный аргумент: — А платить-то будут? Как со службой? Кашей или деньгой?
Вот теперь я понял всё, что мне нужно было понять.
— Свободен, Гринька, — сказал я. — Спасибо, что зашёл.
Он расцвёл, будто я его похвалил, и пошёл к двери с явным облегчением человека, которого только что не взяли на тяжёлую работу. У порога, правда, обернулся.
— А кашу-то в храме опять варить будут? — спросил он с надеждой. — А то без службы оно как-то…
— Будут, — пообещал я. — Как найдём повара.
Дверь за ним закрылась, и я остался наедине с осознанием того факта, что за три дня, что мы отлёживались в Ольховке, я перебрал всех, кого местные могли хоть с натяжкой назвать верующими, и не нашёл ровным счётом никого, подходящего на роль жреца.
Половина шла в послушники когда-то за вкусной едой и о боге вспоминала не чаще, чем о старой мозоли. Другая половина боялась храма как чумного барака — оно и понятно, учитывая недавние события.
Двоих толковых я всё-таки нашёл. Обоим было за пятьдесят, оба меня спокойно выслушали и… очень вежливо отказали. Дело, мол, богоугодное, спасибо на добром слове, только у них хозяйство: скотина, поле, ребятишки. Кто ж их без главы семьи накормит-то — огонь, что ли? И самое плохое, что крыть эти аргументы было попросту нечем.
А храм тем временем медленно оживал. Трещины на стенах затягивались сами, копоть сходила с камня, и там, где за десять лет пепел выел роспись, снова проступали контуры старых огненных знаков. Но энергии на всё это ему явно недоставало, и восстанавливался он рывками, будто человек, который встаёт после долгой хвори и через каждые три шага садится передохнуть.
И каждый раз, когда я туда заходил, пламя во мне моментально откликалось. Ещё на пороге под рёбрами становилось теплее, тянуло вперёд, к чаше, будто кто-то потягивал меня за невидимую нить. Храм меня как будто узнавал.
Тепло у чаши подавалось навстречу, воздух густел, тлеющие на стенах знаки проступали чуть ярче. Храм чуял во мне огонь, чуял свою породу и радовался мне, как радуется брошенная в пустом доме собака любому, кто заглянул на порог. Вот только гость всегда остаётся всего лишь гостем. Погреется у чаши и уйдёт, а огонь останется один.
Пламя Морнов храму родное, спорить не буду, но одним родством чашу не прокормишь. Ему нужен был хозяин — тот, кто останется при огне, когда мы уйдём. Жрец. А связь жреца с храмом ничем не подделаешь и не перебьёшь: или она есть, или её нет. И вот эту-то связь мне и предстояло где-то отыскать в живом человеке — раньше, чем огонёк в чаше решит, что ждать больше незачем.
Впрочем, сегодня у меня забот хватало и без храма: в Ольховку с часу на час должны были приехать дознаватели и гвардейцы из ближайшего крупного города — Жаровска. Там к нашей истории отнеслись серьёзнее, чем я рассчитывал. Настолько серьёзнее, что мне это даже не понравилось.
Но об этом — позже.
Отряд наш отлёживался в двух комнатах того же дома, и стоял там ленивый полусон, какой бывает везде, где люди уже не воюют, но ещё не работают. Все отсыпались, отъедались и старались не шуметь ради двоих, кому досталось крепче прочих, — Миры да Себастьяна.
Точнее, старались все, кроме одного конкретного пернатого персонажа.
— … и тут я им говорю: держитесь меня, мужики! — вещал Сизый, воинственно распушившись. Слушать его выпало Себастьяну — не по доброй воле, а потому что деться коту с лубком на лапе было решительно некуда. — В одиночку всех троих вытащил, представляешь⁈ На себе!
Он и вправду справился с этой задачей. Другое дело, что с каждым пересказом эта история обрастала новыми подробностями. Но перебивать я не стал: во-первых, без толку, во-вторых, любопытно было, до каких высот былина доберётся к пятому заходу.
— А главное — я ж совсем не боялся! Ни пёрышком не дрогнул! — голубь для убедительности клюнул воздух. — Стою у края мёртвой зоны, спиной к храму, лицом к темноте. Потому что если бы полезли эти, ну, дурные послушники, которых жрец под себя подмял, — я бы их встретил. Чтобы братану в спину не ударили. Один. Против всех. В кромешной тьме.
С тьмой он, конечно, слегка преувеличил, так как был пасмурный, но всё-таки день. Но во время подвигов Сизого на улице всегда стояла ночь, ибо днём подвиги как-то мельчали.
Себастьян слушал это с подушки и лениво подёргивал кончиком хвоста в такт особо наглым преувеличениям. Раны его всё ещё донимали, но виду он не подавал: кот скорее сдох бы, чем пожаловался. Разве что между делом, чтобы выторговать лишнюю порцию сметаны.
«Пятый раз рассказывает,» — заметил кот, не поворачивая головы. — «Дайте ему время, и к следующей неделе он вытащит из храма всю деревню вместе с жреческой чашей».
Я не удержался и хмыкнул. Сизый принял это на свой счёт и приосанился ещё пуще.
— Во! Братан всё подтверждает! Скажи им, братан, скажи! Особая миссия по охране периметра! Ну подтверди!!!
— Судя по рассказу — так оно и было, — сказал я. — Форменный образец хладнокровия.
— Слыхали? — голубь победно развернулся к коту. — Образец!
Себастьян прикрыл глаза. Уговаривать молодого не хвастаться своим подвигом — всё равно что уговаривать щенка не вилять хвостом, и кот, в отличие от меня, тратить на это силы не собирался.
«Пусть его…» — обронил он мне. — «Ваш друг ещё молодой… так что перебесится. Я только одного не пойму. Зачем так кричать о своих подвигах? Сделал дело — оно само за тебя и скажет. Прочее — только лишний шум».
Вот за это я кота и ценил. Ему, в отличие от голубя, не нужно было чужих похвал и одобрительного трёпа по загривку, чтобы держаться уверенно. Себастьян знал себе цену. А это, если разобраться, единственная уверенность, которая чего-то стоит.
Да и держался кот молодцом не только на словах: лапа заживала быстро, и к прежнему своему разбойному виду он возвращался на глазах. Считай, легко отделался.
А вот кому досталось всерьёз, так это Мире.
Стоило мне помянуть её вслух, как Сизый моментально заткнулся. Боевой задор иссяк, и голубь притих на лавке, нахохлившись. Оно и понятно: для него эта раненая химера была не просто боевым товарищем, а единственной ниточкой к пропавшей сестре, и шутить про неё у Сизого не поворачивался язык.
Мире отвели отдельную комнату в задней части дома. Тесную, зато вдалеке от всех остальных: раненому зверю чужие глаза ни к чему, а гордому раненому зверю — тем более. Туда я и пошёл.
Ещё на пороге, едва я взялся за ручку, под простынёй метнулось быстрое движение и тут же затихло: Мира услышала меня раньше, чем скрипнула дверь, и подтянула ткань повыше. Лежала она поверх постели, вытянувшись во весь рост, без одеяла. Пепел, засевший в ней, гнал по телу ровный неотступный жар, и от этого жара любая тряпка сверху делалась мукой — оттого она и обходилась без одеяла, а простыню набросила наспех, одним движением, лишь бы прикрыться к моему приходу.
Встать она уже могла. На второй день даже попробовала пройтись — поднялась, дошла до окна и вернулась обратно. Вот только эта короткая прогулка вымотала её так, что весь остаток дня она пролежала пластом, тяжело дыша и не двигаясь. С тех пор она берегла каждое движение, и на моё появление отозвалась только тем, что лениво повела ухом, — беречь силы Мира умела лучше, чем любой из нас.
Но сейчас всё её тело было натянуто как струна, и виной тому была вовсе не боль. Причина была куда более… необычной.
Пепельная зараза, выходя из тела, забирала с собой и шерсть. Там, где Тихон достал Миру, мех повылезал клоками и отрастать не спешил, а сквозь редкий белёсый пух проступала гладкая розоватая кожа, до неловкого человеческая. Мира всю жизнь носила свою звериную стать как броню, а сейчас лежала передо мной наполовину ободранной, беззащитной и чужой самой себе.
— Не пялься, — буркнула она, и уши прижались к голове.
— Даже не думал… — сказал я ровно, тем самым тоном, каким тридцать лет сгонял стеснение с пацанов, которых впервые в жизни раздели до трусов и поставили на весы при всей группе. — Для меня ты сейчас не барышня и не химера. Ты раненое тело, которое надо привести в порядок. Всё остальное меня не касается.
Уши у неё чуть отлипли от головы. Не поверила, но приняла.
С горлом дела обстояли хуже всего. Там, где её достало касание Тихона, кожа так и осталась мёртвенно-седой, а шерсть отросла заново уже белой, будто кто-то провёл поперёк шеи меловую черту. Сама зараза давно ушла, а вот след от неё остался, и сколько я ни водил над ним ладонью, свести его никак не выходило.
Убрать этот пепельный след было мне не по силам. Зато согреть — вполне, да и вычистить остальное тоже, а работы хватало: пепел хорошенько прошёлся по химере. Так что я велел Мире потерпеть и взялся за дело.
— Так и будешь всю неделю меня гладить? — спросила она хрипло, но колючки в голосе поубавилось.
— Не всю. Потерпи до вечера, — сказал я. — Сегодня из города приедут люди и привезут нужные мне зелья. С ними ты оклемаешься за считанные дни.
— А это? — Мира едва заметно повела шеей под моей ладонью, там, где белела полоса.
— А это останется, — сказал я честно. — Зелья поднимут тебя на ноги, но вот шрам этот уже ничем не свести. По крайней мере, я таких способов не знаю. Так что считай, что это плата за лишнюю самоуверенность. Я же тебе говорил, не лезть на рожон, а ты что сделала?
Мира ничего не ответила, только нервно сглотнула и отвела взгляд в сторону.
— Ну ладно… а теперь скидывай простыню, — сказал я. — И не смотри на меня так, будто я тебя замуж зову. Мне надо видеть, куда забралась эта дрянь.
Она на секунду замерла, потом повела плечом, и простыня сползла на пол, полностью обнажая тело.
Даже наполовину ободранная пеплом, Мира оставалась той ещё красоткой: длинное гибкое тело, литые под шкурой мышцы, крутой изгиб бедра, высокая грудь, что вздрагивала при каждом её вдохе. Другой мужик на моём месте забыл бы, зачем пришёл. Но я смотрел на всё это, как лекарь смотрит на пациента: где потянута мышца, где вздулся сустав, где сидит пепельная зараза, от которой я ещё не успел избавиться.
В конце концов… я что, обнаженных женщин раньше не видел?
Я прикладывал ладонь туда, где кожа отдавала седым цветом, и пускал тонкое, ровное тепло. Плечо. Ключица. Бок. Уголёк под кожей вздрагивал, шипел и гас, а Мира мало-помалу отпускала себя: дыхание выровнялось, тугие жилы под моей рукой размякали одна за другой, и по всему её длинному телу прошла медленная волна, будто с неё снимали невидимый груз слой за слоем.
А потом откуда-то из глубины её груди пошёл низкий, ровный рокот.
Я не сразу понял, что это. А когда понял, поднял на неё совершенно ошалелый взгляд.
Мира урчала.
Уши у неё прижались к голове быстрее, чем я успел хоть что-то сказать.
— Это нервное, — выпалила она, и голос сел ещё сильнее. — Не подумай чего. Кошки… мы иногда урчим, когда нервничаем. Само выходит. Это не то, что ты подумал.
— Да я ничего и не подумал, — сказал я ровно и вернулся к работе, хотя уголок рта у меня всё-таки дёрнулся.
Рокот в груди у неё от этого, кажется, стал только гуще, и уши прижались совсем.
Я прошёлся теплом по последним седым пятнам, придавил последний уголёк и убрал руку.
— На сегодня всё, — сказал я, поднимаясь. И тут заметил, что вставать Мира не спешит, лежит как лежала, ничем не прикрывшись. — Одеялом-то накройся. Я ж не один сюда захожу.
— Жарко мне, — буркнула она. — Пепел жжёт, а тут ещё ты со своим…
Договорить она не успела.
В коридоре простучали торопливые шаги, дверь распахнулась от души — так, что хлопнула о стену, — и в комнату влетел Сизый. Влетел в полном смысле слова: крылья враспашку, грудь колесом, клюв уже открыт для очередной бравурной речи, которую он, судя по всему, репетировал всю дорогу.
— Мира! Ну как ты тут, оклемалась? Я тут тебе, между прочим, кое-что вкусненькое принёс…
И на этом голубь запнулся.
Запнулся, потому что глаза его наконец сообразили, что видят, и доложили об этом остальному Сизому. А видели они лежащую поверх постели Миру — во всей красе и без малейшего намерения эту наготу чем-либо прикрывать.
Сизый издал сдавленный звук. Потом зажмурился — да так, будто ему в оба глаза разом плеснули кипятком, — крутанулся на месте, чтобы с честью унести себя прочь от греха, промахнулся мимо двери на добрый локоть и на полном ходу впечатался в стену.
Раздался глухой, обстоятельный «бум».
Голубь сполз по бревну на пол, посидел там секунду, приходя в себя, и, не открывая глаз, выставил перед собой крыло — не то щитом от соблазна, не то белым флагом.
— Я ничего не видел! — сообщил он стене, к которой всё ещё был обращён клювом. — Вообще ничего! Я по делу заходил!
Я вздохнул.
— Мира, будь добра, накинь чего-нибудь, — сказал я.
Мира фыркнула, но простыню всё-таки подтянула повыше — не столько из скромности, сколько из милости к пострадавшему.
— А я, пожалуй, загляну к Вике, — добавил я и пошёл к двери, аккуратно переступив через голубя, всё ещё сидевшего на полу и ошарашенно крутившего головой.
С Мирой всё было ясно: тут помогали огонь, зелья и время. А вот с наследницей престола всё было куда сложнее, хотя бы потому, что на ней не было ни царапины.
Вика сидела у окна и что-то писала в своём дневнике. За последние несколько дней я услышал от неё от силы десяток слов — ровно столько, чтобы не назвать это открытым бойкотом. Больше она из себя не выдавила ни звука и держалась так, словно меня вовсе не было рядом.
И вот это меня по-настоящему беспокоило. С Мирой хотя бы всё было понятно, а тут я попросту не знал, что делать с девчонкой, которая уже несколько дней кряду ни с кем толком не разговаривает.
Она видела мой бой. Что именно она там разглядела и какие сделала выводы — оставалось только гадать, но с того самого момента Вика день ото дня становилась всё холоднее, и сегодня я решил, что пора с этим заканчивать.
Потому, собственно, и пришёл. Остановился у косяка и привалился к нему плечом. Постоял так с полминуты. Вика и бровью не повела — перо всё так же ровно скользило по бумаге, и по всему её виду было понятно, что она изо всех сил делает вид, будто в дверях никого нет.
Ну ладно.
— Может, поговорим? — сказал я.
Перо на секунду замерло, но головы она так и не подняла.
— О чём?
— О том, что с тобой творится последние дни. Ты сама на себя не похожа. Дело в том, что ты увидела в храме?
Вот теперь перо остановилось совсем. Вика вскинула на меня глаза, и в них мелькнуло что-то злое и колючее.
— С чего ты взял, что это из-за тебя? — проговорила она нервно, скороговоркой. — Не всё на свете вертится вокруг твоей персоны, Морн. Чёртовы Морны с их самолюбием — вечно вам кажется, что вы центр мироздания.
— Тогда в чём дело? — спросил я.
— А это уже не твоя забота, — огрызнулась она. Но без злости — так огрызаются, когда хотят, чтобы отстали, а не чтобы ушли.
Я вздохнул. Лезть дальше в эту дверь смысла не было. Только поругаемся.
— Ну, как знаешь. Тогда просто спасибо, — сказал я.
Вика удивлённо подняла на меня взгляд.
— За что?
— За то, что вернулась в храм, чтобы помочь мне.
— Да чем я тебе помогла? — она пожала плечами. — Появилась, считай, только к шапочному разбору. Ты уже и без меня его прикончил, я только и успела, что посмотреть на то, как старик теряет свою силу.
— Дело не в том, помогла или нет, — сказал я. — Дело в том, что ты вернулась, хотя прекрасно понимала, что это может быть билетом в один конец. Вот этого я от тебя не ждал. Совсем не ждал.
Вика опустила глаза, и по лицу её прошла тень.
— Я… я не могла иначе, — проговорила она тихо. — Там ведь был ты.
Я не нашёлся сразу, что на это ответить. Просто подошёл и сел на лавку рядом с ней.
— Тогда я тем более не понимаю, что с тобой происходит, — сказал я.
Она повернула голову и посмотрела мне в глаза.
— Знаешь… я ведь и правда не понимаю толком, что там видела, и каким образом ты получил подобную силу… — проговорила она наконец. — И это сводит меня с ума. Раньше я бы вцепилась в такую загадку зубами и копала до тех пор, пока не разложила бы всё до последней мелочи. Такая уж я, иначе не умею.
Она замолчала, будто прислушиваясь к себе, и продолжила ещё тише:
— А сейчас мне почему-то нет до этого никакого дела. Впервые в жизни я не хочу ни в чём разобраться. Мне просто хочется…
И на едином дыхании, совсем тихо, она договорила то, к чему шла:
— Прикоснуться к тебе. Только этого. — И, будто сама себе не веря, что решается на такое, она медленно потянулась ко мне.
Тело моё, как ему и положено, отозвалось на это движение с полной готовностью, но в этой голове давно жил кое-кто постарше, у которого за целую прошлую жизнь выработался стойкий иммунитет на подобные вещи. Оттого я и перехватил её руку у самого своего лица — мягко, но так, чтобы дальше она уже не прошла.
— Не надо, Вика.
Перед глазами на миг встала Серафима. Холодная как сталь и в то же время нежная. Единственная, с кем я видел своё будущее и кого не предам, чем бы меня ни соблазняли и какое бы расстояние между нами ни было.
Вика чуть отстранилась — ровно настолько, чтобы заглянуть мне в лицо, — и в этом коротком движении не было ни капли кокетства.
— Разве это проблема? — спросила она, и в вопросе прозвучало одно только искреннее, почти детское непонимание. В её мире подобное и впрямь за проблему не считалось: Император берёт что хочет и когда хочет, и наследница выросла в той же простой вере.
— Для тебя, может, и нет, — сказал я. — А вот для меня — да. Понимаешь, Вика, верность и принципы — это, пожалуй, самое главное, что вообще есть в человеке. Всё остальное можно нажить: и силу, и ум, и связи, и деньги. А вот это либо есть, либо его нет. И если я предам того, кто мне дорог, то просто перестану себя после этого уважать. Понимаешь?
Она долго молчала, глядя на меня, и по её лицу видно было, как в ней сцепились между собой две эмоции. Одна тянула её ко мне и слышать не желала ни про какие отказы. Другая, потише, понимала, что я прав, — и как раз это бесило её сильнее всего. Ведь спорить было не с чем, а проигрывать наследница престола не умела вовсе: ей впервые в жизни сказали «нет», и это «нет» никак не желало укладываться в её мире.
Победила, как это обычно и бывает, злость.
— Уйди, — сказала она тихо. А когда я не двинулся с места, повторила жёстче, чужим звенящим голосом: — Уйди, Артём. Слышишь?
Спорить я не стал. Есть узлы, которые чем сильнее тянешь, тем крепче они затягиваются, а этот и без моих стараний был затянут на совесть. Так что я просто поднялся и вышел.
А уже в дверях поймал себя на том, что злиться на неё не получается совсем. Девчонка ведь. Умная, гордая, сильная — а всё равно ещё девчонка, которую впервые в жизни щёлкнули по носу там, где она привыкла получать всё и сразу. Перебесится. Отойдёт. А не отойдёт — значит, я в ней ошибся; только что-то мне подсказывало, что это не так.
Поэтому пусть немного побудет одна. Это всегда помогает.
Я прошёл по дому, прихватил со стола кружку остывшего чая и вышел на крыльцо. Отхлебнул, щурясь на серенькое небо, и поймал себя на мысли, что команда у меня подобралась, мягко говоря, странная.
Молчаливая и дико смертоносная гепарда. Говорящий голубь-балагур. Наследница престола, что воюет с собственными чувствами куда отчаяннее, чем со всеми врагами разом. И кот, взирающий на весь этот балаган с ленивым превосходством записного философа.
Компания, прямо скажем, специфическая.
Но именно с ними — с этим нелепым, вздорным, разношёрстным сбродом — я почему-то не сомневался, что вытяну любую миссию, какую ни подкинет судьба. Потому что в каждом из них я был полностью уверен.
И плевать мне на намеки дальней родственницы, которая вечно пытается нагнать жути. Сама не справилась с миссией и теперь мне мозги компостирует. У человека налицо проблемы с доверием.
Я снова отхлебнул из кружки и поднял взгляд.
По дороге в Ольховку въезжал небольшой отряд — те самые люди из города, которых я ждал к вечеру. Кони шли шагом, поднимая пыль, и в этой неспешной веренице всадников было что-то такое, отчего у меня по спине пробежал знакомый холодок предчувствия.
Их появление было новой страницей в нашем приключении.
Я усмехнулся и допил чай до дна.
А значит, дальше будет только веселее.