К книге
ОдиннадцатыйСтраница 4
100%
Страница 4
4

Товарищ был рядом, и уже схватил Русика под вторую руку. Мы развернули его спиной к одиннадцатому блоку и потащили назад. И тогда это началось.

Не звук. Не шёпот, как в прошлый раз с Лёшкой. Присутствие. Я не знаю, как описать это точнее. Воздух за спиной стал плотнее, тяжелее, словно что-то огромное придвинулось вплотную и дышало в затылок, тёплое, влажное, с тем самым сладковатым запахом, который стал вдруг густым, невыносимым, забивающим ноздри и горло. И в этом присутствии ощущалась воля. Не злоба, не голод. Что-то иное, холодное, терпеливое внимание, как у чего-то, что наблюдает и решает, взять или отпустить.

Русик не сопротивлялся, но и не помогал. Ноги его переставлялись, как у куклы, механически, без усилия, тело обмякло. Он продолжал шептать, и шёпот его был ровным, монотонным, без перерыва на вдох, словно воздух для этих слов совсем не требовался.

— Быстрее, — прохрипел Димон.

Мы тащили его через тоннель, мимо ниш с телами, и я видел краем глаза, что губы у тех фигур в стенах шевелятся. Я видел это, и я знал, что не должен смотреть, не должен останавливаться, потому что если остановлюсь и посмотрю прямо, то увижу то, что увидел Русик, и меня не станет. Не физически. Меня. Того, кто я есть.

Мы побежали. Как могли, с восьмидесятикилограммовым безвольным телом между нами, по скользкой глине, пригибаясь под низкими стойками крепи. Русик захрипел. Его ноги перестали двигаться, и мы потащили его волоком, рюкзак бороздил по полу, забродники собирали грязь. Димон оступился, упал на колено, выругался сквозь зубы, поднялся, не отпуская приятеля. Я поскользнулся через три шага, рухнул на бок, ударился каской о стойку крепи. В глазах вспыхнуло белое, и в этой вспышке, короткой, как удар, я увидел их.

Лица. Десятки лиц, проступающие сквозь породу, сквозь грибницу, сквозь мою закрытую на долю секунды реальность. Серые, впалые, с открытыми ртами, с губами, которые двигались, формируя одно и то же слово. «Впустите». Или «впусти». Единственное число. Ко мне обращались лично.

— Пошли!

Я вскочил. Подхватил Русика. Мы побежали дальше.

— Вперёд! Вперёд! Быстрее!

Присутствие за спиной не отставало. Оно не приближалось, нет. Оно было везде, в стенах, в полу, в воздухе, в тепле, которое окутывало нас, как вода. И я понимал с той ясностью, которая приходит только в моменты абсолютного, животного ужаса, что если я обернусь, то увижу это целиком. Не фрагменты, не вспышки. Целиком. И тогда останусь здесь, как те проходчики. Встану в нишу. Закрою глаза. И грибница прорастёт сквозь меня.

Но я не обернулся. Хотя, признаться, очень хотелось. Хотелось узнать, раскрыть тайну. Но есть тайны, которые должны навсегда оставаться за закрытыми железными дверями.

Низкий проход. Мы согнулись, впихнули Русика, протолкнули его через тридцать метров сужения, обдирая об стены комбезы. Грибница хрустела и рассыпалась под нашими телами, осыпаясь сухой пылью, и в этой пыли чувствовался тот запах, сладкий, травянистый, и я задержал дыхание и не дышал, пока не вывалился в знакомую камеру с кроватью.

Здесь, в камере, я споткнулся о табурет и упал, больно приложившись локтем о бетон. Фонарь мигнул, и в этой секунде полутьмы я снова увидел лицо. Одно, прямо перед собой. Не в стене, а в воздухе, как проекцию, как отпечаток на сетчатке. Женское лицо. Молодое. С разинутым ртом и тёмными провалами глазниц. Оно было так близко, что я видел отдельные нити грибницы, выходящие из уголков губ. Потом фонарь вспыхнул снова, и лицо исчезло.

Но лицо не исчезло. Оно осталось, и за ним пришли другие, и фонарь уже горел, а я всё равно видел их, потому что они были не снаружи. Они были внутри, за закрытыми веками, на обратной стороне глаз, впечатанные прямо в сознание, и каждое длилось долю секунды, но эта доля вмещала целую жизнь.

Мужчина в брезентовой робе, с лицом в угольной пыли, тридцатые годы, кирка в руках, он стоит в забое, и стена перед ним пульсирует, и он кричит, но из горла не идёт звук, только белые нити, они выползают меж зубов, как черви, и он хватается за лицо, и пальцы проваливаются в мякоть щёк.

Женщина. Молодая, русоволосая, в льняной рубахе до пят, грубого плетения, с тесьмой по вороту. Не тридцатые. Не двадцатый век. Раньше. Гораздо раньше. Она стоит на коленях. Глина под ней чёрная, блестящая, и руки по локоть в этой глине, и она не может их вытащить, и губы её шевелятся, и я слышу… Нет, знаю, что она говорит:

«Землица не пущает, землица держит, ой мамонька, ой не пущает».

И глина ползёт вверх по предплечьям, по плечам, обнимает горло, как ладони, а лицо её спокойное, уже спокойное, уже не борется, глаза закрываются, и последнее, что остаётся на поверхности, кончики пальцев. Белые, скрюченные, и они медленно погружаются, как в воду.

Двое солдат в шинелях, длиннополых, с обмотками на ногах, сороковые или конец тридцатых. Один держит другого за руку, тянет из стены, и рука выходит, но за ней тянутся нити, плотные, толщиной в палец, они натягиваются и не отпускают, и тот, который в стене, поворачивает голову, и у него нет лица, на месте лица сплошной ковёр грибницы. Бледный, пористый, и из центра этого ковра выдавливается звук, низкий, вибрирующий, даже не слово, а ощущение слова:

«оставь».

Парень в кожаной куртке, бритый затылок, толстая золотая цепь, девяностые. Он бежит по тоннелю, налобника нет, в руке фонарь, тусклый, жёлтый, и луч мечется по стенам, и он бежит, и оглядывается, и лицо его мокрое, перекошенное, рот растянут в беззвучном крике, а позади него пол тоннеля вздымается волной, как живот дышащего зверя, и он спотыкается, падает, фонарь катится по глине, свет крутится, и в этом вращении я вижу, как пол смыкается над ним, как трясина, медленно, мягко, без плеска, и цепь на его шее уходит последней, блеснув в луче фонаря, который горит ещё несколько секунд, а потом гаснет.

Старик в телогрейке, пятидесятые. Стоит перед стеной, на которой кто-то вывел мелом: «БЛОК 11. НЕ ВХОДИТЬ. ПРИКАЗ № -». Номер приказа стёрт. Старик протягивает руку и касается стены, и стена подаётся, мягко, как мембрана, и из-под его ладони выступают пальцы, чужие, серые, длинные. Они обхватывают его запястье, и он дёргается назад, и рукав задирается, и я вижу, что на его предплечье уже проступают белые нити, под кожей, как вены, но не вены, они движутся, расползаются к локтю.

Всё это длилось, может, две секунды. Может, три. Я лежал на бетонном полу камеры с кроватью и видел сотни лет. Сотни людей. Тех, кто спускался. Тех, кто копал. Тех, кто просто проваливался, случайно, в яму, в колодец, в щель, которая открывалась и закрывалась по своим законам. И все они теперь были там, внизу, в стенах, в грибнице, в том, что росло и ждало, и терпеливо шевелило губами: «Впусти, впусти, впусти».

Потом фонарь выровнялся, и видения оборвались. Я лежал на боку, и локоть горел, и Димон кричал за моей спиной:

— Не останавливайся!

— Бегу!

Я поднялся. Мы рванули через камеру, в основной тоннель. Шпалы, вода, тюбинги. Двести метров до двери. Я не считал шаги. Я бежал, мы оба бежали, волоча Русика, и вода волновалась вокруг сапог, и эхо наших шагов гремело и множилось, и в этом грохоте я слышал лишнее, четвёртый ритм, пятый, шестой, как будто тоннель отвечал нам шагами, которые не принадлежали никому из нас.

Димон упал. Я услышал всплеск, ругань, звон металла, камера ударилась о тюбинг. Русик завалился на бок. Я бросился назад, подхватил Димона за лямку рюкзака, поставил на ноги. Лицо его, залитое светом моего фонаря, было мокрым, перекошенным, глаза быстрые, дикие. Он тоже видел. Я понял это по его глазам, по тому, как он мотнул головой, быстро, рвано, отряхивая что-то, как собака стряхивает воду.

Мы подняли Русика. Потащили дальше. Сто метров. Пятьдесят. Двадцать. Дверь. Стальной прямоугольник, зелёная краска, ржавчина.

Мы перевалились через порог, и в ту секунду, когда мои ноги ступили на бетонный пол кабельного коллектора, всё прекратилось. Разом. Как отрубили. Тепло сменилось обычным подземным холодом. Запах исчез. Присутствие за спиной схлопнулось, как закрытая книга. Воздух стал просто воздухом, спёртым, кислым, с привкусом кабельной изоляции.

Я затравленно обернулся. Впервые за всё время обернулся. За дверью тянулся тоннель, пустой, тёмный, обычный. Ржавые тюбинги, чёрная вода, мёртвые шпалы. Ничего.

Димон навалился на дверь и захлопнул её. Лязг прокатился по коллектору и затих.

«Вот и всё».

Мы опустили Русика на пол. Он сел, привалившись к стене, голова на груди, руки безвольно лежат на коленях. Дышал. Мерно, ровно. Глаза закрыты.

— Руслан, — присел перед ним Димон, посветил фонарём в лицо, осторожно приподнял веко.

Зрачок был огромным, чёрным, занимая почти весь глаз. Он не отреагировал на свет.

— Руся, — похлопал я его по щеке. — Слышишь меня?

Ничего. Дыхание, пульс, но никакой реакции. Как будто человек включил автопилот и ушёл куда-то внутрь себя, в место, откуда не слышно ни голосов, ни хлопков, ничего.

— Вытаскиваем наверх, — приказал Димон. — Скорую вызовем от машины.

Мы подняли его, и тут Русик открыл глаза. Посмотрел на меня. Взгляд был осмысленный, ясный, но пустой, как стекло, за которым выключили свет. Он открыл рот и произнёс, отчётливо, раздельно, каждое слово как отдельный камень:

— Их там не пять. Их сотни.

И снова закрыл глаза.

Мы вытащили его через люк. Димон лез первым, я снизу подавал Русика, обвязав верёвкой под мышками. Он не помогал, висел на верёвке, как мешок. Димон вытянул его наверх, я поднялся следом. Стройплощадка, экскаватор, профлист. Небо уже серело на востоке. Было около четырёх.

Мы дотащили его до машины. Положили на заднее сиденье. Я вызвал скорую, назвал адрес, сказал «потеря сознания, нет реакции на стимулы». Диспетчер спросила, принимал ли пострадавший что-нибудь. Я ответил, что нет. Она сказала ждать.

Пока ждали, Димон сидел на бордюре рядом с машиной, с сигаретой в зубах, руки на коленях. Он молчал минут пять. Потом произнёс, глядя в асфальт:

— Я тоже видел. Когда упал.

Я не ответил. Ждал.

— Всё видел.

— Лица. В стенах. В воздухе. Везде. Они шевелили ртами.

— Да.

— И чувствовал. Позади. Будто что-то стоит прямо за спиной и смотрит. И если повернёшься…

Он не договорил. Затянулся так глубоко, что сигарета затрещала, и кончик вспыхнул ярко-оранжевым, как то свечение из одиннадцатого блока. Он посмотрел на огонёк, быстро загасил окурок о подошву и отбросил.

— Если повернёшься, то останешься, — закончил я за него.

Он кивнул.

Скорая приехала через двенадцать минут. Русика осмотрели, посветили в глаза, проверили рефлексы. Зрачки не реагировали. Давление сто на шестьдесят. Пульс сорок восемь. Брадикардия. Его забрали.

Товарища выписали из Склифа через три недели. Диагноз: «острое полиморфное психотическое расстройство». Он не узнавал нас. Не узнавал мать. Мог сидеть часами, глядя в одну точку, и иногда шевелил губами, беззвучно, как те лица в стенах. Через месяц мать перевела его в психиатрическую клинику в Подмосковье. Он там до сих пор. Я навещал его дважды. Во второй раз он посмотрел на меня и сказал, внятно, спокойно:

— Они растут вверх, Тоха. Медленно. Но растут. Когда-нибудь дорастут.

Больше он ничего не говорил.

Димон уехал из Москвы. В Новосибирск, к родственникам. Работает на стройке, живёт в съёмной квартире. Мы переписываемся раз в месяц, коротко, по делу. Подземку он не упоминает. Я тоже. Но однажды, в ноябре, он прислал сообщение из одного слова: «Вижу». Я написал в ответ: «Лица?» Он ответил: «Перед сном. Когда закрываю глаза. Каждую ночь». Больше мы об этом не говорили.

Я вернулся на Воздвиженку через неделю после госпитализации Русика. Один, днём, без снаряги. Просто посмотреть. Стройплощадка была огорожена, на воротах висел новый замок. Я заглянул через щель в профлисте. Люк отсутствовал. На его месте лежала свежая бетонная плита, залитая ровно, аккуратно, с арматурными выпусками.

«Кто-то закрыл вход, — пронеслось в голове. — Кто-то, кто знал о нём».

Или не кто-то. Оно закрылось само, как закрывалось каждый раз. Затянулось. Заросло. Как рана на коже, которая зарастает новой тканью, скрывая то, что внутри.

Я стоял у забора и думал о словах деда Василия.

«Москва стоит на костях. Но кости, это то, что наверху. А внизу…»

Он не договорил тогда.

Теперь я знаю, что внизу. Оно живое. Оно терпеливое. Оно питается теми, кто спускается слишком глубоко. Проходчики тридцать восьмого года стали его частью. Бригадир Серёга Хлопов заглянул и обгорел изнутри, до седины, до трясущихся рук. Лёшка увидел тень и бросил всё. Русик посмотрел в свечение одиннадцатого блока и больше не вернулся.

Их не пять. Их сотни. Он так сказал. И я ему верю. Потому что в те секунды, когда лица вспыхивали перед моими глазами, их было много. Гораздо больше пяти. Разные лица, разных эпох. В спецовках, в шинелях, в одежде, которую я не мог опознать. Веками. Оно собирало их веками.

Я больше не спускаюсь. Продал снарягу, как Лёшка. Устроился в службу доставки, катаюсь по городу, смотрю на асфальт и стараюсь не думать о том, что под ним. Правда, иногда, проезжая по центру, по Воздвиженке, по Арбату, я чувствую тепло, поднимающееся из-под земли через решётки вентиляции метро. Все чувствуют, но думают, что это от поездов.

Это не от поездов.

А перед сном, когда закрываю глаза, иногда вижу то женское лицо. Молодое, с тёмными провалами вместо глаз, с нитями грибницы в уголках губ. Губы шевелятся. И я знаю, что она говорит. То же, что и все они.

«Впусти».

Я открываю глаза и лежу в темноте. И слушаю. Тишину в квартире. Гул города за окном. И где-то далеко внизу, на самой границе слуха, за гранью того, что человек способен различить сознательно, но что тело чувствует и помнит, ровный, терпеливый, бесконечный стук.

Конец.

Предыдущая главаГлава 4 из 4К книге