Вдруг позади наших траншей, из дыма и пыли, возникла «эмка» защитного цвета. Из нее вылезли несколько военных и, обходя дымящиеся воронки, направились к нашим окопам. Из грузовика, сопровождавшего «эмку», выпрыгнули человек десять солдат с автоматами и тоже двинулись к нам. Кто это, что за незваные гости? Наша бригада сильно потрепана, подкрепления нам во как нужны… но это же не подкрепление, черт дери…
По траншеям раздались свистки: внимание! И раскатилась команда – странная команда, по которой мы, битая, но уцелевшая на данный момент морская пехота, повылезали из траншей. Мы стояли неровной цепью, оборотясь лицом в сторону тыла, и глазели на этих, приехавших. Впереди шел командир маленького роста, с седыми усами… в фуражке, надвинутой на глаза… Странно знакомое у него лицо… постаревшее, но… да это же Ворошилов! Ну да, точно… Зачем приехал на передовую? Он же командующий, ему нельзя под пули…
Ворошилов споткнулся, адъютант схватил его за локоть, что-то сказал… Ворошилов отмахнулся, оглядел нас и выкрикнул:
– А-а, моряки! Ну как вы тут? Достается вам?
– Достается, товарищ маршал! – раздалось в ответ. – Да мы выстоим… Подкреплений бы только…
– Надо выстоять, моряки! – Ворошилов закашлялся, провел ладонью по усам. – Ленинград в опасности! Отбросим врага! – Снова он, выпучив глаза, оглядел нас и крикнул: – Пошли!
Расстегнув кобуру и вынув пистолет, Ворошилов ступил на ничейную землю. Автоматчики – охрана – ускорили шаг, обступая его. Ну да, укрыть его надо, вон как горят маршальские звезды на его красных петлицах, уж немцы разглядят, что за птица движется к их позициям… такая цель!..
Ну а мы? Что, морская пехота не пойдет за Ворошиловым? «Ура-а-а!» – заорали мы и побежали по сухой траве, по ничьей земле, опережая маршала. Бежали, выставив винтовки, к черным избам какой-то деревни, и вот оттуда раздались выстрелы, сперва одиночные, а вскоре – все плотнее. Немцы, может, обедали, не сразу увидели нашу атаку…
– Вперед, вперед! Япона мать! – услышал я выкрик Травникова.
Он бежал слева от меня – и вдруг упал возле березы, обрубленной огнем. Свист пуль. Пригнувшись, я подбежал к Вальке, лежавшему навзничь:
– Валька! Ты жив?
Он вдруг раскрыл глаза – и как засмеется…
Я, ужаснувшись, отпрянул от него и…
И проснулся.
Сел на тахте, тронул ладонью потный лоб. Ну и сон, черт дери! Сунул ноги в тапки, поковылял на кухню, выпил чашку воды.
И вот сижу в пижаме, расслабившись, ожидаю, пока отпустит тахикардия, подстегнутая сном…
Это, конечно, было в моей жизни: у Красного Села наша бригада морпехоты из последних сил сдерживала атаки противника, и вдруг приехал Ворошилов и повел нас в бессмысленную контратаку. Охрана сумела его остановить и увести, она же обязана уберечь командующего. А мы, неся потери, добежали до немецких позиций, выбили немцев из сгоревшей деревни. (Они, вообще-то, побаивались «черных дьяволов» – так называли нас, морпехов.) Но следующим днем пришлось нам, уцелевшим, под жестким натиском противника отступить, вернуться на свои позиции.
Уже тогда, помню, мелькнула мысль, что Ворошилов не вполне… как бы сказать… ну, если по-современному, то не вполне адекватен. Впоследствии, размышляя об огромной трагедии 1941 года, я понял: главнокомандующий Северо-Западным направлением Ворошилов был растерян, обескуражен. Сознавая, что проиграл сражение за Ленинград, он и решился на нелепый для полководца поступок – кинулся на передовую и лично повел бойцов в контратаку. Ворошилов не был трусом. Но был ли полководцем? Нет, он, может, и обладал командирским качеством в далеком восемнадцатом году, при обороне Царицына, но для современной войны это качество было явно непригодно. Легендарный маршал плохо понимал оперативную карту, принимал ошибочные решения. Боясь докладывать Сталину о необходимости оставить столицу Эстонии, очень затянул с приказом об эвакуации флота и защитников Таллина; к тому же закрыл движение по южному фарватеру Финского залива – и колонна кораблей пошла по центральному фарватеру, сильно засоренному минами. Некоторые приказы Ворошилова о переброске войск имели тяжелые последствия: оставляли неприкрытые промежутки между флангами, и в эти «просветы» устремлялись танки фон Лееба.
Вдруг высветилась в памяти еще одна фигура – генерал-лейтенант Пядышев. Он командовал войсками на Лужской оборонительной линии. Какое-то время мы, курсантская бригада морпехоты, вместе с армейскими частями, удерживали Кингисепп на реке Луге. Тогда-то впервые услышали о Пядышеве. О нем говорили уважительно: толковый командир. Бои шли жестокие, с огромными потерями, – а Лужская линия, от Кингисеппа почти до озера Ильмень, оборонялась до 8 августа. То есть на целый месяц задержали немецкое наступление. И командиром, притормозившим здесь гитлеровский «блицкриг», был именно генерал Пядышев.
И вот этого превосходного командира, каких было в сорок первом немного, в конце июля внезапно арестовали – и расстреляли.
Что это? Чей-то подлый донос, лживое обвинение? Вездесущие органы НКВД действовали втихую, не давали никаких публичных объяснений. Был человек – не стало человека, вот и все. До сих пор обстоятельства ареста генерала Пядышева неизвестны. (Было лишь после Двадцатого съезда короткое извещение, что он реабилитирован.)
Так вот: мог ли Ворошилов, хорошо знавший Пядышева, защитить, уберечь его? Трудно дать определенный ответ. Но сдается мне, что мог: член политбюро, знаменитый, легендарный маршал, – ну вызвал бы в свой штаб главного энкавэдэшника фронта, гаркнул бы: «Ты что себе позволяешь? Немедленно выпусти генерала Пядышева!»
Нет, не вызвал, не гаркнул. Не до Пядышева ему было. Подавленный, удрученный надвигающейся катастрофой, Ворошилов не фон Лееба боялся, а хозяйского гнева. Не искал ли он смерти, поведя в безнадежную атаку бригаду морпехоты, наполовину опустошенную в тяжелых боях? Не знаю. Похоже, что это был акт отчаяния. Стареющий маршал опасался смещения: знал, что иных снятых с должности военачальников расстреливали. Он пытался скрыть от Сталина потерю станции Мга, падение Шлиссельбурга – но разве утаишь такие поражения? 11 сентября Сталин сместил Ворошилова, отозвал в Москву. В Ленинград прилетел назначенный вместо него генерал Жуков. То были критические дни…
Уже более трех лет я пишу свои мемуары. Наскоро позавтракав (варю овсяную кашу и запиваю ее черным кофе, подбеленным сливками), я усаживаюсь за свою «Эрику». Страницу за страницей – я перелистываю свою жизнь, начиная с далекого – о какого далекого и прекрасного – детства. Меня обступают родные люди. За ужином моя голубоглазая, по-девичьи тоненькая мама рассказывает, как пригласила в библиотеку писателя Зощенко и как хохотали, слушая его рассказы, юные читатели. А Иван Теодорович, мой дед, размышляет над эскизами первых советских кораблей – сторожевиков, которые войдут в историю Балтфлота под названием «дивизион хреновой (нет, немного иначе) погоды». А мой отец, окутавшись табачным дымом, пишет очерк о том, как в белом маскхалате шагал по льду под грохот тяжелых кронштадтских орудий, – и вдохновением горят его глаза за стеклами очков… и резво бежит, строка за строкой, неутомимое перо…
Куски рукописи я читал Константину Глебовичу. Он слушал, пощипывая мушкетерские усики, мелкими глотками (подобно своему отцу) отпивая из рюмки коньяк.
– Глаза горят вдохновением, – говорил Константин. – Да, это верно. Ваш отец постарше, мой моложе – были, конечно, поумнее платоновского Копёнкина, жаждавшего отомстить буржуям за гибель прекрасной девушки Розы Люксембург. Но, в сущности, и они были вдохновлены идеей мировой революции. На народ огромной страны взвалили непосильный груз идеологии. Надо бы, Вадим Львович, усилить этот мотив.
– Не знаю, – отвечал я, – сумею ли усилить. Я не философ. Просто описываю свою жизнь такой, какова она есть… Идея мировой революции – сильная идея. Для поколения моего отца – ну, можно сказать, она была смыслом жизни. Но уже в моем поколении эта идея выдохлась.
– Она не выдохлась. Ее заменили идеей построения коммунизма – не в мировом масштабе, а в отдельно взятой – нашей стране.
– Да, так нас учили. Это было привычно, как чистка зубов по утрам.
Мы говорили об особом пути России. Я полагал, что марксизм, завезенный из Западной Европы, был искусственно привит к русской общественной жизни девятнадцатого века.
– Конечно, его привезли из Европы, – ответствовал Константин, – но привит он не так уж искусственно. Почва-то для марксизма оказалась подготовленной.
– То есть?
– Почти весь девятнадцатый век нарастал радикализм российской разночинной интеллигенции – призыв Чернышевского «к топору», нечаевщина, бомбы народовольцев, револьверы эсеров, – и разве таким уж чужеродным выглядел в этом ряду большевизм с его Чрезвычайкой и массовыми расстрелами?
Особый путь России… Национал-патриоты толкуют о самобытности, вздыхают о старинной сельской общине, изрыгают хулу на инородцев, которые «во всем виноваты», на Горбачева с его перестройкой, на Ельцина с его реформами, на демократов, «распродающих Россию». В очищенном от лютой ненависти, от демагогической фразеологии виде их особый путь предстает как опасная смесь былых имперских амбиций и уравнительно-распределительного социализма. И конечно, никакого Запада, потому что оттуда – одна гниль.
Все это мы уже проходили, проходили – и с низкопоклонством боролись, и чайку при коммунизме попить собирались. Неужто не обрыдло?
Как ни мучительна эта мысль, но особым путем России оказался именно марксизм-ленининзм-сталинизм, приведший великую страну к невиданной катастрофе в конце двадцатого века.
Константин Боголюбов переехал из Петрозаводска в Петербург осенью 2002 года: его пригласили читать курс этнографии в университете.
Та осень была ужасной. 23 октября, в одиннадцатом часу вечера, по ТВ и радио прошло экстренное сообщение: группа чеченских террористов в Москве захватила Дом культуры подшипникового завода во время спектакля – мюзикла «Норд-ост».
Оцепенело я смотрел и слушал до трех часов ночи, шли скупые подробности. Захвачено семьсот заложников – зрителей и артистов. Бандитов – тридцать или сорок, среди них и женщины в чадрах, с поясами шахидов. Группу возглавляет Мовсар Бараев. Требуют прекратить войну, вывести войска из Чечни. За каждого «пострадавшего» бойца будут убивать десять заложников. В переговоры не вступают…
Этот кошмар продолжался двое с половиной суток. Под утро 26 октября спецназ взял Дом культуры штурмом. Заложники освобождены, тридцать четыре террориста убиты, в том числе Бараев.
Ну, слава богу. Можно вздохнуть с облегчением.
Но вдруг… вы помните, конечно: вдруг пошли сообщения о том, что заложники, отправленные в больницы, умирают от отравления газом.
Что за газ? На ТВ и в газетах появились успокоительные заявления: это усыпляющий газ, к БОВ – боевым отравляющим веществам – не относится, для здоровья безвреден. Но почему в больницах умирают от него? Ну, это люди измученные, истощенные, обезвоженные… Значит, не так уж безвреден этот газ… фентанил, что ли… синтетический наркотик… Похоже, что опять, опять нам лгут… Объявили, что умерли сто семнадцать заложников… Можно ли считать операцию по освобождению успешной, если погиб каждый шестой?
«Нордост» 2002 года, наверное, останется символом нашего безумного времени. Как «Лебединое озеро» 1991 года.
«Мало кто предвидел в девятнадцатом веке, что после него наступит Двадцатый», – изрек польский сатирик Станислав Ежи Лец. Можно переадресовать это замечательное наблюдение: «Мало кто предвидел в двадцатом, что наступит такой двадцать первый».
Да, ужасное у тебя начало, новый век. Безумный теракт, разрушение башен-близнецов в Нью-Йорке в сентябре первого года. Безумный теракт в Москве, захват полного зала на спектакле «Норд-ост» в октябре второго. Продолжается вторая чеченская война – с 1999 по 2002 год там погибло, по официальным сообщениям, четыре тысячи триста наших солдат и офицеров (а по сведениям комитета солдатских матерей – более шести тысяч).
А что творится с погодой. Участились землетрясения, наводнения. В Европе потоп: вышли из берегов Эльба, Влтава, другие реки. В Испании, на Балеарских островах – в августе! – выпал снег.
После ливневых дождей потоп и в Новороссийске, погибло пятьдесят восемь, пропали без вести триста, разрушены сотни домов, смыло в море десятки машин. Но вот утихла непогода – и уцелевшие отплясывают в дискотеке. Истинно – пир во время чумы…
Может, прав Константин Глебович: идет сброс излишков населения планеты Земля – единственного пока обиталища homo sapiens’ов?
8 марта я позвонил Боголюбовым, хотел поздравить Наталью Дмитриевну с Женским днем. Трубку взял Константин:
– Я передам маме, спасибо. Она не может подойти. У нас беда, Вадим Львович. Вчера умер отец.
– О господи!.. – У меня перехватило дыхание.
На похоронах в Доме литераторов народу собралось немало: пишущая братия (научно-популярного жанра главным образом), читатели замечательных книжек Глеба, бывшие школьники, которым он преподавал физику. И сидели у стены несколько старых людей с каким-то нездешним выражением глаз в густой сети морщин – бывшие норильские зэки, с которыми Глеб Михайлович поддерживал отношения. Среди них сидела Наталья Дмитриевна, тепло одетая, с горлом, обвязанным темным платком.
Глеб лежал в гробу в черном костюме с черным галстуком (впервые я видел на нем выходной костюм) и, казалось, снисходительно слушал похвальные речи о себе. Я тоже говорил…
Боже, какими словами выразить скорбь о том, что ушел человек с такой биографией, с такой мощью интеллекта. Глеб рассказывал о своей жизни: «Год за годом – над головой постоянно клубились безнадежные черные тучи, но изредка, как промельк надежды, являлось северное сияние». Он говорил: «Я в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а здесь я реабилитанец». Так он себя называл и даже в какой-то анкете однажды написал: «реабилитанец».
Константин рассказал:
– Тот день был у меня трудный – читал лекции, три пары. Домой пришел в шестом часу. Сели в кухне обедать. Мама говорит отцу: «Что-то ты сегодня плохо ешь». А он: «Да вот, по радио сказали, что к Солнечной системе летит огромная черная дыра. Со скоростью четыреста километров в час. Как бы не схлопнула нашего желтого карлика вместе с нами». Я говорю: «Не бойся. Я в интернете видел эту информацию: расстояние астрономическое – шесть миллионов световых лет. Если она и схлопнет нас, то о-о-очень не скоро». – «А я, – говорит отец, – и не боюсь. Просто кушать не хочется, так должна же быть хоть какая-то причина».
– После обеда, – продолжал Константин, закурив, – я хотел посмотреть футбол. Играли «Зенит» с «Локомотивом», интересный матч. Но отец позвал сыграть в шахматы. Ладно, сели, пошла игра, отец вывел слонов в фианкетто, атаку готовит, я защищаюсь. Вдруг он, глаза закрыв, потирает ладонью лоб и – сорванным голосом: «Что-то мне как-то… принеси воды, пожалуйста…» Я кинулся на кухню, принес чашку… а отец захрипел… головой поник… я зову, пульс хочу нащупать… нет, все кончено…
Завидная кончина. Недоигранная партия в шахматы…
И две незаконченные работы.
Одна – об Адаме Смите. Нет, не жизнеописание: биография основоположника классической политэкономии внешне скучна. Ну, увлеченно работал, читал лекции в Эдинбурге, в университете Глазго. Ярких событий, взывающих к перу беллетриста, кажется, не было. Событием был главный труд Адама Смита «Исследование о природе и причинах богатства народов». Разбором этого великого сочинения и занялся Глеб Михайлович. Я не экономист, никогда прежде Смита не читал, в отличие от Евгения Онегина, который
…читал Адама Смита,
И был глубокий эконом,
То есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Так вот, Глеб Михайлович подверг именно глубокому анализу такие, скажем, основополагающие идеи Адама Смита, что «деньги – это мертвый капитал, ничего не производящий» и что основной источник общественного богатства – труд… главным образом земледельческий, но также и промышленный, набиравший силу при Смите… но все же и в наши сугубо промышленные времена главенствует вопрос о земле… кто ею владеет и что производит… и тут Глеб, убежденный «сельскохозяйственник», выписывает массу исторических примеров… и все это чертовски интересно читать… Невероятно жаль, что он не закончил, что его легкое перо остановилось на фразе «ясным взглядом увидел мощный стимул развития в конкуренции…».
Вторая незаконченная работа Глеба Михайловича была озаглавлена «Размышление о пользе просвещения». Мы с ним часто говорили об этом и сходились на том, что главная беда России – массовый невоспитанный человек… и поэтому Россия нуждается в новом веке просвещения… иначе смягчения нравов не достичь… да-да, постепенное смягчение нравов, прекращение ожесточенного поиска врагов, воспитание с «младых ногтей», с детского сада – доброжелательности, элементарной вежливости… Утопия? Ну почему же… Разработать государственный проект, начать с подготовки корпуса преподавателей. Неужели не найдется в огромной стране нескольких десятков тысяч молодых людей, готовых посвятить свою жизнь великому делу всенародного просвещения? Вот же возникло – не по указанию власти, а снизу, из обыденной жизни, – благородное движение волонтеров.
Константин сказал:
– Отношусь к этому проекту скептически. Но если пожелаете, Вадим Львович, продолжить его разработку, начатую отцом, то готов вам помочь.
Ранний звонок – в восемь утра. Я встревожился: так рано звонят, только если какая-то неприятность. Незнакомый женский голос:
– Вадим Львович? Здрасте. Я звоню от Савкина.
– От Савкина? Владлена?
– Да. Я у него сиделка. Оксана меня зовут.
– Что случилось, Оксана?
– Владлен просит приехать. Если можете.
– Сегодня не смогу. Записан на прием к врачу.
– Тогда завтра. – Что-то было командирское в глуховатом голосе этой Оксаны. – К трем часам. Адрес помните?
Я помнил. В прошлом году однажды я навестил Савкина. Он жил на улице Белы Куна в однокомнатной квартире, одна из стен которой была сплошь завешана фотографиями. Тут были снимки лесных полян и вообще «не тронутой человеком природы», как выразил свое увлечение Владлен. И множество снимков пуделя, прожившего свою жизнь у него. В центре висело большое фото – молодая пара – улыбающаяся, склонная к полноте блондинка и строгого вида большеротый юнец с изрядной шевелюрой, в застегнутой до горла толстовке. То были родители Владлена. Прошлой осенью, когда я навестил его, Владлен был на ногах. Ходил трудно, медленно, но все же передвигался. Мы крупно выпили – осушили привезенную мной бутылку «Смирнова» и, между прочим, подняли тост за Федора Конюхова, переплывшего на веслах Атлантику, – какой молодец, я восхищаюсь им. Ну и, конечно, о текущем моменте мы поговорили-поспорили. Савкин кричал, что инспектора ООН не найдут в Ираке оружия массового уничтожения, Саддам все спрятал, и надо его, Саддама, поскорее разгромить. И вообще, все приличные государства, включая и Россию, должны заключить коалицию, чтобы сокрушить исламский радикализм и «очистить земной шарик от террористов», подобно тому как избавились в свое время от чумы и оспы.
Он, Савкин, всегда был максималистом.
Итак, с бутылкой «Праздничной» в портфеле поехал я дождливым июльским днем на улицу с неприятным названием Белы Куна. Заранее я наказал себе не вступать в споры с Савкиным, не реагировать на его крики и насмешки.
Но Владлен был удивительно тихим. Он лежал на кровати в бледно-голубой рубашке, выпустив поверх легкого покрывала лопатообразную седую бороду.
– Здравствуй, лысый человек, – сказал он, протянув мне руку и улыбаясь, насколько позволяли покалеченные войной челюсти.
Его рука была холодной. Как бутылка, извлеченная мною из портфеля. Я поставил ее на тумбочку рядом с горкой книг. Сверху лежала, я заметил, «Последний из могикан» Купера. И еще стоял на тумбочке пестренький знаменитый кубик Рубика.
Оксана – упитанная брюнетка со сплошной бровью над черными прищуренными глазами – оказалась молдаванкой, приехавшей на заработки. На ушах у нее висели крупные медные кольца. Черты лица были правильные, красивые даже, но – в резковатости их выражения ощущалась затаенная горечь. «Не ждите от меня улыбок», – словно предупреждала Оксана.
Она подкатила к кровати столик на колесиках, на нем были исландская сельдь, баночка минтая, салат оливье, что-то еще, дымилась в миске свежесваренная картошка, и стояли бутылки с кока-колой и лимонадом.
– Ну, ешьте, – сказала она и помогла Владлену сесть, спустить ноги в теплых носках. – А ты смотри, Владлен Борисович, много не пей. Ему нельзя много, – взглянула она на меня. – А я схожу в магазин.
Я откупорил «Праздничную», налил в стопки, мы выпили по первой. Владлен подцепил вилкой кусок минтая, понес ко рту, прикрывая другой рукой верх бороды.
– Хорош минтай, – заявил он, медленно прожевывая любимую закуску. – Она из Бельцов, Оксана. Ее отец был там большим начальником. Точно не знаю, она не говорит, но думаю, что по эмвэдэшной части. Они хорошо жили, ясное дело. А как Молдавия вышла в независимые, тут начался шурум-бурум. Отца Оксаны с треском сняли, стали тягать на допросы. Налей-ка еще. Ну вот, – продолжал Савкин, выпив, – новая власть готовила суд. Какие-то люди угрожали ему, машину сожгли. Он не выдержал. В ванной вскрыл себе вену.
Указательным пальцем Владлен чиркнул по запястью.
– Печальная история, – сказал я.
– А Оксана преподавала в школе обществоведение. Этот предмет кому теперь нужен? Может, только Северной Корее, – хмыкнул Владлен. – Осталась Оксана без работы. Она не говорит, молчит, но… ну, я думаю, у нее семья распалась. В общем, с пожилой матерью и больной младшей сестрой переехала Оксана из Бельцов в деревню, к деду по отцу. Помыкалась туда-сюда… Короче, махнула в Питер на заработки. В фонде помощи ветеранам войны дали ей мой адрес. Еще она ходит к женщине, тоже ветерану, убирает… Да, уборка, то, се… – Савкин как-то странно усмехнулся, почесал под бородой. – Кто ветеранам жить помогает, тот, конечно, достоин… удостоен… Я сам видел, ей большую корзину цветов принесли…
– Корзину цветов? Влад, ты о чем?
Удивленно я смотрел на него. А он, что-то бормоча, хрипло дышал над тарелкой с недоеденным салатом. Вдруг схватил с тумбочки кубик Рубика и вопросил:
– Ты умеешь? Чтоб на каждой стороне гладко… Ну, смотри!
И стал быстрыми движениями пальцев перебирать, поворачивать малые кубики, из которых состоит большой куб. Очень скоро он достиг нужного результата: все шесть граней куба заняли правильное положение.
– Ну ты молодец, – сказал я. – У меня это не получается.
Савкин поставил Рубика на тумбочку и тихо сказал:
– Налей. Мы ж бывшие морпехи, так? Вот за это.
Мы выпили. Еще бы не выпить за главное, можно сказать, дело нашей жизни.
– Ты ешь, ешь, – сказал я. – Картошку вот, пока не остыла.
– Не хочу. – Владлен удовлетворился очередным куском минтая. – Вадим, я вот почему тебя позвал. Что делается в стране? Убили Юшенкова. Убили Щекочихина…
– Щекочихина не убили.
– Отравили втихаря – значит, убили. Убийц и заказчиков, конечно, не найдут. Мы что же – превратились в гангстерское государство?
– Хотел бы и я, – говорю, – получить ответ на этот вопрос. Сам знаешь, в обществе у нас сильное расслоение. От сталинского времени немало людей осталось с вывихнутыми мозгами.
– Фашисты! – выкрикнул Савкин. – Это они ведут отстрел политиков с демократическим взглядом. Взрывают дома и спящих людей. Какие-то шахеды появились…
– Шахиды, – уточнил я.
– Пояса со взрывчаткой на них – вó придумали! Вчера по радио: две чеченки взорвали себя у входа на тушинский аэродром, где шел рок-фестиваль. Люди пришли музыку послушать, а их…
Владлен захлебнулся от собственной обличительной речи, закашлялся. Я налил ему в чашку лимонад, он отпил, поставил чашку на столик и вдруг повалился на кровать, закрыв глаза.
– Влад! – Я схватил его за руку, потеребил. – Ты чего, Влад? Тебе плохо?
– Нет-нет… Не пугайся… – И – помолчав: – Германский фашизм разгромили, а у себя дома не заметили, как он вырос… пророс…
– Ну почему не заметили? – возразил я. – Очень даже заметно. У нас на глазах происходит превращение чиновничье-олигархического государства в полицейское. Власть стала поощрять националистические настроения. Но существует оппозиция, которая…
Я стал развивать эту тему – о нелегкой жизни оппозиции в нынешней России. Владлен слушал, закрыв глаза. Казалось, что он засыпает… или уже уснул… Вдруг он повернулся на бок, лицом ко мне, и сказал, ухмыляясь:
– А ты знаешь? Делавары плавают так же хорошо, как ползают в кустах.
– Делавары? – переспросил я. – При чем тут делавары?
Хлопнула в прихожей дверь. В комнату вошла Оксана:
– Ну как вы тут?
– А где Великий Змей? – обратился к ней Савкин, приподнявшись на локте. – Уплыл по течению! – выкрикнул он и захохотал. – Понятно, нет? Прыгнул в реку и поплыл!
– Понятно, понятно. – Оксана достала из тумбочки темный флакон, а из него – белую таблетку. – На-ка, прими, Великий Змей. – Дала Владлену запить из чашки. – Вот так. Успокойся.
Ее движения были быстры и точны.
Успокоительная таблетка подействовала: Владлен заснул, хрипло дыша раскрытым ртом. Оксана позвала меня на кухню. Тут между холодильником и шкафчиком была втиснута узенькая тахта, накрытая чем-то пестрым, по-молдавски ярким. Мы сели за столик, Оксана налила мне водку в стопку, а себе кока-колу.
– Вадим Львович, – щуря глаза под сплошной черной бровью, сказала она. – Извините, что я… Можно с вами откровенно?
– Да, конечно. Слушаю вас.
– Я почти год у Владлена и вижу, как он ухудшился… то есть здоровье ухудшилось…
– Он совсем не ходит?
– С ходунками до туалета только. Но беспокоит другое. С весны началось, он в разговоре вдруг… будто в голове переключается что-то, и он…
– Заговаривается. Я заметил.
– Вадим Львович, я боюсь. Вызвала врача из его поликлиники, пришла молодая, говорит: «возрастные изменения», выписала успокоительное лекарство. Но мне страшно… Сейчас про индейцев, начитался, Великий Змей у него в голове… А что еще надумает? Если совсем крыша поедет?
– Я не врач, Оксана…
– Знаю. Но вы единственный человек… Он же такой одинокий! У него никого не осталось, в июне умер его друг, инженер, с которым он перезванивался… Я не могу его оставить, уйти, мне жалко его! Никого нету, один только вы, Вадим Львович…
Оксана, сцепив руки на груди, с мольбой глядела на меня.
А что я мог сделать? Как помочь? Медицина бессильна против маразма… или, не дай бог, болезни Альцгеймера…
– Вот что, – сказал я, помолчав. – Надо показать Владлена хорошему психиатру. Я попробую… постараюсь выяснить… Оксана, у Владлена документы в порядке? Удостоверение инвалида войны, медкарта, страховой полис?
– Да, все есть.
– Надо бы проделать анализ крови, ЭКГ. Обратитесь в его поликлинику. А я поищу психиатра и… в общем, все, что в моих силах…
Как всегда, помогла Лиза Скорая Помощь. В больнице, в которой она почти всю жизнь проработала, раз в неделю консультировал в неврологическом отделении пожилой доктор, профессор психиатрии. К нему запись была чуть не на полгода, но для инвалида войны удалось сократить до одного месяца ожидание приема.
Понервничал я, конечно, ведя переговоры с больничным персоналом. Да и сам чуть не угодил в больницу – свалился с сердечным приступом. Лиза и поликлинический кардиолог, можно сказать, гнали меня в больницу, но я отказался. Как раз в эти дни прикатила из Москвы Люся – и взяла на себя уход за мной. Запретила мне шастать по квартире, вставать на звонки медсестры, приходившей делать уколы, и соцработницы, приносившей продукты.
– Лежи! – командовала она. – Твое дело – лежать и видеть сны…
– «И зеленеть среди весны», – подсказал я.
В Питер Люся приехала, чтобы подписать договор с издательством, которое согласилось переиздать книгу португальских новелл в ее переводе. Она за два дня управилась с делами, но не торопилась уехать домой, в Москву.
– Извини, что я задержал тебя, – сказал я на четвертый день. – Вообще-то, я чувствую себя лучше, так что ты можешь…
– Помолчи, гипертоник, – перебила Люся мое извинение. – Я останусь, пока ты не оклемаешься. Или, может, мое присутствие тебе не нравится?
– Очень даже нравится. И ты это знаешь. Но… вряд ли твое отсутствие нравится твоему Феликсу.
– Мой Феликс ушел от меня. Вернее, его увезли.
Люся сказала это очень спокойно. Как если бы речь шла о том, что Феликс вышел погулять с собакой.
– Как это? – воззрился я на нее. – Что значит увезли?
Мы сидели в кухне, пили чай после ужина, приготовленного Люсей, – соте из баклажанов. Она, надо сказать, хорошо готовила. Вообще, моя сестра могла бы стать хорошей женой – умная, умелая, успешная – и красивая, да, все еще красивая в свои шестьдесят шесть, синеокая, с отличной фигурой. Могла бы стать образцовой мужней женой, не будь она столь любвеобильна.
Люся допила чай и, подперев кулачком подбородок, взглянула на меня.
– Как увезли? Очень просто, – сказала она так же спокойно. – У Феликса возникли проблемы с простатой. Решался вопрос об операции, но… Не стану вдаваться в подробности. Однажды вечером мы смотрели какой-то дурацкий боевик, Феликс лежал на диване. Вдруг звонки в дверь. Настойчивые, знаешь ли. Я иду открывать и подумала: так звонит судьба. Вошла его жена, прожгла меня глазищами через огромные очки и, не поздоровавшись: «Где он?» Ее сопровождали двое мужиков, их сыновья, они хоть поздоровались. Я молча села в углу. Феликс возражал, но не сильно. Каким-то плаксивым голосом. За полчаса его собрали. Покидали в сумки его вещи, бумаги, документы – и увезли. С собакой, конечно. Он без нее не может. Он меня поцеловал перед уходом и сказал, что скоро вернется. Вот и все.
– Уф-ф, – вздохнул я. – Ну, дела! Прооперировали его?
– Да.
– Но он не вернулся?
Люся оставила глупый вопрос без ответа. Поднялась в своем великолепном японском халате (морской берег был на нем, небольшие сосны, крупные птицы) и пошла в гостиную. Она теперь немного враскачку ходила: артроз изменил походку.
Принесла тонометр, велела измерить давление.
– Сколько? Сто шестьдесят? Ну, это ничего.
– Да, лучше, чем двести, – подтвердил я.
– Чаю еще налить тебе? Нет? Ну ладно. Давай посмотрим, что там по телику.
– Люсь, – сказал я, все еще держа в голове ее ошеломительный рассказ об увозе Феликса. – Как же ты теперь? Как жить будешь?
– А так и буду. Без облака в штанах! – Она вскинула взгляд, исполненный решимости, а может, негодования. – Хватит с меня мужчин. Подлое самовлюбленное племя! Где вы, рыцари с вашим благородством… поклонением прекрасной даме? Ау! Нету рыцарей. Остались в Средних веках. Кто вместо вас? Эти, нынешние с победительной походкой? Нежности – на полчаса. Страсти – на месяц. И все! Свеча догорает, сгущается полумрак… – Люся сделала рукой отмашку, отбрасывая от себя нечто негодное. – Нет-нет, ты не думай, что все так беспросветно, – после паузы объявила она. – Знаешь, кто из моих любовников был незабываемым? Камило! Молодой профессор в Коимбре… в Португалии. Невозможно забыть его восторженные глаза… трепет его рук… его речь – как романсеро… Камило, может, был последним рыцарем… Счастливые одиннадцать дней в моей жизни…
– Люська, – сказал я мягко, – ты сумасшедшая. Но все равно, я тебя люблю.
Она, улыбаясь, тихо пропела:
Но нельзя рябине к дубу перебраться,
Знать, ей, сиротине, век одной качаться…
А годы летят с каким-то жутковатым ускорением. Будто в своем движении по гигантской орбите Солнечная система вместе с нашей грешной Землей влетела в некую область, где время течет ускоренно.
Странная, конечно, мысль. Но в современной астрофизике странностей полным полно. Разве не странно, что материи во Вселенной ничтожно мало: не более 4%, а остальное пространство занято «темной материей» и «темной энергией»? А Вселенная, оказывается, не одна – вселенных много, тысячи, и они могут быть связаны между собой некими кротовыми норами. Как это понять, господа физики?
Но я ни в какие кротовые норы не полезу – даже если в них наливают пятизвездный армянский и дают на закуску халву.
Вот что я вам хочу сказать, мой терпеливый читатель: сегодня, в темный (как «темная материя»?) декабрьский день я закончил свои мемуары. Шесть лет и четыре месяца писал я их. Несколько раз надолго прерывал писанину – то болезни одолевали, то работа просто не шла; я будто лбом упирался в трудное обстоятельство, не находил нужных слов, ругал себя: старый хрен, какого черта взвалил на себя непосильное дело… лежал бы на диване, читал «Похождения Рокамболя» или «Дочь тысячи джеддаков» – вот приличное занятие для пенсионера… и не надо ломать голову над неподатливой фразой… и голова, между прочим, меньше бы болела… Н-да, головные боли – в букете моих болезней они занимают первое место…
Но спустя какое-то пустое время прожитая жизнь вновь вторгалась в беспокойную память. «Ты! Старый хрен! – словно бился в черепной коробке ее хриплый голос. – Какого черта валяешься на диване и лупаешь глазами на дурацкие сериалы со стрельбой и мордобоем? Кто, если не ты, опишет дерзкие атаки „щуки“ Федора Ивановича Кожухова? Случайную (но предопределенную!) встречу в Хельсинки с кронмятежником Терентием Кузнецовым – твоим тестем, сатана перккала? Взлет и падение твоего отца, сломленного ужасным „ленинградским делом“? Кто, если не ты, опишет захоронение урны с прахом отца в море, у банки Штольпе?
Кто напишет о твоей Раисе, о ее храбрости и нежности, о вашей любви – если не ты?»
В этот короткий темный декабрьский день поздним вечером я записал: «Ты ушла слишком рано. Колокол звонил не по тебе. Знаешь, Райка, нам следовало уйти вместе. Жаль, что я этого не понял тогда. Снова и снова шлю тебе, моя дорогая, в заоблачные выси, где обретается твоя душа, свое признание в любви».
Я написал это – и понял, что мемуары закончены.
Не хотелось думать о том, что предстоит еще много работы: вычитать рукопись, отредактировать, сократить по возможности, набрать ее на компьютере (Люся дала мне номера телефонов своей знакомой девицы, Ларисы Борисовны, которая наберет за умеренную плату). И совсем не хочется в этот знаменательный час думать о дальнейшем движении дел: какому издательству предложить, как долго будут читать и как отнесутся… да и вообще: удастся ли издать?..
Не хочется портить себе настроение подобной рефлексией. Вот толстая стопка листов на столе. Да-да, мемуары написаны! Я сделал это! Слышите, друзья?
Вот возьму и обзвоню вас сейчас…
Нет-нет. Первый час ночи, поздно.
Лиза, конечно, обрадовалась бы. Но она рано ложится. Спокойной ночи, дорогая. Знаю, ты рано ложишься и рано встаешь. Одолевая боль в пояснице, отбиваешь поклоны Богородице – заступнице, покровительнице…
Люсе позвонить в Москву? Она поздно ложится. Засыпает трудно, с таблеткой. Нет, сестричка, не стану будоражить тебя ночным звонком. Утром позвоню, часов в десять, когда ты пьешь свой кофе, заваренный крепко, по-португальски.
А ты, дорогой мой бородач Владлен, уже не отвечаешь на телефонные звонки. Прописанные профессором лекарства, сильные антидепрессанты, держали тебя какое-то время, но – болезнь прогрессирует. Когда я, дней двадцать тому назад, навестил тебя, ты меня не узнал. Молча уставился, почесал под бородой, вякнул что-то неразборчивое. Уплыл Великий Змей по течению… Хорошо, что с тобой Оксана. И знаешь, ты правильно поступил, когда, будучи еще с неповрежденным рассудком, завещал ей свою квартиру на улице Белы Куна.
Не позвонить ли Саше Измайлову в Калининград? Мы с ним перезваниваемся, обсуждаем текущие события, спорим, иногда пускаемся в воспоминания о былом, о войне. Саша знает, что я пишу мемуары, он не раз поторапливал меня: «Почему так медленно пишешь?» Ему, конечно, хочется их прочесть. Сашенька, спасибо «за вынимание»!
Ладно, спите, друзья. Завтра оповещу вас…
Телефонный звонок! Беру трубку, слышу надтреснутый голос Люси:
– Дима, ты не спишь? Привет. Как называлось судно викингов? Шесть букв.
– Ты с ума съехала, Люська, – говорю. – Полпервого ночи, а ты кроссворд разгадываешь.
– Шесть букв, вторая и последняя – «р». Не слово, а рычание.
– Дракар, – говорю. – Первая буква? «Д». Ну, Дмитрий. Да, дракар. Чего ты не спишь? Как самочувствие?
– Плохо! – кричит Люся и заливается смехом. – У викингов дракар, а у меня артроз! А как ты, Вадим?
– Примерно так же. Тоже на «р». Как у всех реликтов. – Это я вспомнил, как Глеб Михайлович однажды назвал меня «военно-морским реликтом». – Ты получила перевод?
– Получила. Собственно, это я и хотела тебе сказать. А викинги – между прочим. Спасибо, Дима.
Переводы с португальского перестали ее кормить, нет заказов, и живет Люся на пенсию – хорошую, но очень уж маленькую. Время от времени я посылаю ей денежные переводы.
– Пожалуйста, – говорю. – А знаешь, сегодня я закончил писать мемуары.
– Димка, поздравляю! – закричала Люся. – Какой ты молодец! Звони Ларисе, она наберет и пришлет мне файл. Я прочитаю и выправлю твой стиль.
– У меня хороший стиль, – самолюбиво замечаю.
– Я сделаю его еще лучше! – заливается смехом моя сестра. – Дима, спокойной ночи!
– Спокойной ночи, хохотушка.
Однако чувствую приближение головной боли. Знаю, конечно, что надо сделать. Вынимаю из серванта бутылку трехзвездного армянского, наливаю в фужер и медленно пью, ценя каждую каплю.
И это значит, что приспело время поставить окончательную точку.