К книге
Балтийская сагаГлава тридцать девятая Пишу мемуары
98%
Глава тридцать девятая Пишу мемуары
41

Как я выжил в ту осень – не знаю.

Часто ездил на Смоленское кладбище – Раю похоронили там, рядом с могилой ее мамы. Я клал цветы, чаще всего хризантемы, долго стоял, а потом, когда врыли в землю скамеечку, то и сидел, мысленно рассказывал Рае о текущих событиях жизни. Бормотал ее любимые стихи: «О, кому повем печаль мою, беду мою…», «Расставание – по-каковски? Даже смысла такого нет…».

Ну а потом зима накрыла кладбище белым саваном. Я стал ездить реже… Слег с обострением ишемической болезни в госпиталь… Да и головные боли – наследие контузии – участились.

Наверное, я бы не выдержал одиночества – свалился бы с разорвавшимся сердцем у себя на кухне… или на улице… в аптеке… в сбербанке у окошка, где выдают пенсии… Да, скопытился бы от тоски… накрылся деревянным бушлатом – если бы не моя писанина.

В одном из питерских журналов прошла моя большая статья о репрессиях на флоте. Она вызвала несколько разнообразных откликов в газетах, один из них обвинил меня в нарочитом «сгущении превратно истолкованных событий», более того – в отсутствии патриотического чувства. Автором этой «контр-статьи» был некто Агафонов, молодой, но заметный питерский политик, вернее, как их теперь называют, политтехнолог. Непременный участник телевизионных ток-шоу, он отличался резкостью высказываний, нападками на демократов, произвольным толкованием исторических событий. Крупноголовый, со злобным взглядом, с черной шевелюрой, соединенной через бакенбарды с черными усиками, он, как мне казалось, был готов выпрыгнуть с телеэкрана, чтобы ткнуть кулаком в морду любому, кто не согласен с ним. Чуть не матом крыл «антинародное ельцинское правление», демократов, «распродающих Россию» и «искажающих ее историю». А цифры в агафоновских речах были несуразные, взятые с потолка, вернее, из грязных луж квазиисторических сочинений: мол, потери Советского Союза в Великой Отечественной сильно преувеличены, погибло не 27 миллионов, а в два раза меньше; а в 1993 году, наоборот, потери «патриотических сил» (при попытке штурма Останкино) преуменьшены, погибло три тысячи… И от этого вранья не развалился ящик… не вспыхнули желтым огнем бакенбарды…

Так вот, Агафонов набросился на меня в газете, в которой состоял обозревателем. Дескать, революция защищалась от врагов… враги навязали нам Гражданскую войну… плели бесконечные заговоры… в Кронштадте эсеры и меньшевики спровоцировали мятеж, а за ними стоял рвущийся к власти царский генерал, связанный с международным империализмом… и должно быть стыдно советскому офицеру, ветерану Великой Отечественной, оправдывать мятежников и обвинять ленинское руководство в жестоком подавлении…

Очень жаль, что безвозвратно исчезли из практики жизни дуэли. Я бы вызвал негодяя. На десять шагов. Не промахнулся бы, влепил бы пулю в бесстыжий лоб.

О-ох, кронштадтский мятеж, как же глубоко ты вклинился в мою жизнь…

Отец, ты гордился участием в штурме Кронштадта. А я, читая твою книгу, видел, как ты в белом маскхалате геройски шагаешь по льду, залитому талой водой, под мечущимися прожекторными лучами, под грохот разрывов тяжелых снарядов… Я был горд тобой…

Но происходит нечто странное. Финляндия выбита из войны, группа наших подлодок перебазируется в Хельсинки – по ту сторону противолодочных барьеров; это правильный маневр, открывающий выход из минированного залива на простор Балтики. И в этом Хельсинки черт меня понес на Эспланаду, в универмаг «Штокман» – а там у входа стоял зеленый грузовичок с вязанкой дров на крыше – а владельцем грузовичка оказался бывший кронмятежник – не кто иной, черт подери, как Терентий Кузнецов, мой тесть… да, несомненный тесть, запечатленный на прекрасно мне знакомой фотографии…

Ну, вы, наверное, помните мой рассказ об этой встрече. Ее последствия сильно ударили по ходу моей жизни. Маша отказалась признать в Терентии своего отца. В наших отношениях возник разлад. Она сочла меня виноватым… я не должен был знакомиться с беглым мятежником… дурацкое мое правдоискательство бросило тень на коммунистическую чистоту ее происхождения…

Так что же, лучше жить с привычной неправдой, чем с неудобной правдой? Ну да, с неправдой – уютнее… не жмет под мышками… тебя не гнобят, ты свой

Но позвольте, время-то на дворе другое. Советская власть, казавшаяся столь незыблемой, вечной, пала, обрушилась вместе с объявленным ею «развитым социализмом». Демократизация! Агафонову она не по нраву. «Что, – пишет он, – уберегла она Россию от кризиса, принесла процветание? Убогость и растление вы принесли, господа „демократизаторы“. Вы, похоже, живете на Луне…» Злоба водит агафоновским пером.

Да, время очень сложное, противоречивое. Переходный период от одной социально-экономической формации к другой – дело необычайной трудности. Впервые в истории – от рухнувшего «развитого социализма» к капитализму, то есть к рыночной экономике. И спросить не у кого – ни у Маркса, ни даже у Адама Смита нет на этот счет указаний. Разве что у Роберта Оуэна спросить, он-то некогда сделал попытку создать в Америке, в штате Индиана, самоуправляющуюся общину на основе коллективного труда – островок социализма в капиталистическом море – и потерпел крах.

Что поделаешь, человеческая натура, увы, неизменна. Общественная собственность не способствует прилежанию. Там, где все общее, то есть ничье, нет стимула к высокопроизводительному труду. Коммунизм оказался утопией, обернулся жесточайшей диктатурой, и никакие пропагандистские румяна не помогут его реставрации. Путь назад закрыт самим ходом истории. А переходный период в учебниках не прописан. Ельцинская команда, по сути, первопроходцы.

Да, понаделали ошибок с «шоковой терапией», с малопонятными «залоговыми аукционами». Но ведь удалось самое важное – на прилавках появилось продовольствие, избежали голода. Уже выросло поколение, не знающее дефицита и очередей за продуктами.

Да, в августе 1991-го и в октябре 1993-го противостояние возросло до критического уровня, в Москве пролилась кровь – но малая. Удалось избежать гражданской войны.

И – свобода! Десятилетиями безмолвствовавший народ заговорил. Делаются все более внятные попытки осмыслить, чтó произошло в России в двадцатом веке. Тут не обойтись без документов, проливающих свет на события исторического значения. Архивы понемногу рассекречивают и открывают ряд документов, прежде недоступных для историков, исследователей. Вот фонд «Демократия» начал публикацию тематических документальных сборников – недавно вышел том «Кронштадт 1921». Мне удалось его купить, он буквально набит стенограммами, газетными статьями, резолюциями, приказами, угрозами, патетикой митингов, отчетами о репрессиях – страшными в своей обыденности подробностями событий, известных как Кронштадтский мятеж. Я ссылался на них в своей статье. Но Агафонову документы не нужны. Ему вполне достаточно примитивного схематизма «Краткого курса», он затвердил мифы сталинской эпохи и привычно талдычит: «Малосознательные матросы пошли на поводу у царского генерала…»

Кто придумал одиночество? Явный мизантроп с тяжелыми челюстями и недобрым взглядом.

В одиночестве нет ничего хорошего, оно обдает душу человека холодом равнодушия, лишает его способности радоваться жизни. А жизнь без радости – даже и не жизнь.

Но есть спасение от этого холода: надо найти себе дело, которое тебя увлечет, доставит если не радость, то, по крайней мере, чувство удовлетворения: ты не зря коптишь небо.

Я спасаюсь писаниной. Статьи по военно-морскому ведомству – это само собой. Знаете, я затеял книгу мемуаров. Звучит излишне торжественно? Ну и ладно. Все же нашему поколению, подросшему к войне, здорово досталось. Некоторые журналисты называют его великим. Не знаю, насколько верен такой эпитет, точнее назвать его поколением, выбитым войной. Вот и надо, чтобы оно выразило себя. Надо оставить для музы истории Клио свидетельства нашей борьбы: как дралась морская пехота у Кингисеппа, под Копорьем и у Красного Села на питерском пороге… и как сдержали финнов на реке Свири, не дав соединиться с немцами и сомкнуть за Ладогой второе блокадное кольцо, погибельное для Ленинграда… и как подводные лодки, прорвав заграждения в Финском заливе, атаковали немецкие конвои… как мы задыхались, затаясь на грунте и считая разрывы глубинных бомб… в общем, описать наши смертельные игры «смычками страданий на скрипках времен» (по выражению классика, относящемуся, впрочем, к другому времени и к другой войне).

Итак, я пишу мемуары – прошу не отвлекать меня, господа, от этого занятия. Оно держит меня на поверхности жизни.

День-деньской сижу за машинкой. Глеб Михайлович уговаривает купить компьютер, очень расхваливает это электронное чудо уходящего века. Но я же прогрессист только в политике, а в быту – заскорузлый консерватор. Не могу изменить моей «Эрике», стучу и стучу, вот только дело продвигается очень медленно, – хорошо, если страницу в день удается сочинить.

2000 год наступил. Какая удивительная дата. Как странно, что кончается двадцатый век, в котором мы прожили свою жизнь. Даже не знаю, можно ли его сравнить с каким-либо из предшествующих веков. Например, с семнадцатым: Тридцатилетняя война, ожесточенная кровопролитная схватка католических стран с протестантскими. Нет, двадцатый все же похлеще – в двух мировых войнах и в нашей Гражданской, в шествии тоталитарных государств он пролил крови неизмеримо больше, чем пролито в прежних столетиях.

И продолжает проливать – в малых, локальных войнах, в нарастающем бедствии века – в террористических актах.

– Ну и ничего удивительного, – говорит Константин Глебович. – Идет сброс излишков населения планеты.

– Странная мысль, – говорю я. – Кто же управляет этим сбросом? Определяет его размеры?

– Никто не управляет. Стихийный процесс. Единственная единица измерения, какую можно принять, – количество голодных ртов.

– Это что-то из Мальтуса.

– Ну что вы! Мальтусу и не снились такие масштабы.

Мы сидим в квартире Боголюбовых. Глеб Михайлович пригласил меня встретить Новый год, и я приплелся к ним на 6-ю линию – это недалеко. А у них был редкий гость – сын Константин. Со слов Глеба я знал, что их Костя – этнограф, специалист по угро-финским народностям, что он много лет работал в Финляндии, а теперь, вернувшись, профессорствует в Петрозаводске, в университете. Вот он приехал навестить родителей. Мне он понравился – Портос с мушкетерскими усиками (не хватало только перевязи, шитой золотом, – вспомнилось мне). С улыбкой пожимая мне руку, он сказал:

– Рад познакомиться, господин кавторанг. Много наслышан о вас.

Мы сидели за овальным столом в комнате, в которой три стены заставлены книгами. Мы проводили старый год, последний из бурных девяностых, запивая память о нем отличной шведской водкой «Абсолют», привезенной Константином. Салаты, приготовленные искусными руками Натальи Дмитриевны, были превосходны. Сама она, седая и тонкая, в длинном синем платье, с перевязанным горлом, пила и ела мало и все посматривала на сына с улыбкой и обожанием.

А Константин, развивая демографическую мысль, предупреждал человечество о грядущей опасности – о наплыве в Европу мигрантов с мусульманского Востока, о росте терроризма, а также о росте энтропии. Глеб Михайлович выразил надежду, что Европа – и вообще цивилизованный мир – сумеют отразить нарастающие угрозы. Я поддержал его.

Тут время подошло к полуночи – Глеб включил телевизор как раз в момент появления на экране Ельцина. Он поздравил страну с наступающим Новым годом – спасибо, господин президент, у нас уже налито шампанское в бокалы, – и вдруг мы услышали:

– Я принял решение уйти в отставку…

И далее: он передает полномочия президента Путину – до конца марта, на который переносятся президентские выборы. Спичрайтеры Ельцина постарались: его речь была прочувствованной. В новое тысячелетие Россия должна войти с новыми молодыми руководителями, продолжая курс реформ и демократии. Путин отвечает новому времени, и он, Ельцин, не хочет ему мешать.

И далее: Ельцин попросил прощения за то, что не удалось многое сделать, как задумано, что не удалось «разом» перескочить «из серого тоталитарного прошлого в светлое будущее». Признался, что это решение далось ему очень трудно…

– Это поступок мужественного человека, – говорю, когда Ельцин умолк и на экране, в звуке марша, заполоскал российский триколор. – Откуда у бывшего прораба, не шибко грамотного, сделавшего карьеру советского партработника, такой политический талант? Сумел понять провал коммунистического проекта и необходимость глубокой реформы. Сумел добровольно, впервые в большевистской практике, отказаться от верховной власти.

– Да, – покивал Глеб Михайлович лысой головой. – Поступок, достойный уважения. Как бы к нему ни относились россияне, Ельцин врубил свое имя в историю. Он, может, войдет в тройку крупнейших политиков второй половины века. Но вот о чем я думаю: правильный ли он сделал выбор, передав власть Путину?

– Путин работал в команде Собчака, – сказал я. – Значит, он сторонник рыночных реформ.

– Он человек из службы безопасности. А это значит… впрочем, ладно, – прервал Глеб собственное рассуждение. – Выпьем за наступивший год. Побольше здоровья, дорогие мои.

Я стоял в кухне, почесывая затылок в раздумье: зажарить на обед котлету (полуфабрикатную) или ограничиться сваренной позавчера гречневой кашей?

Тут зазвонил телефон.

– Дима, – услышал я высокий голос Лизы, – ты что делаешь? Работаешь?

– Да. Работаю головой. А что?

– Приходи встретить старый Новый год. Прямо сейчас.

– Ты что, Лиза? Новый год в полночь, а сейчас полтретьего дня.

– Ну мы встретим раньше – разве нельзя? Тут у меня одна особа хочет с тобой повидаться.

– Ладно, приду через полчаса.

Кто бы это мог быть? – думал я, водя жужжащей электробритвой по трехдневной щетине. Люська в Москве, да и будь она здесь, то припожаловала бы ко мне без всяких церемоний. Кто ж еще? Может, Маша?

Сменил тренировочный костюм на синюю водолазку и блейзер с брюками, не нуждающимися в глажке. И, прихватив початую бутылку коньяку, поднялся на третий этаж. (Ох и трудно же стало одолевать лестницы!)

В комнате Лизы шли приготовления к застолью. Сама хозяйка наливала в графин что-то розовое из тонконосого чайника – она же была мастерицей по изготовлению настоек, наливок. Строго следила сквозь крупные очки за соблюдением нужных пропорций.

А сбоку за столом сидела и нарезала на доске огурцы – Маша. Она поднялась с улыбкой, мы поцеловались.

Маша, конечно, была на похоронах Раи. Но мы не пообщались; я, подавленный своим горем, только обронил «спасибо» за выраженное ею соболезнование. Разумеется, я знал, что Маша уже лет десять, если не больше, как вышла замуж за инженера, начальника одного из цехов кронштадтского Морского завода. Знал, что Валентина, дочь Маши, часто ездила в Финляндию, стала там популярной певицей и наконец совсем переехала туда, выйдя замуж за тамошнего художника. Маша осудила поступок дочери, они поссорились. Ну да, – подумал я, когда Рая рассказала мне это, – у Маши давняя неприязнь ко всему, что связано с Финляндией…

– Ты прекрасно выглядишь, – говорю я Маше.

И это чистая правда. Даже удивительно. Ведь мы одногодки, в наступившем году – мне в октябре, ей в ноябре – исполнится семьдесят девять, это же, черт дери, старость. Я и «выглядываю» из минувших лет стариком. А Маша почти не изменилась. Ну, растолстела только – расширилась боками. А лицо по-прежнему красиво – никаких морщин. Лишь щеки отяжелели, а шея уже не кажется высеченной из белого мрамора. Крашенные в кофейный цвет волосы коротко стрижены. Глаза вроде бы посветлели, в правом исчезло золотое пятнышко – словно растворилось.

– Спасибо, – улыбается Маша. – И ты хорошо держишься, с прямой спиной. А мой Олег Васильич что-то разболелся. Вот я к Елизавете приехала за советом – к кому из питерских хирургов обратиться…

– К Быстрову, – сказала Лиза, разбалтывая в графине полученную смесь. – Только к Быстрову. У него клиника недешевая, но – я думаю, это то, что нужно.

Тут в коридоре взвыла какая-то машина, с присвистом.

– Что это? – спросила Маша.

– В Люсиных комнатах ремонт идет, – сказала Лиза. – Третий день циклюют полы. Покоя нет. Маша, вот помидоры еще нарежь. И лук.

– Люся ведь в Рио-де-Жанейро.

– Нет, – качнул я головой. – Контракт у ее друга кончился, они вернулись в Москву прошлым летом.

– Так она живет в Москве? Чего же ремонт тут затеяла?

– А-а, ты не знаешь. Н-ну, если коротко… У Люськиного друга неприятности. Жена с характером тигрицы. «Или возвращайся в семью, или убирайся к чертям». Не дает развода, не разрешает разменять квартиру. Они сняли двушку в спальном районе, в Ново-Переделкине. Надо покупать – а дорого. Они не бедные люди, но жили на широкую ногу…

– Секундочку, – сказала Лиза. – Маша, ты ешь тушеную капусту?

– Я все ем. Но ты не затевай пиршество, Лиза. Вот салат сделаем, и все.

– Пиршество, – проворчала Лиза, тяжело продвигаясь к двери, шаркая теплыми домашниками. – Пиршества на другой планете, не на нашей.

– Ну вот, – продолжил я. – Люся приехала в Питер и продала свою квартиру. Риелтор быстро нашла ей покупателя – дяденьку из Ростова. Он фотограф, владелец фотографии. С толстым пузом и с молодой женой. Вот он и затеял ремонт. А Люся получила денежки и укатила в Москву.

– Они там купили квартиру?

– Наверное. Точно не знаю, Люська пока не звонила. Давай я лук нарежу, а то ты слезами обливаешься… Маша, ты помнишь, у Галины висел старинный гобелен.

– Помню. Огромный гобелен с рыцарями.

– Да. Фотограф просил Люсю продать его. На фоне рыцарей хотел снимать клиентов, наверное. Люся не отдала. Отправка гобелена – свертывание, упаковка, погрузка – стоила так дорого, что… Люся предпоследними словами ругалась: чуть ли не половину суммы, полученной за квартиру, сожрал гобелен.

Умолкнувшая машина снова взвыла там – в бывшей квартире Ивана Теодоровича Регеля, кораблестроителя… в нашем плещеевском гнезде, в котором я появился на свет… где так хорошо мы жили когда-то… где стены помнят, как в блокадном мороке угасала мама… и как, больной и униженный, вернулся из лагерного узилища отец… Сама история прокатилась железными колесами сквозь эти стены; а теперь тут появился фотограф из Ростова, и слышно, как он орет поверх грохота циклевочной машины: «Куда ты сунула кальсоны? Да нет, не желтые – голубые!» А «г» у него – как это называется – фрикативное…

– Что ты сказала? – спохватился я, не расслышав Машиного замечания.

– Я говорю: Вадя, слишком крупно нарезаешь лук.

– Ну ты же крупная женщина, вот и режу соответственно.

– Все еще не можешь без своих шуточек?

Но вот приготовления закончены – стол накрыт, салат, политый сметаной, и разогретая тушеная капуста с мясом располагают к хорошей сытой жизни, и я провозглашаю первый тост:

– Пусть Новый год будет милосердным к России, в том числе и к нам.

Лизина настойка приятно пахнет, но недостаточно крепка, женщины пьют с удовольствием, а я, старый алкоголик, перехожу на коньяк.

Мы пьем за Лизу – за ее доброту и бескорыстие, ее постоянную готовность сделать страждущим нужные инъекции, внимательно выслушать людей, битых жизнью, помочь им советом, утешить, вселить надежду. За Лизу Скорую Помощь.

Пьем за Машу – за ее недавнюю увенчанность титулом заслуженного учителя. Много лет она преподавала язык и литературу, была завучем, потом и директором школы. Я даже вспомнил: в шестидесятые годы в одном журнале напечатали Машину статью об Аполлоне Григорьеве.

– В семьдесят первом! – со смехом поправила Маша. – Ой, неужели ты помнишь? Ну и память у тебя, Вадя!

– Я все помню. Выпьем за тебя и твоего Олега. И за Валентину, – добавил я. – Надеюсь, ей хорошо живется в Хельсинки.

– Она живет не в Хельсинки, а в Тапиоле, – сказала Маша.

– Это, кажется, город-спутник?

– Да. Это город-сад, архитектурное чудо. Лучшие архитекторы Финляндии проектировали Тапиолу.

– Ты говоришь так, будто была в Тапиоле.

– Да, была прошлым летом.

– Значит, ты помирилась с Валентиной? – спросила Лиза. – Это хорошо, по-христиански.

– Причем тут христианство? Я по-прежнему считаю, что человек должен жить в своей стране.

– Конечно, – говорю, подливая дамам настойку в бокалы. – Товарищ Сталин запретил браки с иностранцами.

– Ну и нечего иронизировать! – хлестнула меня Маша сердитым взглядом. – И вообще, если б не ты, так ничего бы и не было. Никакой Тапиолы.

– То есть как? – поразился я. – Что ты несешь? Причем тут я?

– Разве не ты дал Валентине адрес Кузнецова в Хельсинки?

– Адрес Терентия? Да… – припомнил я. – Она попросила, я дал адрес… Как всегда, я во всем виноват… Но когда это было! На Валиных похоронах, в шестьдесят восьмом…

– Тогда и началось! Валентина с группой уехала в Хельсинки на гастроли. В свободный вечер пошла по адресу – дедушку навестить. А дедушка Терентий умер. Но оставил большое семейство. Они Валентину заобожали. Петя, дедушкин внук, влюбился в нее как не знаю кто. Как Петрарка в Лауру.

– Петя, Петрарка – его так и зовут?

– Его финское имя – Пентти, через два «т». Валентина называет его Петей. «Петенька, – говорит она, – лютеранин, но поклоняется природе». Он дизайнер по ландшафтам – уважаемая у финнов профессия. Он стал ее приглашать каждый год в Финляндию. Организовывал ее концерты, поездки. В общем, они сошлись.

– Так Петя двоюродный брат Валентины?

– Я была против. Но она же упряма, как ее папа.

– Это не упрямство, – сказала Лиза. – Это любовь.

Маша вздохнула. Знакомым движением рук расправила на лбу кофейные пряди.

– Приятная у тебя настойка, – промолвила она. – На чем ты настаиваешь?

– Боярышник, мята, кое-что еще. Как хорошо, что вы помирились. Столько лет пролетело.

– Да… Прошлой весной, – сказала Маша, – как раз на Пасху, раздался звонок. Олег взял трубку. Это Валентина позвонила, говорит: «Мы с Петей в Ленинграде. Можно к вам приехать?» Олег ответил: «Можно». Ну, они и приехали по дамбе к нам в Кронштадт.

– Ты же теперь не на Карла Маркса живешь?

– Мы давно переехали в новый дом на Зосимова. Ну вот. Трое суток они у нас прожили. Пентти, Петенька, на два года моложе Валентины. Высокий, улыбчивый, с волосами до плеч. По-русски говорит с акцентом, конечно, но падежи ставит правильно. Пригласили нас приехать. Погостить. Ну, мы выправили загранпаспорта и летом поехали. У них в Тапиоле чудная квартирка, две спальни, большая гостиная, вокруг лесная красота.

– Валентина все еще поет? Выступает?

– Нет. Пятьдесят седьмой год уже ей пошел. С голосом некоторые проблемы. Но ничего. Они живут хорошо.

– Слава богу. – Лиза перекрестилась, взглянув на икону в углу.

– А как тебе живется, Вадя? – спросила Маша. – Кто помогает тебе управляться с бытом?

– Лиза и помогает. Ну и ко мне приходит социальная работница, приносит продукты, уборку делает.

– Олег читал твои статьи. Говорит, ты хорошо пишешь, но не всегда правильно.

– Всегда правильно писал Анатолий Софронов.

– Вот еще! Ты скажешь. Олег говорит, надо бы написать историю кронштадтского Морского завода, бывшего Пароходного. Я говорю: «Вот возьми и напиши». – «Нет, – говорит он. – Я умею писать только объяснительные записки о перерасходе электроэнергии». Он, так же как и ты, любитель шуточек.

– Как и все моряки.

– Вадя, история Морзавода действительно интересная. Вот бы вы с Олегом взялись и написали. У него масса материалов о военном времени.

– Спасибо, Машенька. Не сомневаюсь, что надо написать историю Морзавода. Но я не смогу. Я занят большой писаниной, она идет трудно и медленно – даже не знаю, успею ли закончить…

Август стоит жаркий. А меня словно ледяным ветром прохватило.

Радио и ТВ сообщили, что на флотских учениях в Баренцевом море потерпела аварию атомная подводная лодка «Курск», легла на грунт. Это произошло 12-го, и вот уже пятые сутки не могут спасти ее экипаж. Там сто восемнадцать человек. Западные страны предложили помощь, наши отказались: мол, сами умеем, все спасательные средства на Северном флоте есть. Вот только шторм, подводные течения и плохая видимость под водой мешают спасательным аппаратам состыковаться с аварийным люком подлодки.

А время шло, сто восемнадцать душ томились, ожидая спасения… или сколько их осталось в живых после взрыва… и с каждой уходящей минутой все меньше шансов… А президент Путин отдыхает в Сочи. Нет, не вылетел срочно в Североморск, не кинулся на помощь – выслушивает по телефону доклады главкома ВМФ адмирала Куроедова… подводные течения мешают состыковаться… Лишь вечером 16-го – на исходе четвертых суток – он велел Куроедову принять помощь Запада. К месту катастрофы пошли норвежцы со своими спасательными средствами.

Что произошло на «Курске», что за взрыв? Может, в аккумуляторных ямах скопился водород? Куроедов выдвинул версию о возможности столкновения лодки с плавающей миной, оставшейся с войны. Ну это маловероятно… вообще невероятно… А министр обороны Сергеев в программе «Время» дал интервью: дескать, когда спасатели обнаружили «Курск» на грунте, рядом с ним был «еще какой-то объект». Какой? Не сказал. «И куда же подевался этот объект?» – спросили журналисты. «Ушел», – ответил маршал. Мне было стыдно за него, старого человека, столь беспардонно врущего. «Вторым объектом» могла быть только некая подводная лодка, столкнувшаяся с «Курском», но ведь если было столкновение, то эта мифическая лодка тоже должна была получить тяжелые повреждения и вряд ли смогла незаметно скрыться.

И еще министр заявил, что иностранную помощь приняли сразу, как только она была предложена. Опять ложь! Помощь-то предложили сразу, но приняли ее только 17-го, после того как Путин вечером 16-го велел Куроедову ее принять. Роковые четыре дня были потеряны… Люди, уцелевшие после взрыва, задыхались в отсеках. Затоплены были еще не все отсеки. Оба реактора, конечно, заглушили. На лодке – мрак и холод… и убывающий кислород, и накапливающаяся углекислота… и стук… люди стучали молотками, клещами в стенки прочного корпуса… звали на помощь… надеялись, что услышат, спасут…

Ужасно! Я так ясно представил себе эту страшную картину… будто оказался там, среди них…

Утром 20 августа норвежские водолазы-глубоководники открыли верхний, а затем и нижний люки 9-го отсека. Вышла тоненькая струйка воздуха – отсек словно вздохнул – он был затоплен полностью.

Стало ясно: живых на лодке нет.

Наши четыре дня уверяли страну, что плохая видимость и подводное течение в два узла (и даже в четыре) не позволяют спасательному аппарату состыковаться с аварийным люком. Норвежцы же заявили, что видимость хорошая, восемь метров, а течение не превышает половины узла.

А почему на Северном флоте не оказалось водолазов-глубоководников? Да были они! Но, знаете ли, этой организации перестали платить, и водолазы разъехались.

Ужасно…

Беспомощность адмиралов. Вранье, успокоительные заявления, что кислорода на лодке хватит до 25-го. Боятся говорить правду. Должность потерять боятся. И, как в советское время, очень боятся принять помощь западных стран – чтобы не раскрыть «потенциальному противнику» военную тайну (давно ему известную)… стремятся скрыть масштаб бедствия… А люди – чтó люди? Железо жалко, а людей еще народят…

С комком у горла смотрю на экране ТВ на несчастных родственников погибшего экипажа, съехавшихся в Видяево – городок подводников Северного флота. Боже, какой жалкий поселок. Убогие дома, текущие крыши, плохо с отоплением, нет горячей воды. Типично советское отношение к людям – к подводникам, несущим суровую и опасную службу.

Не только советское. Великий русский мореплаватель Иван Федорович Крузенштерн написал в свое время: «Известно, что нет ни одного государства в Европе столь расточительного в рассуждении подданных, кроме России, более всех нуждающейся в оных».

Горькая запись. «Расточительность в рассуждении подданных», как проклятие, проходит сквозь всю историю России.

Велись переговоры с Норвегией – о подъеме тел погибших и самой субмарины. Но подъем разрушенной лодки – дело очень трудное, требующее длительной подготовки. С телами погибших подводников тоже не просто, но все же…

В октябре над местом гибели «Курска» встало на якорь норвежское судно-платформа «Регалия». Начались спуски водолазов – не только норвежских, но и наших. Они прорезали «технологическое окно» в легком и прочном корпусах 8-го отсека подлодки. И водолазы вошли в этот затопленный отсек. Они подняли четыре тела подводников. Первым опознали капитан-лейтенанта Дмитрия Колесникова, командира 7-го (турбинного) отсека. В его кармане нашли две записки. В одной Колесников пишет, что после взрыва люди из 7-го и 8-го отсеков перешли в 9-й, надеясь воспользоваться аварийно-спасательным люком, – всего двадцать три человека. То есть двадцать три подводника в 9-м отсеке были какое-то время живы. Вторая записка была сильно размыта, неразборчива, но отчетливо читалась последняя дата – 15 августа. То есть двадцать три человека в концевом отсеке лодки были живы по крайней мере трое суток! И если бы помощь пришла сразу, то их бы спасли…

Из 8-го и 9-го отсеков водолазам удалось поднять двенадцать тел.

Прорубили «технологическое окно» в 3-м отсеке, командном (здесь пульты управления, радиорубка), вошли – но продвинуться было невозможно: сплошные завалы, видимость меньше метра. В ноябре водолазные работы на «Курске» прекращены. «Регалия» снялась с якоря, отплыла к себе в Норвегию.

А 27 октября по НТВ показали короткий норвежский документальный фильм о работе водолазов. И была там минутная сцена встречи родственников погибших подводников с полпредом Северо-Западного округа Клебановым и главкомом ВМФ Куроедовым. Мать лейтенанта Тылиса, Надежда Тылис, проклинает начальство за медлительность и вранье, за попытку скрыть. «Сволочи!» – кричит она и бьется в истерике.

Смотрю с влажными глазами…

Журналист беседует с женой командира «Курска» капитана первого ранга Лячина. Молодая вдова ведет себя достойно, не плачет – сколько силы воли, стойкости характера за этой внешней сдержанностью…

Журналист беседует с командиром атомной подлодки «Воронеж» – однотипной с «Курском».

– Да, – говорит командир, отвечая на вопрос дотошного журналиста, – знаю, что получаю гораздо меньше, чем американский командир подводной лодки, и живу в худших условиях, но я сознательно выбрал эту жизнь. А дома меня согревает семейное тепло.

Вот достойный ответ. Готов, как и, уверен, большинство моих сослуживцев, под ним подписаться.

Да, это наш выбор.

Вот и все.

Предыдущая главаГлава 41 из 42Следующая глава