К книге
Балтийская сагаГлава двадцать вторая Еще один лагерь
57%
Глава двадцать вторая Еще один лагерь
24

Опять лагерь, обнесенный колючей проволокой. Расположился он со своими бараками на окраине Выборга. Над его воротами висело кумачовое полотнище: «С возвращением на Родину!»

Но тянулись, тянулись пустые дни и ночи – и радость возвращения стала постепенно угасать. Ни на какие работы не посылали, кормили в общем неплохо, почти дóсыта. Но томила, как знобкий сгущающийся туман, неопределенность.

Шли допросы.

Травникова вызвали на пятый день. Гладко причесанный старший лейтенант с двумя медалями на чистенькой гимнастерке предложил ему сесть и некоторое время листал бумаги на столе. Затем окинул Травникова цепким взглядом и, обмакнув перо в чернильницу, приступил к допросу.

Травников отвечал подробно и точно, но почему-то ему казалось по ходу допроса, что старлею его ответы вовсе не интересны и, более того, не нужны.

– Товарищ старший лейтенант, – сказал он, – я офицер-подводник. Хотел бы поскорее вернуться в бригаду подводных лодок.

– Понимаю, Травников, – слегка кивнул старлей. – По закону военнопленные должны пройти проверку. Вернетесь в свою бригаду не раньше, чем ее пройдете.

– Тут рядом Кронштадт, там штаб бригады. Прошу вас запросить…

– Непременно запросим. – Старлей полистал бумаги. – Тут в финской картотеке значится, что вы совершили побег на территорию Швеции. Вы подтверждаете это?

– Да, подтверждаю. Мы бежали…

– С кем вы совершили побег?

– С Лукошковым и Савкиным. Нас избили палками, Лукошков, матрос с нашей подлодки, умер от побоев…

– Почему вы бежали на территорию Швеции?

– Мы работали на лесоповале, шведская граница была в тридцати километрах…

– Если бегут из плена, то обычно бегут к советской границе, а вы…

– Товарищ старший лейтенант, – разволновался, чуть не до крика, Травников, – посмотрите на карту, от Кеми до советской границы триста километров, разве мы смогли бы…

– Мне незачем смотреть на карту, – повысил голос и проверяльщик. – Что вы делали на шведской территории, с кем встречались?

– Мы считали, что Швеция… Ну, она нейтральная, не воюет с нами… Думали, что нас шведы интернируют… Вы поймите, мы были истощенные, погибали от голода, от непосильной…

– Отвечайте на вопрос, Травников.

– Какой вопрос? Что делали на шведской?.. Ничего не делали, только в их погранохране попросили об интернировании… Нам отказали… накормили и заперли… мы заснули, а рано утром приехали за нами финны из лагерной охраны и увезли обратно в Кеми. Нас наказали, избили палками…

– С кем вы еще встретились на шведской территории?

– Ни с кем. Только с двумя пограничниками. – Травников разозлился, сдержанно заметил: – Странно разговариваете, старший лейтенант.

– Что – странно? Как смеете пререкаться?

– Вы задаете странные вопросы… Я случайно уцелел, когда погибла моя лодка… меня полумертвого вытащили из воды… Плен был моим несчастьем… Мы бежали, чтобы спастись от голодной гибели… от унижений… А вы задаете унизительные вопросы… о каких-то встречах в Швеции…

Что-то еще говорил Травников, волнуясь, торопясь высказать свою горечь, свою беду.

Старший лейтенант, прищурясь, смотрел на него – как на зловредное насекомое. Вдруг он встал, указал пальцем на дверь, резко сказал:

– Уходите!

Травников вышел из административного корпуса и вынул из кармана пачку папирос «Ракета». Руки у него дрожали, волнение не отпускало. Явилась и билась в висках упрямая мысль: «Письмо в штаб бригады! Кронштадт недалеко от Выборга, письмо дойдет быстро, на подплаве меня знают, несомненно помнят – затребуют из лагеря… из этого сумасшедшего дурного сна…

Да, письмо!

У кого бы попросить бумагу? Черт, не догадался взять хотя бы блокнотный листок у Савалайненов… не думал, что понадобится, ведь уезжал домой… а угодил в лагерь… опять в лагерь…

Савкин! У него, может, найдется листок. Он ведь запасливый, дальновидный…»

По двору между бараками слонялись пленные, то есть возвращенцы. Несколько парней гоняли мяч не мяч, связанный веревкой шар из тряпья, – в футбол играли. Травников вошел в барак, в котором обретался Савкин. Тут, как и в его бараке, в два ряда тесно стояли койки, никто на них не лежал, днем это было запрещено. На нескольких койках сидели, болтали, что-то ели, но Савкина среди них не было. За столом забивали «козла», там тоже не видно его. Куда подевался?

– Эй, длинный! – отнесся к Травникову один из игроков. – Ты кого ищешь?

– Савкина.

– Хромого, рыжего? Не ищи. На губе он.

– Как на губе? – удивился Травников. – Тут нет гауптвахты.

– Ну, может, не губа, а этот… ну, карцер. Твоего дружка вчера туда посадили.

– За что?

– А хрен его знает. – Со стуком игрок поставил камень в черную доминошную фигуру. И воскликнул: – Считайте «рыбу»!

Бумаги, если не считать газетных клочков для свертывания самокруток, не было ни у кого. Все же Травников выпросил листок у писаря из лагерной канцелярии. Правда, этот невредный малый, уважавший подводное плавание, предупредил Валентина, что почты в лагере нет и вообще переписка военнопленным – до окончания спецпроверки – запрещена.

Травников написал все же короткое заявление в штаб бригады подлодок и, сложив его треугольником, упросил писаря бросить письмо в почтовый ящик где-либо в Выборге.

Ответа он не дождался. Дней через десять их всех – длинную колонну – привели на станцию, посадили в теплушки, и эшелон отправился из Выборга – куда? – этого никто не знал.

Ленинград миновали по окружной дороге, часа полтора простояли на какой-то станции, товарной или сортировочной, черт ее знает. Дверь теплушки открыли, охрана крикнула, чтобы кто-нибудь вылез и сходил за кипятком. Савкин живо сунулся к двери, но его придержал коренастый малый по кличке Дважды Степан (он, Степан Степанов, попал в плен, когда подорвался на минном поле в Финском заливе транспорт «Иосиф Сталин», вывозивший с полуострова Ханко последнюю группу его защитников).

– Ты, хромой, сиди, не рыпайся, – с этими словами Дважды Степан соскочил на перрон.

Савкин окинул хмурым взглядом безрадостный железнодорожный пейзаж, матюгнулся и улегся на нары. Травников растолкал его, когда Дважды Степан притащил ведро с дымящимся кипятком.

– Вставай, Владик, вставай. Попить горячее надо. Ну!

Неохотно Савкин слез с нар. Набрали в кружки кипятку, запили сухой паек, выданный перед отъездом, – рыбные консервы и черняшку. После каждого глотка Савкин обкладывал матом начальство, не давшее возможности даже взглянуть на Питер.

Он, Савкин, крупно не поладил с начальством в Выборгском лагере. Когда его вызвали на допрос, он, назвав свои Ф. И. О., попросил, чтобы дали знать отцу – полковнику штаба Ленфронта, – что он, его сын, жив и вернулся из плена. Проверяльщик (наверное, тот старлей, который потом допрашивал Травникова) ответил, что отцу, конечно, сообщат, но спецпроверку Савкин обязан пройти. В ходе допроса Савкин все более мрачнел и накалялся. А когда проверяльщик задал вопрос, что он делал и с кем встречался во время побега в Швецию, Савкин прикрыл веками тоскующие глаза и проклокотал, что выдал шведам важный секрет. «Какой секрет?» – насторожился старлей. И получил ответ: «Я им сказал, у кого хер длиннее в нашем государстве». Старлей закричал, угрожая трибуналом. А Савкин схватил чернильницу и трахнул ею об стол, залив протокол допроса. Проверяльщик выбежал из комнаты и вскоре вернулся с начальником лагеря, майором, и тот, шевеля длинными усами, заявил, что Савкин за грубое нарушение воинской дисциплины будет отправлен в штрафбат. Пять суток строптивец отсидел в карцере – холодном подвале – на хлебе и воде, складывая в уме, рвущемся на волю, обвинительную речь в грядущем трибунале. Однако не было трибунала. Может, лагерное начальство не пожелало трепать нервы в объяснениях со штабом Ленфронта – шут его знает, кем там служит папа этого грубияна-хулигана. Ну и плюнули на дерзкие его слова, на чернила, залившие важный документ, и отправили Савкина вместе с другими бывшими пленными подальше – в лагерь спецпроверки – честным трудом искупать вину перед государством.

Эшелон ехал долго. Раздумчиво стоял на станциях, набирал воду для ее превращения в пар; разносили по теплушкам ведра с кипятком, коим запивали сухой паек, выдаваемый для еды.

С вечера третьего дня Травников, прежде безразличный к мельканию станций, стал всматриваться в их названия. Верещагино, Краснокамск… А вот и Молотов, бывшая Пермь… Вот и Кама – грохочет поезд по мосту над великой рекой… Когда на узловой станции Чусовой эшелон повернул на север, Валентин Травников услыхал в паровозном гудке хриплый голос своей судьбы. Вот только не понял – не насмешку ли протрубил паровоз, приближаясь к Губахе? Или, может, выкрикнул сочувствие к нему, привезенному в родной город в телячьем вагоне, под охраной, как арестант, непонятно в чем виноватый?..

В Губахе поезд стоял недолго. Валентин из теплушки глядел на серое станционное здание, на лужи от дождя на неровностях перрона, на тощую дворнягу, бежавшую по своим собачьим делам. Влажными глазами всматривался в детство, прошумевшее за этой станцией. Если обогнуть ее слева, то за третьим углом упрешься в старый купеческий дом с двумя обшарпанными колоннами, когда-то принадлежавший его деду, а после революции разгороженный на коммуналки, – в одной из них он, Валентин, и родился. А вправо от станции – выйдешь к клубу химзавода, там киношка, там он, Валя восьмилетний, смотрел первый в своей жизни фильм «Пат и Паташон в открытом море» – и удивлялся, как это за экраном появилось море, которого там нету, – и спросил отца, сидевшего рядом: «А что такое море?» – «Это когда очень много воды», – ответил отец. Ну а дальше пойдешь – выйдешь к Косьве, она темно-зеленая, течет не быстро, в ней он, Валентин, научился плавать. Летом по Косьве плыли бревна – молевой сплав, – и они, подростки губахинские, затевали игру – ныряли под плывущие бревна, и однажды он, Валентин, нырнул, а выплыть не мог, шли над головой бревна сплошняком, и уже дышать было нечем, но страшным, отчаянным усилием он раздвинул бревна и вынырнул. Не взяла его вода…

Губаха, Губаха…

Поезд стоял тут недолго. С грохотом задвинули дверь теплушки, состав дернулся и покатил дальше на север. Километров через двадцать он прибыл на станцию Половинка, и, в соответствии с ее названием, эшелон располовинили: часть оставили здесь, а другая поехала дальше, к Кизелу, к Березникам.

Половинка – небольшой город в предгорье Среднего Урала – была составной частью Кизеловского угольного бассейна. Ее жители занимались добычей угля. Но за годы войны мужская половина Половинки заметно поредела – и вот отправили на помощь местным шахтерам группу бывших военнопленных. Угольные шахты, видимо, вполне годились для спецпроверки.

Вот, значит, так: по морю плавал Травников, в лесах валил деревья, по полям ездил на сеялке – теперь под землю спустился.

– Мы с тобой знаешь кто? – сказал он однажды вечером Савкину. – Морлоки.

– А кто это? Морские локаторы?

– Ты что, не читал «Машину времени» Уэллса? Морлоки – подземные жители из будущего, которые…

– Я «Человека-невидимку» читал у Уэллса. И кино видел. Хороший был фильм. Ну и что – морлаки?

– Морлоки, – поправил Травников. – Паукообразные, белесые… Нехорошие люди…

Он не стал углубляться в сюжет, умолчал о том, что морлоки не только жили в подземелье, вырабатывая все необходимое для жизни элоев, высшей расы, наземных жителей, но и питались ими, элоями. Да ну ее к черту – мрачную фантазию Уэллса.

Работа в лавах была, так сказать, взрывная. В угольном пласте, почти вертикальном, бурили шпуры метровой длины. В них закладывали взрывчатку, из лавы все поднимались наверх, и заряды подрывали. Через вертикальные отверстия – сбойки – раздробленный уголь сыпался в нижний штрек. Тут-то и требовалась подсобная рабочая сила. Бывшие военнопленные лопатами разгребали сыплющийся уголь, нагружали вагонетки, и электровоз по рельсам тащил их к стволу для подъема на поверхность.

Так она, значит, и шла – спецпроверка.

Дважды вызывали на допросы. Спрашивали все то же, что и в Выборгском лагере: как попал в плен и как с ними финны обращались, не вербовали ли к себе на службу. О побеге на шведскую территорию Травникова тоже спросили, но как-то вскользь. Допросы были скорее формальными, никаких новых сведений проверяльщики не получали, да и, похоже, в них не нуждались. Бесплатная рабсила на угледобыче – это да. В этом нужда была.

На втором допросе Травников спросил:

– Мы что – заключенные?

– Конечно нет, – ответил проверяльщик, капитан очень средних лет.

– Так почему вы держите нас за колючкой? Когда кончится эта проверка? Третий месяц вкалываем в шахтах!

– Скоро кончится. – Капитан был не злой, с мягким, будто бабьим, лицом. – Поимейте терпение, Травников.

Он-то, Валентин, терпение имел. Но не безграничное. Где-то кончалась сильная привычка к военной дисциплине и начиналось – что? Отчаяние от проклятой спецпроверки? Тяжелое размышление об изломанной жизни… о несправедливом ходе судьбы?..

Савкин-то, в отличие от Травникова, с дисциплиной был не в ладу. Он замыслил бегство из лагеря, звал и Травникова, изложил план побега: поездами, зайцами в товарных вагонах, добраться до Питера, а там – ну, ясное дело, там папа-полковник поможет отмыться от спецдерьма этого. Валентин отговаривал Савкина от безрассудного поступка:

– Из-под земли, из лавы не убежишь. Из лагеря тоже – быстро сцапают тебя, хромоногого, и тогда пощады не будет.

– Ну и вкалывай в лаве, раз боишься, – мрачно возражал Савкин. – А я все равно убегу. Под Новый год уйду, когда вохра перепьется вусмерть.

– Владлен, заткнись. Вохра от водки не помрет, а озвереет. Слушай. Я разговорился с одним бурильщиком. Он, Тюрин, мужик правильный, до войны на флоте служил. К нам относится с сочувствием.

– Ну и что?

– Он бумагу принесет, целую тетрадку, и будет наши письма отправлять.

– Мне писать некому. Отец на фронте, а мама в сороковом умерла. Полевую почту отца не помню, да и, наверно, поменялся ее номер. За столько лет, что я в плену…

– Надо писать, Владик. Есть же в Ленинграде родственники? Всем пиши, кто знает отца.

Сам-то он, Травников, опять написал письмо в Кронштадт, в штаб бригады подплава. Верил: если оно дойдет, то командование примет меры, чтобы вытащить его, справного офицера, из этой, япона мать, сволочной спецпроверки. Очень хотелось ему еще одно письмо в Кронштадт отправить, но – сдерживал порыв. Не мог он объявиться… не мог предстать перед Машей в таком жалком положении – униженным, бесправным, вопиющим из-за колючей проволоки… Ну невозможно такое возвращение из небытия…

А матери и сестрам в Москву – письмо написал. Коротко – обо всем, что с ним случилось, начиная с октябрьской ночи сорок второго года, когда взрыв сбросил его с мостика тонущего корабля. Без подробностей – о двухлетнем плене. О странном повороте судьбы, приведшей его в родные места, где прошло детство, близ Губахи. «Тут, – писал он, – в Половинке прохожу проверку, работаю в шахте». Обратный адрес на конверте Травников указал, конечно, не лагерный, а домашний бурильщика Тюрина. В такой конверт, полагал он, военная цензура не сунет нос.

С Тюриным, Сергеем Сергеичем, ему здорово повезло. Дело в том, что начальство шахты разглядело в Травникове человека с образованием, знающего электричество, и предложило ему должность горного электрослесаря. Теперь он не лопатой махал, нагружая углем вагонетку, а обеспечивал нормальную работу электродрелей, которыми бурильщики – кадровые здешние шахтеры – бурили шпуры для закладки взрывчатки. Однажды он в верхнем штреке замешкался с подводкой и подключением кабеля к очередной электродрели, и бурильщик, ожидавший внизу спуска баранá (так их, дрели тяжелые, называли), обложил его таким многофигурным матом, какой Травникову доводилось слышать только у старослужащих боцманов. Позже он разговорился с этим бурильщиком, Тюриным, и спросил, не служил ли тот на флоте.

– Как же не служил! – выкрикнул Тюрин, краснолицый мужичок с растрепанными черными усами. – Как не служил, когда у меня вся жопа в ракушках!

Он оказался бывшим катерником, плавал на малых охотниках за подводными лодками (на «мошках») – правда, не боцманом, а мотористом – и отплавал срок службы как раз перед началом зимней войны с Финляндией.

– Я им говорю: «Нате ваши ленты, отдайте мои документы!» – прокричал Тюрин. Он тихо говорить не умел и каждую фразу завершал матерной концовкой (впрочем, такой способ общения главенствовал на шахте). – А они говорят: «Не дадим! Потому как война! Демобилизация задерживается, мать ее…» Ну и что? Всю финскую простояли в Кронштадте. Потому как во льдах «мошки» ходить не могут. Они ж деревянные, тра-та-та-та! Потом отпустили, я домой поехал. А как началась Отечественная, я в военкомат, так его растак. «Берите, – говорю, – меня на войну, на Балтийский, обратно, флот». А они: «Нет, уголь будешь рубать, вот тебе бронь, так ее мать!» А ты, значит, подводник? Брам-бам-бам!

Подводника Травникова Сергей Сергеич о-очень зауважал.

– Все, что хошь, для тебя сделаю, – прокричал он сквозь гул работающих в лаве электродрелей. – Письма? Давай пиши хоть Калинину, я отправлю. Обратный адрес? Да я свой поставлю, тра-та-та. Не боись, моряк!

Письма ушли.

А зима раскручивалась суровая, в январе морозы ударили под тридцать градусов. Небо над Половинкой заволокло дымом из труб усиленно топящихся печей – угля-то хватало, чтобы не замерзнуть.

Дорога от бараков до шахты недлинная, около двух километров. Так-то ничего, выданные ватники и ватные же штаны защищали от мороза, вот только ноги у Травникова мерзли в финских ботинках, да и – главное! – трудно ему дышалось. Возобновились приступы кашля. Врач в лагерной санчасти ему сказал: «С легкими у тебя непорядок. Эмфизема. Беречься надо от пневмонии». Беречься! А как убережешься? Стакан теплого молока или сливок утром никто не поднесет.

Вот Тюрину спасибо: услышал в лаве, как Валентин от кашля захлебывается, и следующим днем принес ему шерстяной шарф – хоть и поношенный, но теплый. Теперь на улице, шагая в колонне, Травников утыкал нос в этот шарф, пахнущий старой жизнью.

А в конце января ослабление мороза совпало с крупным событием: первая группа военнопленных, пятнадцать человек, была расконвоирована. Травников, попавший в эту группу, сразу заявил лагерному начальству просьбу отправить на фронт. Но у начальства иные были планы. Расконвоированным выдали справки о прохождении спецпроверки и предложили послужить охранниками в лагере немецких военнопленных (где-то поблизости) либо остаться на прежней работе в шахте – теперь уже не за так, а с зарплатой. В охранники (еще чего?) никто, конечно, не пошел, все как работали в шахте, так и продолжали работать. Но – распрощались с бараком, получили места в общежитии.

Пусть ограниченная, с запретом выезжать за пределы района, но все-таки воля. По вечерам ты сам себе хозяин, можешь и в кино, и в забегаловку, вот и карточки выдали – в столовой питайся, а талоны, сколько ты скушаешь, выстригут. Воля!

А потом наступил февраль.

3-го числа Владлену Савкину, работавшему в нижнем штреке у вагонеток, прокричали, чтобы срочно явился к директору шахты. Савкин бросил лопату, пошел к стволу и с первым подъемом клети выбрался наверх. В сопровождении узкоглазого вохровца он протопал по грязноватому снегу шахтного двора к административному зданию. Секретарша велела ему вытереть ноги о махровый половик и кивком разрешила войти в директорский кабинет.

Савкин вошел и – растерянно застыл столбом от блеска орденов и золотых погон. Рыжеватый, лысоватый, плотного сложения полковник, топая огромными сапогами, подошел к сыну, схватил его за плечи:

– Ну, здравствуй, Влад.

– Агх… мм… – Владлен прокашлялся. – Привет…

Они молча глядели друг на друга. Полковник достал из обширных галифе носовой платок и осторожно протер уголок глаза сына.

– Не дергайся, – сказал начальственным басом. – Угольную пыль уберу.

Владлен вдруг прильнул к отцу. К орденам на его кителе. Несколько секунд они стояли, крепко обнявшись. Директор шахты, пожилой, дважды орденоносец, с побитым оспой лицом, названивал по телефону, с кем-то негромко говорил.

– Не чаял, не чаял. – Полковник Савкин легонько оттолкнул Владлена. – Не чаял увидеть… на этом свете… Бороду зачем отпустил?.. Не надо… Ну что? – повернулся он к директору.

– Гостиница на ремонте, – сказал тот. – Уже не первый год, никак не закончат. Могут дать вам комнату в Доме колхозника, товарищ полковник. Если не побрезгуете…

– Чего я буду брезговать? Согласен. Надеюсь, долго тут не продержат меня.

Но продержали целых одиннадцать дней. Расконвоировали младшего Савкина без задержки, а вот разрешение на выезд принималось не скоро и не здесь, в Половинке, а в более высоких сферах, где не принято торопиться. Да и если бы полковник не звонил куда-то и не разговаривал басом, то дело могло и дольше затянуться.

Перед отъездом Савкины позвали Травникова в ресторан – единственное в городке место, где можно было поесть и выпить просто за деньги, такое вот странное коммерческое заведение. Тут радиола играла «Утомленное солнце», «Отвори, отвори поскорее калитку» и другую довоенную музыку, а котлеты имели не фанерный, а настоящий мясной вкус. Да и водка была вроде бы настоящая – в бутылке, с крупной надписью на наклейке: «Водка».

У полковника непроницаемо темные глаза были, как и у сына, наполовину прикрыты веками. Он расспросил Травникова – где воевал да как в плен попал, ну и все такое. О себе коротко изложил: в Прибалтике Ленфронт, выбив противника из Эстонии, боевую задачу выполнил, по приказу Ставки передал свои войска 2-му Прибалтийскому фронту. Ну а его, полковника-инженера Савкина, затребовал в Ленинград Попков, председатель горисполкома, – восстанавливать разрушенное бомбежками и артобстрелами городское хозяйство. Вот он, значит, приехал в Питер, и тут соседка Нинель Васильевна, единственный в квартире выживший человек, бывшая актриса комедийного жанра, заковыляла по коридору, стуча палкой, и крикнула: «Борис Сергеич, вас ожидает письмо!» На конверте фамилия отправителя – Тюрин – была полковнику незнакома. Он вытащил сложенный тетрадный листок и…

– Хорошо в коридоре сундук сто лет стоит, я на него и сел с размаху. А то бы на пол… А Нинель – кожа да кости, разве она подняла бы меня?.. Письмо с того света… Вот я и бросился в Половинку… Ты почему раньше не дал мне знать? – взглянул полковник на сына. – Финны в октябре военнопленных отпустили, а ты только в январе написал.

– А куда было писать? На деревню дедушке? – вскинулся Владлен. Он, уже подогретый водкой, сидел в новом, купленном отцом пиджаке, бритый, без бороды, с сумасшедшим блеском в глазах. – Ты ж был на фронте, я номер полевой почты забыл, и вообще… Спецпроверка! Ее кто придумал? Ты выжил в финском лагере, молодец, теперь давай в наш советский лагерь! Это что – спасибо такое? Проверяльщики! Как в плен попал? Письма? Родственникам сообщить, что ты живой? Нельзя! Вашу мать!

– Перестань, – пробасил полковник.

Но Савкин-младший продолжал клокотать:

– Покалечен в бою – не считается! Тебя, как скотину, посадят в телячий вагон и повезут к едрене фене – спецпроверка! Бери лопату, кидай уголь в вагонетки!

– Успокойся, Влад!

– Ты был в морской пехоте? Не важно! Теперь ты морлок!

– Что за морлок? – хмурился полковник.

– Вон, у Валентина спроси! – Владлен схватил бутылку, плеснул себе в стопку.

– Это из книги, – сказал Травников. – Из романа Уэллса, подземные жители… Владлен раскричался, но вообще-то он прав, товарищ полковник. Спецпровека бывших военнопленных унизительна. Допрашивают – как преступников. Нельзя же так… Что за подозрительность? Жестокость к людям, которые в плену замучены… Разве мы виноваты…

– Послушайте, Валентин, – прервал его полковник, закурив папиросу. – Вот насчет вины. Да, вы и Владлен не виноваты. Израненных захватили в плен. Оглушенных взрывом. Понятно. Но были и другие. В сорок первом была масса случаев сдачи в плен. Со страху от германского натиска. А еще – недовольные.

– Что за недовольные?

– Люди из деревень – так сказать, ущемленные коллективизацией. Они затаили обиду на советскую власть. И когда их мобилизовали, они стали сдаваться в плен. Потому и проверка. Добровольно сдавшихся в плен власть не может по головке погладить. Как ни в чем не виноватых.

– У нас, в бригадах морпехоты, полно было парней, призванных из колхозов, но что-то я ни разу не видел, чтобы они…

– У вас не было, а на других фронтах были. В дивизиях, попавших в окружение. Понятно?

– Не совсем, товарищ полковник. Почему сделали виноватыми всех без разбору? Разве это справедливо?

– Так. Насчет справедливости. – Старший Савкин еще больше нахмурился, закурил, чиркнув зажигалкой, новую папиросу. – Вам в училище преподавали курс истории войн?

– Преподавали! – выкрикнул младший Савкин. – Нас учили, как вешать на реях захваченных в плен!

– Что за чушь несешь! Хватит пить. – Полковник отодвинул от сына бутылку. – Доешь котлету и винегрет. – Он повел мрачноватый взгляд на Травникова. – Мы ведем справедливую войну. На нас напал очень сильный враг. Мы выстояли и переломили войну. Но потребовалось много пролить крови. Огромное напряжение всех сил, какие есть в стране. И поэтому тех, кто уклонился от борьбы…

– Понятно, товарищ полковник.

– Я Борис Сергеевич. Все войны всегда несли в общество ожесточение. Даже и справедливые войны, как эта, не могли обойтись без того, что ты называешь жестокостью. Да, в сорок первом был приказ о военнопленных. Суровый приказ. Сдачу в плен приравнивал к предательству. Но надо же понимать обстановку.

– Я обстановку понимаю, Борис Сергеевич. Но считать предателями всех попавших в плен… Нет, не могу.

– Валентин, – сказал полковник, помолчав, – не надо обижаться на государство.

Травников пожал плечами. Изогнув бровь, посмотрел в окно, за которым мотали на ветру голыми ветками несколько озябших деревьев.

И почудился вдруг ему посвист ветра в туго натянутых леерах и антеннах.

Расконвоированному человеку – не житье, а благодать. По окончании работы не надо строем идти в опостылевший барак. Ты сам себе хозяин – кум королю и сват министру.

Вечером Травников после работы в шахте наскоро поужинал в столовке (макароны запил стаканом чая) и отправился к себе в общагу. Дважды Степан, сосед по комнате, звал его на второй этаж, в девятнадцатую, – там его дружки по Ханко жили, играли в картишки, по-мелкому, насколько позволяла плюгавая зарплата. Конечно, и выпивали они, ханковцы. Травников бывал у них в девятнадцатой – играл в «очко», оба раза проиграл, ну и выпивал с этими шумными парнями, бывшими десантниками. Но сегодня не пошел, отказался. Он в городской библиотеке, куда на днях записался, высмотрел книжку «Во льды на подводной лодке» Харальда Свердрупа. Конечно, Валентин знал об Отто Свердрупе – друге и спутнике Нансена, капитане «Фрама» в знаменитом дрейфе через центральный полярный бассейн. Слышал и о Харальде Свердрупе, норвежском ученом-океанографе, участнике дрейфа Амундсена на судне «Мод». Но не знал, что оный Харальд (не сын ли Отто?) в 1931 году отплыл в Арктику на подводной лодке «Наутилус».

И теперь, растянувшись на койке и покуривая «беломорину», Травников с удовольствием читал, как неистовый полярник Губерт Уилкинс, убежденный, что Северного полюса можно достичь, пройдя подо льдом на подводной лодке, сумел уговорить морское ведомство Соединенных Штатов отдать в аренду отслужившую свой срок субмарину О–12. Ее и переименовали в «Наутилус». Вообще-то, наутилус – это просто название одного из видов каракатиц, но, пишет Свердруп, «в нашем случае имя было заимствовано из романа Жюля Верна „20 000 лье под водой“, и внук Жюля Верна присутствовал при торжестве переименования судна».

Харальд Свердруп, приглашенный Уилкинсом возглавить научные работы экспедиции, писал живо. Кому-то это показалось бы скучным, но для Травникова – лучше такого чтения просто не бывает. Он прямо-таки получал удовольствие, читая о погрузке на «Наутилус» ящиков с научными приборами и провианта. «…За два-три хлопотливых дня провиант и полярное снаряжение были погружены на борт судна и уложены в самых невероятных местах: между батареями, под койками и на полках под потолком, между прочим даже в старых минных пушках, которые мы набили пеммиканом и шоколадом…» Пеммикан! Слово какое звонкое! От него веяло ветрами Арктики и Антарктики… холодом полярных льдов… собачьими упряжками Амундсена и Пири… последними дневниковыми записями несчастного капитана Скотта… А вот интересно, чтó имел в виду Харальд Свердруп, упоминая «минные пушки», – трубы для постановки мин или, скорее, торпедные аппараты?

Поход «Наутилуса», не приспособленного для арктического плавания, был неудачным. Страшная теснота (есть приходилось, стоя на камбузе), вечно мокрая палуба, постоянная сырость. «Питьевая вода, которой мы пользовались во время своего плавания к северу, была ужасна…»

Были проблемы с «заряжанием» батарей и «сгущением» воздуха. «Постоянно ломалось то что-нибудь одно, то что-нибудь другое, или, как говорил Шоу: „Если что-нибудь ломается, так уж не одно, а сразу три“. Несмотря на это, никто не терял бодрости духа».

Самое неприятное случилось, когда «Наутилус» вошел во льды: каким-то образом был потерян «руль глубины». Ничего себе! Прочитав, что капитан «Наутилуса» счел возможным «наполнить передние цистерны и погрузить подводную лодку под какую-нибудь льдину», Травников изумленно покусал согнутый палец. Без горизонтальных рулей погрузиться можно, но – лодку не удифферентуешь и не сможешь идти подводным ходом!

Закурил очередную папиросу. Попытался представить себе устройство «руля глубины» на «Наутилусе». Вот бы очутиться на этой подлодке, протиснуться в тесноте, по мокрому настилу, в носовой отсек, вдохнуть особый запах подводной жизни…

Но разве дадут тебе помечтать всласть?

В дверь стукнули, и вошел в комнату – да не вошел, а ворвался – Серега Тюрин, на голове вязаная шапочка с гребнем, похожим на петушиный, один ус загнут вверх, второй смотрит вниз.

– Валюн, пляши! – потребовал он, потрясая руками. В каждой было по письму. – Давай, давай! Ну?

Пришлось Валентину подбочениться и несколько раз присесть с усмешкой.

– «Эх, яблочко! – давал „музыку“ Тюрин. – Да куда котишься?! Ко мне в рот попадешь – не воротишься!!!»

Лена, младшая сестра, писала из Москвы:

Валька, я глазам не поверила, когда пришло твое письмо. Ведь в 42-м получили официальную бумагу, что ты погиб в боевом походе. Валечка, а ты живой! Какое счастье! Валя, я дома не живу, я же в армии, мл. сержант, на казарменном положении, а сегодня поехала домой, кое-что из белья взять, а в почт. ящике лежало письмо от Тюрина, я раскрыла и давай плакать и кричать от радости. Валька! Ты живой! Я побежала на почту дать телеграмму маме. Она в 41-м уехала с Дусей и ее сыном в Бугуруслан. Туда завод, где Дуська работала, по приборам каким-то, эвакуировали, она и маму туда забрала, а Боря, Дуськин муж, в 42-м погиб в Сталинграде. 42-й был ужасным годом, сразу про твою и Борину гибель узнали. У мамы ноги отнялись, еле ходит, и плакать уже нет сил, сидит и молча смотрит, смотрит куда-то. Это Дуся мне написала. Я побежала, телеграмму дала, что ты живой. Валечка, ты пишешь, что проверку проходишь возле Губахи, я знаешь, что надумала? Ты дядю Мишу помнишь, папиного дв. брата? Который женился много раз (3 или 4). У него дочка была, Рита, ты вряд ли помнишь, мы маленькие были, когда из Губахи в Москву переехали, а она была старше нас. Но все равно сестра (3-юродная). Вот я вспомнила, мама говорила, что Рита там, в Губахе, на коксохимзаводе работает, не знаю кем, но я подумала, может, она заберет тебя из Половинки? Валечка, я Рите написала, где ты, и адрес твоего Тюрина дала. Все-таки родная душа, ну не знаю…

А второе письмо было из Губахи.

Валентин! Лена мне написала про твой плен и проверку. Попросила помочь, т. к. мы родственники. Сразу отвечаю. Знаю, что ты воевал в морской пехоте и на подводной лодке. Если проверка закончена и нет нареканий, то тебя должны отпустить. В случае желания работать у нас на к.-химзаводе попробую тебе помочь. Для этого ты должен прислать мне заверенную копию документа о прохождении проверки, заявление о приеме на работу и, если есть, справку об образовании, а если нет, то согласие на работу разнорабочим. Привет. Маргарита Трофимова

Ну, деловая женщина! Ни одного лишнего слова.

Да нету, нету «нареканий», товарищ Маргарита! И есть справка о прохождении спецпроверки. А вот диплома об окончании военно-морского училища (высшее образование, между прочим!) – нет. Остался диплом, как и другие документы, как и орден Красного Знамени, на береговой базе подплава в Кронштадте. Сохранились ли? Сданы в архив, если есть таковой на бригаде? Ну не выбросили же в залив, япона мать… Бригада молчит, на письма не отвечает, но это же не значит, что его документы и орден вышвырнули в набежавшую волну…

Горькая была эта мысль. Но что же поделаешь… при таком страшном ходе его, Валентина, судьбы…

И он решился: ладно, пусть будет Губаха.

Отправил документы и стал ждать. В Губахе, на коксохимзаводе, не торопились; Рита помалкивала. Ну как же, иронизировал по привычке Травников, такой трудный случай, возьмешь на работу бывшего военнопленного, а он, мерзавец, взорвет эти, как они называются, коксовые печи.

Но вот наконец решился вопрос. Рита прислала обширную анкету, а потом пришел вызов на работу на коксохимзаводе, и Травников уехал в Губаху. Его провожали Тюрин, Дважды Степан и десантники из 19-й. Они выпили в станционном буфете, спели «Прощай, любимый город», но до конца допеть им не дал дежурный в красной фуражке – всегда ведь найдется запрещающий человек.

Весна в Губахе была, как определил Валентин, наполнена ветрами всех румбов. Ветры рвали в бурые клочья дымы печей, в которых круглые сутки шел выжиг каменного угля, привезенного из Половинки и других шахт бассейна, – превращение этого угля в твердый пористый кокс, нужный для доменного производства.

В цехе, в котором охлаждались коксовый газ и другие летучие продукты для нужд химической промышленности, стал работать электриком Валентин Травников. Много было возни с вентиляционными устройствами, достигшими почтенного возраста, да и вообще со старой электропроводкой. И тем более возросло напряжение, что Валентин захлопотал о получении документов, прежде всего паспорта, утверждающего его возвращение в нелагерную жизнь.

Надо сказать, что очень помогла ему Рита, троюродная сестра. У нее, замзава отдела кадров завода, были служебные связи в губахинской милиции и военкомате – они, налаженные связи, и сократили время, затраченное на беготню по инстанциям. Уже в апреле Травников стал обладателем паспорта и военного билета.

Кончилась долгая неволя. Дежурная в общежитии, нестарая крикливая женщина, относившаяся к нему благосклонно, испекла по его просьбе торт, и он, свободный человек, принес это произведение искусства к Маргарите домой.

– Ой! – воскликнула она. – Где ты достал такой огромный торт?

– Союзники прислали по ленд-лизу, – сказал Валентин, приглаживая волосы в передней.

– Тоже мне остряк!

Рита жила в отдельной двухкомнатной квартире с мамой (бывшей женой дяди Миши) и дочкой, пятнадцатилетней Ксенией. Крупная, коротко стриженная брюнетка с басовитым голосом, Рита твердой рукой управляла жизнью бабьего трио. На мать, райкомовскую машинистку, правда, покрикивала редко, а вот дочку держала в строгости и непререкаемости, требовала отличных отметок в школе, и чтобы никаких «танцев-шманцев». К ним, танцевальным вечерам, изредка, по праздникам, устраиваемым в мужской школе, Ксюша имела явное пристрастие, а вот химию, главную науку в Губахе, не любила. Рита подозревала, что Ксения заполучила нездоровую наследственность от деда, то есть от ее, Риты, отца – Михаила Трофимова, гуляки и картежника, ныне дующего в большую трубу в музыкантской команде какого-то фронта. А Ксения, Ксюша, была девочкой себе на уме, это-то и тревожило ее властную маму.

Пили чай с принесенным Валентином тортом. Разговор шел, понятно, о крупнейшем событии – о начавшемся штурме Берлина. Валентин пересказывал содержание сводок Совинформбюро, три пары очкастых глаз (все три женщины носили очки) внимательно смотрели на него, человека военного, хоть и бывшего. А Ксения, щуря голубоватые глазки за стеклами, сказала невпопад:

– У нас в классе у одной девочки отец пропал без вести, так в бумаге было написано. Ее мама вышла за другого. За техника с химзавода. Вдруг ее папу привезли, без обоих… без обеих ног…

– К чему ты это? – прервала Рита дочку. – Инвалида не оставят без помощи.

– А что жена? – поинтересовался Травников. – Она к нему вернулась?

Ксения отрицательно покачала головой.

Шли письма из Ленинграда. Владлен Савкин писал в отрывистой манере: «Приняли в ЛЭТИ. Знаешь этот институт? Электротехнический. Без экзаменов. Математику подзабыл, учу снова. Совсем другая жизнь. Приезжай в Питер. Пожить можешь у нас».

А в следующем письме: «Валя, ты паспорт получил? Давай плюнь на Губаху, вали в Питер. Отцу дают новую квартиру…»

А следом за этим письмом – телеграмма:

«Новой квартире три комнаты одна будет твоя не будь дураком приезжай тчк Владлен». Ниже было наклеено уточнение: «дураком верно».

Телеграмма повергла Травникова в смятение. Даже голова разболелась, и в груди будто обручем сжало. Он хватил двести граммов в забегаловке – вопреки своему правилу не пить в одиночестве. И решил: судьба позвала.

Позвала не быть дураком…

Рита отговаривала:

– Думаешь, тебя в Ленинграде пропишут? На каком основании? Друг позвал, такой же бывший военнопленный? Не смеши меня!

– У него отец на крупной должности в исполкоме, – стоял на своем Валентин.

– На какой? Председатель исполкома? Зам? А-а, по инженерной части. Ну так в милиции на него не гаркнут, а дадут вежливый отказ. «За кого, – скажут, – вы хлопочете, товарищ инженер?»

– Не пропишут, так вернусь в Губаху.

– А-а, вернешься! А твое место будет занято. Пойдешь грузчиком в универмаг? Не глупи, Валентин. Твоя перспектива – здесь. Ты работящий, толковый. Продвинем тебя, станешь мастером в цехе. Окончишь курсы, получишь инженерную должность. Женим на хорошей женщине с квартирой. Ты понял? Не гоняйся за журавлем в небе, Валентин.

Да, он понимал, понимал. «Не глупи! Твое место здесь», – взывала практичная Губаха. «Не будь дураком, приезжай!» – клокотал из подоблачной дали центростремительный Ленинград.

Женщина с прекрасным лицом раздвигала знакомым – о, каким знакомым! – движением рук густые русые волосы на белом лбу…

Прописка? Ха!

Перспектива? Ха! Ха!

Валентин решился. С почты отправил Савкину в Питер телеграмму: «Приеду в мае».

И, с сильно забившимся сердцем, дал телеграмму в Кронштадт: «Дорогая Маша я жив возможно в мае приеду Ленинград тчк Валентин».

Предыдущая главаГлава 24 из 42Следующая глава