Здравствуй дорогой Дима! Ты совсем мне не пишешь забыл наверно. Я не обижаюсь знаю у тебя служба трудная времени не хватает на письма. Лев Васильевич иногда передает привет от тебя и на том спасибо. Я ему достала мазь от боли в пояснице он говорит что помогает. Вчера привез на грузовике дрова и мне тоже дал спасибо. А то ведь осень холода наступают. У нас Покатилов умер сердце ночью остановилось. Ника отвезла похоронила его на Смоленском кладбище. Она теперь железнодорожница ее муж не муж в общем мужчина говорят начальник на Ириновской ветке ж. д. по которой грузы идут от Осиновца до Финляндского вокзала. Он приходит два раза в неделю сильно выпивает поет песни особенно любит Шумел камыш деревья гнулись. Ой Дима я что видела. 25 июля по Невскому провели колонну пленных немцев наверное несколько тысяч. Они шли а на них сбежалось смотреть много народу ругали кричали Дайте их нам а большинство молча смотрели. Они молодые лица у них обычные не как у зверей я смотрела и думала ну зачем полезли к нам. Разве не понимали что завоевать такую большую страну такой народ невозможно. Они ведь не дикари почему же слушаются Гитлера выполняют его дикие приказы. Ну я разболталась ты не устал читать? Дима дорогой я часто тебя вспоминаю. Береги себя.
Нет, Лиза, нет. Конечно, ничего я не забыл. Как можно забыть тебя, твою заботу? Ты вылечила меня от цинги. Но не это главное. Главное – что ты душу мою отогрела своим женским теплом. Своей нежностью.
Я так тебе благодарен, Лиза, милая!
Почему же не пишу тебе писем? Не знаю… не могу объяснить… почему-то рука не поднимается…
Нет, знаю! Не пишу, потому что не хочется врать. Не могу писать тебе, как прежде, нежные слова, как будто ничего не произошло! Произошло! Налетело, нахлынуло так же сильно, как тогда, в январе–феврале сорок первого. Даже сильнее.
Я зачастил на улицу Карла Маркса (стал настоящим марксистом, посмеивался я над собой). Валентина болела, то одно, то другое, усматривали признаки рахита. Я мотался по аптекам в поисках нужных лекарств. Я был сам себе смешон, когда на Морзаводе, в столярном цеху, искательно просил пожилого хмурого плотника дядю Егора сколотить детскую кровать из обрезков досок (чертеж с размерами у меня был обдуман и готов заранее). Ну сколько можно держать ребенка в плетеной корзине – она же, Валентина, не кочан капусты. Она – живая душа. Дядя Егор, хоть и не сразу, но согласился: «Ну да, живая душа, гони, лейтенант, семьсот». (Столько как раз стоила той осенью поллитровка.) 18 сентября Валентине стукнуло полгода, и я в этот вечер принес на Карла Маркса детскую кроватку. Мне помог притащить ее Вася Коронец, мой штурманский электрик.
Вася – безотказный парень, бывший киномеханик из города Гусь-Хрустальный – вел обширную переписку с девушками всего Советского Союза, включая жгучую, судя по карточке, брюнетку из населенного пункта Курья Алтайского края («Гусь на Курице женился», – острил Вася, хотя вряд ли помышлял о женитьбе).
Увидев кроватку, выкрашенную в голубой цвет, с решетчатыми стенками, Маша всплеснула руками:
– Вадя! Это же чудо!
И, засмеявшись, поцеловала меня.
Валентина, уложенная в кроватку, недоуменно огляделась и заплакала. Я нагнулся над ней:
– Что, хочешь обратно в корзину?
Она посмотрела на меня и – вот честное слово! – улыбнулась. Может, это была гримаса отвращения, но я считаю, что улыбка. Валентина, несомненно, понимала шутки.
Редкозубов объявил, что это дело надо обмыть, иначе «никакого проку». Он со своей бригадой дней десять был на южном берегу, на «пятачке» Ораниенбаумском – ремонтировали пушки в зенитном дивизионе, – на днях вернулся, охрипший от простуды, и не с пустыми руками вернулся – привез две бутылки чистого спирта. Сели за стол, приняли «на грудь», и Федор Матвеевич, кашляя и посмеиваясь, принялся рассказывать:
– Башлыков из землянки вышел, поглядел на меня и говорит: «Дед, ты с Ка-три знаком?» Я говорю: «Тебя на свете не было, когда я с ней познакомился».
– Кто это – Ка-три? – спросила Маша.
– Ну кто? Пушка. Зенитная система. У Башлыкова борода рыжая. И глаза бешеные. «Чтоб мне никаких допускóв не было, – говорит. – Ноль в ноль. Чтоб передачи к прицелам без мертвых ходов». Я говорю: «Иди, комбат, побрейся. У нас мертвых ходов не бывает».
Федор Матвеевич усы расправил и принялся спирт доливать в стаканы.
– Был, значит, налет, – продолжал он рассказывать, – шли они гавань бомбить, и слышу, как Башлыков из всех четырех стволов по ним застучал. Мы уже на другой батарее тогда работали. Я после отбоя к нему пришел: «Ну что, борода, были у тебя мертвые ходы?» – «Нет, – говорит, – не было. И более кучно, – говорит, – разрывы ложились». – «Ну то-то, – говорю. – Ноль в ноль, значит». У него борода раздвигается на две части. «Благодарность, – говорит, – напишу на твою бригаду, дед». И вот, значит, с полным понятием. – Федор Матвеевич щелкнул легонько по бутылке.
Тут Валентина заплакала в соседней комнате. Маша поспешила к ней. Я тоже пошел посмотреть – может, привычка к плетеной корзине не дает девочке спокойно лежать? Но оказалось, что она просто мокрая.
Маша сменила ей, как говорится, форму одежды, уложила и взгляд с дочки подняла на меня. Я стоял по другую сторону кроватки, положив руки на ее решетчатую стенку.
– Вадя, – сказала Маша тихо, – я очень тебе благодарна.
– Да не за что, – отвечаю.
– Есть за что, – сказала она.
Выходов в море не было, субмарины стояли у причалов. Теперь командование перенесло оперативную задачу нарушения морских сообщений противника с подводных лодок на авиацию флота. В дело вступил 1-й гвардейский минно-торпедный авиаполк – тот, который в сентябре сорок первого совершил первые налеты советской авиации на Берлин. Дальние бомбардировщики Ил–4 взлетали с ленинградского аэродромного узла, неся на борту по одной торпеде. Уже через несколько минут они пересекали линию фронта, их дальнейший крейсерский полет проходил над территорией и акваторией, контролируемыми противником. Сети и минные банки им не помеха. Пройдя полтыщи километров, летчики-торпедоносцы, далеко обозревая серо-голубую равнину Балтики, замечали дымы – и устремлялись к ним. И – счет на секунды – сквозь заградительный огонь шли на выбранную цель, сброшенная торпеда мчалась к транспорту – взрыв!
Нет, не все достигали цели. Но шестьдесят процентов воздушных торпедных атак были результативными. За лето и осень сорок третьего балтийские торпедоносцы потопили сорок шесть транспортов противника.
Немецкие конвои отгородились барьерами от торпед из-под воды – получили торпеды, сброшенные с неба.
Никогда Обводный канал, протянувшийся вдоль улицы Карла Маркса, не видывал такого. В его мутной темно-зеленой воде отразились – вспыхнули нездешним огнем – алые паруса. Расступитесь, люди и корабли! Капитан Грэй плывет к своей Ассоль…
Это, извините, разыгралось мое воображение, черт его дери…
Не было ни алых, никаких других парусов. А была щель – земляное укрытие от обстрелов, яма, накрытая бревнами и дерном. Я уже упоминал эти щели, вырытые на кронштадтских улицах.
Был ранний вечер 5 октября, начинало темнеть, тянуло зябким восточным ветром, пахнущим дымом и опавшей листвой. Я пошел к Артремзаводу, к окончанию рабочего дня, – хотел встретить Машу, когда она выйдет, и проводить до дому. У нее декретный отпуск кончился, снова она стояла у токарного станка.
Я слонялся по Коммунистической улице взад-вперед у заводских ворот, за которыми высились рваными углами обломки артмонтажного цеха, разбомбленного в сентябре сорок первого. Механический цех тогда уцелел, он притаился за руинами – был смутно слышен гул его станков, стоны железа.
Вечно у них сверхурочная работа, недовольно думал я, поглядывая на своего «Павла Буре», который исправно отсчитывал уходящее время. Я ходил, курил, смотрел на луну, выплывшую из облака, похожего на кукиш с оттопыренным большим пальцем. Темными пятнами «морей» Луна недоуменно взирала на воюющих, истребляющих друг друга (то есть враг врага) обитателей планеты, из недр которой она, луна, некогда вырвалась, – повезло ей, однако. Какие только мысли не лезут в голову, если торчишь без дела на улице и не знаешь, закончится когда-нибудь или нет на Артремзаводе рабочий день.
Но вот он кончился. Стали выходить из ворот заводские люди, потекли в обе стороны.
Ну, наконец-то и Маша! В длинном черном пальто, в синем берете, вышла она, разговаривая с невысоким мужичком в бушлате и кепке с пуговицей.
Увидела меня, удивленно вскинула брови:
– Ой, Вадя! Что случилось?
– Ничего, – говорю, – не случилось. Разрешишь проводить тебя?
– Ой, конечно!
Она познакомила меня с мужичком в бушлате, это был Коньков, их мастер, о котором я уже слышал, что он к Маше хорошо относится, отпускает с работы ребенка покормить. У него, у Конькова, глаза сидели в глубоких глазницах.
– Не обижает он тебя? – спросил он у Маши, глядя на меня, как мне показалось, высокомерно.
– Что вы, Николай Николаич. Мы старые друзья.
– Тогда ладно – если друзья, – сказал Коньков и зашагал в сторону Якорной площади.
Мы с Машей пошли к Петровскому парку. Она тараторила о заводских делах: «Партком постановил к 20 октября выполнить месячный план, к годовщине Октября, мы включились, а как сделать досрочно, если ремонт артсистем огромный, тысячи деталей надо выточить, а заготовок вечно не хватает…»
Я слушал ее быструю речь, не сильно вникая в смысл слов, а просто радуясь их звучанию. Дойдя до парка, повернули вправо – на Июльскую. Только перешли мост через канал, как начался обстрел. Как всегда, внезапный. Снаряды с разболтанным свистом летели с южного берега, взрывались в Средней гавани, на Усть-Рогатке, разрывы приближались к Июльской. Я схватил Машу за руку, мы сквозь дым и грохот побежали в садик между Петровским доком и корпусом СНИС, – я знал, там была щель. По земляным осыпающимся ступенькам сиганули в эту щель. Тут было темно, холодно, скользко. Мы стояли на мокрой земле, прислушиваясь к разрывам. Вот ударили кронштадтские батареи. Их гулкие удары рвали сырой воздух в нашей земляной яме. Сыпался с бревенчатого наката песок.
Рвануло близко… почти что над головой… Маша, вскрикнув, подалась ко мне. Я ее обнял.
Наверху грохотало, грозным багровым отсветом вспыхивал лаз в нашу яму, эти вспышки выхватывали из тьмы Машино лицо – оно мерцало прямо передо мной…
– Я тебя люблю, – сказал я и прижался губами к ее губам.
Маша стояла как потерянная. Закрыла глаза. Не отвечала на мои поцелуи.
Минут через десять-пятнадцать кончился артобстрел. Мы вылезли из щели, пошли по Июльской. Дымились воронки, остро, неприятно, привычно пахло сгоревшим тротилом.
– Ты слышала, что я сказал? – спросил я.
– Слышала.
Мы дошли до поворота на Карла Маркса, и тут Маша, замедлив шаг, посмотрела на меня.
– Вадя, милый, я знаю, – заговорила быстро. – Все знаю. Ты очень хороший. Очень ценю… Но ведь еще и года не прошло после Валиной гибели…
– Через две недели, – говорю, – двадцать первого октября, будет год. – Помолчав, я добавил с отчаянной решимостью: – Маша, люблю тебя. Будь моей женой.