Назавтра после первого вылета с Сошниковым — на третий день после Россошки — я снова поднял шесть: ту же заявку с земли, тот же северный фас, и снова с зелёным в группе.
Цель дали лёгкую, насколько лёгкой бывает цель на этом участке: миномётная точка у дорожной развилки, по заявке пехоты. Не узел, не батарея — но развилку немец прикрыл парой двадцаток, и над ней всё равно надо было повисеть, отработать и уйти, не подставив бока. Я повёл тем же составом, каким взлетал вчера: с Захаровым, Гладков с Бабенко, Морозов с Сошниковым третьей парой. Других у меня не было. Панин стоял безлошадный, Сёмин пеший — шесть бортов на заявку были всё, что я мог поднять.
Сошников держался лучше вчерашнего. Разбор у стёртого песка лёг ему хоть куда-то: он не лез вперёд, держал Морозова крылом, повторял за ним отрыв и сбор. Но держался он ещё на воле, не на навыке — я видел это по тому, как он шёл: чуть зажато, чуть с запозданием, всё время оглядываясь на ведущего, будто боялся снова потерять его, как потерял вчера в дыму.
Над развилкой я повёл круг короткий, в три захода, без вчерашней долготы: цель того не стоила, а каждый лишний виток над двадцатками я теперь считал отдельно. Я навёл на тёмное пятно у обочины, где угадывалась плита миномёта, и пустил эрэсы залпом; следом дал из пушек короткой, на одном дыхании, и под носом встала пыль и щепа от разбитых повозок. Пахнуло жжёным порохом, под крылом провернулся опрокинутый передок и брошенный у самой развилки ствол. Первая пара отработала, вторая добила. Морозова с зелёным я снова пустил последними, по краю, по уже подбитому, и снова держал их в глазу всю дугу — не цель, не свой выход, а их.
Двадцатки потянулись по кругу, как тянутся всегда. На отвороте по Сошникову прошла очередь — близко, веером, перед самым носом, так что машину его тряхнуло воздухом разрывов. Я увидел, как его на долю секунды потянуло на прямую — туда же, куда вчера, прочь от ведущего. И как он вжал машину обратно в дугу Морозова, не дав себе уйти. Михаил сзади доложил: зелёный держится, идёт ровно. Морозов в эфир не сказал ничего; ему и не надо было.
Выдохнул я только на сборе. Шесть на курсе, заявка отработана, потерь нет. По моей плоскости в том вылете тоже прошло — а я за всю дорогу так и не глянул на пробоину ни разу: глаза держали зелёного. Вот этим эскадрилья его сегодня и вытянула.
Сели в десятом часу. Против вчерашнего у меня в разборе легли три ровные строки без оговорок: развилка отработана по заявке, Сошников держал пару от отрыва до сбора, бортов шесть — все на земле.
К вечеру Трофимов вызвал меня на КП — не по вылету. По вылету он звал к самолётам; «зайди, как освободишься» означало разговор, и разговор этот я знал наперёд со дня Тихонова.
В землянке КП пахло махоркой, керосином от лампы и сырой землёй, которую не просушивала ни одна печка. На столе под лампой лежала карта участка, прижатая по углам стреляными гильзами, поверх карты — наряд на завтра и пачка донесений за день. Трофимов стоял над картой, не садясь. Он думал стоя; садился, только когда решение было принято.
— Доложи по эскадрилье. Коротко.
Я доложил, как он любил, — не словами, цифрами. Шесть бортов исправных, считая мою латаную семёрку. Пар целых две: я с Захаровым, Гладков с Бабенко. Третья пара — Морозов и зелёный Сошников, сшита вчера, ещё не пара. Машина Панина третьи сутки на козлах, мотор не собран, к утру не обещают. Сёмин безлошадный, ждёт борт, которого нет. Боекомплект на завтра есть, горючее есть, прикрытие — пара Яков, и та на весь полк.
— Сошников? — Это он спросил отдельно, и спросил не про машину.
— Жив. Вчера вытащили из-под счетверёнок. Сегодня Морозов гонял его у стоянки — отрыв, сбор, где держать ведущего. К третьему вылету станет ведомым. К пятому — точно, если уцелеет до пятого.
— Вытащили. — Трофимов повторил это слово так, будто оно и было причиной разговора. — Садись.
Я сел. Он остался стоять — значит, решение ещё не принял, значит, будет говорить и будет слушать.
— Срок я тебе давал до пополнения, — начал он. — Пополнение пришло. Двое на полк, один тебе, зелёный. Срок вышел, капитан. Возвращаюсь к разговору.
Я не ответил. Начать этот разговор он имел право сам, по порядку, и перебивать его я не стал.
Он развернул карту ко мне и прошёлся по ней ладонью — широким, хозяйским движением, каким смахивают со стола крошки. На карте лежал весь полк, не одна эскадрилья. Коридор красным от Котлубани к Волге. Синие заявки земли вдоль северного фаса. Аэродромы, дальности, кружки зенитных позиций — тех, что мы знали, и пустые места там, где ещё не знали.
— Смотри, что у меня есть и что мне с этим делать.
Он считал вслух, тыча карандашом то в карту, то в наряд. Заявок земли на завтра три, по разным участкам, а машин на три заявки нет: дай в каждую эскадрилью по шесть — и то не наберётся. Прикрытие — пара Яков на полк, и её не делить, а кидать туда, где сегодня горячее. Пополнение зелёное, его водить за руку, а ведущих, кто водит, выбивает быстрее, чем штаб присылает. Ремонт стоит в очередь: до Панина ещё две машины по другим эскадрильям. Разбор вчерашних потерь не сведён — свести некому.
— Вот в чём дело. — Трофимов накрыл карту ладонью, всю разом. — Заместителя по лётной у меня выбило на днях: осколок в живот под Котлубанью, из госпиталя в строй не вернётся. Хороший был штабник, держал весь полк в голове до последней ленты. Пока он был, я мог думать о бое, а не о том, хватит ли завтра горючего; теперь свожу полк сам, по ночам, вместо сна перед вылетом. Таких не присылают — таких растят из тех, кто отлетал своё и научился считать не одну машину, а все.
Он говорил, не глядя на меня, — в карту, будто зачитывал то, что и так знал наизусть.
— Место пустое, а полк — это всё вот это: маршруты, заявки, машины, пары, пополнение, прикрытие, разбор. Кто-то должен держать это целиком, каждый день, в голове. Эскадрильей ты уже наработался — пора шире. Я тебя на это место зову, и зову не первый раз.
— А кто завтра поведёт мою шестёрку на город, если я сяду на ваше место? — спросил я.
— Найду кого. — Он не отвёл глаз. — Поведёт хуже тебя, потеряем больше. Я это и закладываю, Соколов. И потери тоже.
Он не давил. Он раскладывал, и всё разложенное было правдой по каждой цифре. Место для меня у него было, и пустым оно стало не от хорошей жизни.
— Выйдем, — сказал я и поднялся. — Покажу, чем я считаю.
Мы вышли на стоянки. Темнело; над полем стоял тот ровный серый свет, в котором всё видно и ничто не отбрасывает тени. Я повёл Трофимова не к самолётам вообще — от борта к борту, по тому, из чего складывался мой ответ. Он шёл рядом, заложив руки за спину, и молчал: командир полка умел смотреть, когда ему показывали.
У борта Панина горела переноска. Мотор лежал разобранный на брезенте, в жёлтом свете блестели масляные детали, разложенные по порядку — у хорошего техника всё по местам. Двое возились с шатунами, старшина светил. Панин был тут же, безлошадный, подавал ключи — третьи сутки при чужой работе над собственным мотором, потому что своей машины не было, а руки требовали дела. Он знал в этом моторе каждый болт лучше тех, кто его сейчас перебирал, и подавал нужное на полслова раньше просьбы.
— Ну что, Панин, когда взлетишь? — спросил Трофимов.
— Как соберут, товарищ командир. — Панин не поднял головы от мотора. — Поршневую глядим. К послезавтру, если не загубили.
Послезавтра. Трофимов задержался взглядом на разложенных по брезенту деталях, на Панине при чужих ключах над собственным мотором, и ничего не сказал.
У соседнего капонира Гладков, не доверяя никому, гонял мотор после нового радиатора — короткими дачами, вслушиваясь: не пойдёт ли температура, не потечёт ли там, где вчера текло. Машину ему собрали, но веры собранной машине нет, пока сам не послушаешь. Языкастый Гладков сейчас молчал и слушал мотор, а это у него значило, что дело серьёзное. Он отпустил газ, обернулся, увидел Трофимова, козырнул — и снова к мотору.
Дальше, у крайней стоянки, в сумерках, Морозов водил Сошникова вокруг его машины. Не учил словами — показывал руками: вот отрыв, вот разворот, вот где держать ведущего, вот сюда смотреть на сборе. Сошников повторял неловко, всем телом, разводя дугу за дугой, как повторяет тот, у кого ещё не легло в руки. Морозов поправлял молча: брал его ладонь и переставлял, куда надо. Сошников повторял — и снова не туда, и снова Морозов брал его руку и вёл.
На этом самом месте, на этой же неделе, он так же стоял с Тихоновым — с тем, кого водил полгода. Об этом он не говорил, и я не напоминал; но нового он начал водить в тот же вечер, как не стало старого.
Трофимов смотрел, как чужая рука раз за разом ложится под ладонь Морозова, и не торопил меня дальше.
У землянки эскадрильи под фонарём сидел Кравцов, политрук, и сводил вчерашний разбор по донесениям и по строке наряда. Против фамилии Сошникова у него стояло: «нарушил строй, оторвался от ведущего, допустил повторный заход без команды». Всё верно — и всё мимо. На бумаге это нарушение; в воздухе это был зелёный, потерявший в дыму единственного, кто его выведет. Кравцов писал, что было, по донесению. Почему — с бумаги не достанешь.
А у моей семёрки Сёмин, безлошадный четвёртый день, подавал Прокопенко ленту к турели — молча, ладно, как лётчик, которому некуда деть руки, кроме работы. Машины ему всё не было. Завтра он опять не полетит.
Я приостановился у плоскости. Сёмин довёл звено ленты в короб, прихлопнул крышку и выпрямился.
— Что с бортом, командир? — спросил он не жалуясь, а так, как спрашивают о погоде на завтра. — Четвёртые сутки на земле. Руки забывать начинают.
— Борта нет, Сёмин. Будет — узнаешь первым. — Я не стал обещать сроков, которых не держал. — Панину мотор соберут к послезавтра. Тебе — как пришлют. В пару вас снова и сведу, как обоих посажу на машины.
— Это понятно. — Он повёл подбородком на короб, на ленту, на турель Прокопенко. — Я тут не из жалости. При деле руки целее.
Прокопенко из-за турели ничего не сказал, только подвинул ему второй короб — без слов признав чужие руки годными к своей работе. Сёмин принял его и снова лёг на ленту. Лётчик без машины, не желающий быть лишним, — это тоже стояло в моём ответе, не на карте.
Я остановил Трофимова и показал ему не цифры — этих людей у этих машин.
— Вот мой ответ. Не на карте — тут.
И выговорил, тихо, то, что носил весь день. Тихонова сбили потому, что пару нечем было держать, а я не успел сшить новую раньше, чем ударило. Сошникова вчера вытащили не приказом со штаба и не строкой в наряде — вытащили в воздухе, руками. А Морозова после Тихонова я не утешал — дал ему зелёного и работу. Вон она, у стоянки.
— Полк ты считаешь верно, — продолжил я. — Лучше меня, правда. Но вот это пока делается мной, руками, и со штаба его не сделать. Уйду — считать станет лучше, а доводить станет некому.
Трофимов молчал, глядя на Морозова с Сошниковым. Он был командир полка; он видел перед собой то же, что я, и спорить с тем, что у тебя перед глазами, командиру не с руки.
В землянку мы вернулись, когда совсем стемнело. Лампа нагорела, фитиль коптил; Трофимов прикрутил его, и карта под светом легла жёлтая, в тенях от гильз по углам.
— Значит, нет, — проговорил Трофимов.
— Нет. Прошу оставить комэском. Сейчас моё место в эскадрилье.
Я ответил прямо — без «подумаю» и без нового срока. Срок был вчера; сегодня был ответ, и я дал его в глаза.
Трофимов постоял над картой ещё секунду и — впервые за весь разговор — сел. Решение он принял. Оставалось назначить цену, а цену назначать он умел.
— Оставлю комэском, — проговорил он, придвигая к себе наряд. — Но штаб за тебя твою эскадрилью считать не будет. Раз остаёшься в кабине — неси и то, что шло бы со штабом. Пополнение всё на тебе: принимаешь, доводишь, ставишь в пары, и за каждого зелёного, который сгорит по недоводке, отвечаешь ты.
Он перечислял ровно, по пунктам, и каждый пункт был той работой, которую я минуту назад выпросил себе сам.
— Разбор вылетов по эскадрилье — твой, не политрука: после каждого вылета пишешь, что вышло, что нет, кто как сработал. И сводку готовности мне каждый вечер сам, не через адъютанта: сколько бортов, какие пары, что в ремонте, кого утром поднимешь. Остаёшься комэском — но за полк, который тебя в эскадрилье оставил, отвечаешь теперь шире. Это приказ. Согласен?
Это была не уступка в споре. Это был приказ, и приказом он вернул мне ровно то, от чего я отказался, — только не званием и не штабным столом, а нагрузкой. Заместителем по лётной я не стал; а половину заместительской работы он на меня повесил, оставив там, где я хотел остаться. И это было по справедливости: за право командовать руками, а не бумагой, платят руками.
— Согласен, — ответил я.
— Тогда первое тебе как расширенному комэску — не на завтра, на впредь. — Трофимов ткнул карандашом в синюю кромку у северной окраины города, постучал по ней дважды, оставляя метку. — Полк разворачивают на город. Сухая Мечётка, заводская окраина: там наши и немцы в обнимку — балки, завод, дым. Земля будет просить авиацию, а где у неё свои, а где немец, с воздуха не вдруг разберёшь. Готовь эскадрилью к другой работе, загодя. В степи ты бьёшь по тому, что идёт к фронту. Над городом рискуешь ударить по тем, кому идёшь помогать.
Он отпустил меня. Пару Морозов — Сошников, ту самую строку, которую я весь вечер нёс к нему как довод, доводить мне предстояло теперь не в степи, а там, у завода, в дыму, где своих от немца сверху отличишь не сразу. Степные привычки и впрямь надо было вычёркивать загодя.