Аглая остановилась у кромки леса. Не переступая границу, разгребла молодую траву, пальцами подцепила из земли прогнившую деревяшку, вытянула и, не мешкая, вонзила на его место свежевыструганный колышек из осины, обмотанный полынью оберег. Забормотала слова заговора. Этот ритуал она повторяла каждые несколько саженей, пока не обошла лес от края до края.
Из чрева чащи до знахарки доносился навязчивый шёпот. Если не прислушиваться, можно было спутать его с шелестом листьев, но Аглае этот шёпот был хорошо знаком. Там, за тёмными стволами, кто-то был. Она угадывала его в тенях деревьев, в шуршании трав. Она знала этот шёпот, давным-давно знала, кто шепчет и чего от неё ждёт. А ждёт он того дня, когда старая знахарка совершит ошибку. Колючий, как сухой терновник, страх скрёб в груди, выцарапывая нутро. Придёт день, когда ни заговор, ни обереги не удержат того, кто так жаждет поквитаться с ней.
Вдавив в землю последний колышек, Аглая вытерла ладони о передник и, не оборачиваясь, пошла в сторону деревни. Спину обдало холодом.
В полях пахали и сеяли рожь горюновцы. Завидев Аглаю, мужики отрывались от работы, приветствовали, снимали шапки. Аглаю такое внимание не радовало. Да, её уважали и ценили – очень даже ценили. Все знали истории, о том, как жили пращуры до прихода Аглаи и сколько горя натерпелись, пока она не появилась в Горюново. Было это давно, но страх бессмертен.
Вот и теперь страх перед Аглаей заставлял людей склонять головы. Если старуха в силах держать в узде ужасы из леса, то даже представить страшно, что она может сотворить с человеком, который окажется ей не угоден. Потому и боятся, потому и кланяются.
Нет в Горюново ни одного дома, в который Аглая не была вхожа. Каждую семью оберегала и холила. Каждого ребёнка, рождённого здесь, приняла в свои руки. Лечила людей от хворей, порчи и других напастей. И уходящих в мир иной провожала тоже она. Под её присмотром были и соседние деревеньки, и разрастающееся село Вышень.
С приходом Креста в их земли изменилось немного. Поначалу было больше страху и недоверия к новому Богу. Но со временем люди поняли: жить можно и с новой верой – стоит лишь принять христианские законы, смешать их со своими, привычными, и жить дальше. В Вышени поставили церквушку, а попом назначили одного из старых волхвов. Грамотного и непротивящегося жреца не сломали, а переучили по его же воле – окрестили и поставили на службу новому Богу.
Выбор пал на него неслучайно. Агав был мудрым старцем, обученным грамоте, и сил в нём ещё хватало, чтобы освоить христианские писания и передать их людям. К тому же это стало наглядным примером для тех, кто упрямо отвергал новую веру: был Агав – стал Афанасий. Никто и разницы особой не заметил. Сняли с волхва белые одежды, отобрали посох, обрядили в чёрное, вручили крест. Был волхв – стал поп, батюшка.
Аглая, тогда ещё носившая имя Милада, приняла новую веру без смятений. Не видела она причин отвергать Бога, что завещал любить и прощать, не причинять вреда ближнему, не красть и не завидовать, не желать жены брата своего и чтить родителей. Правильные заповеди принёс новый Бог – по таким что не жить? Окрестил старуху Афанасий, нарёк новым именем, и дальше пошла жизнь своим чередом.
В крепкой дружбе жили Аглая и Агав многие годы, пока батюшка не помер. На смену ему пришёл другой – обученный по всем христианским канонам, но и он принял Аглаю хорошо. Да и к имени новому привыкать не пришлось: батюшку тоже звали Афанасий. А со временем он и вовсе стал походить на своего предшественника.
Время шло. Жизнь вошла в новое русло. Земля процветать стала – для крестьян то было верным знамением. Раз жизнь налаживается, значит, всё делают правильно, значит, новый Бог не так уж и плох.
Вот уже почти век прошёл с той поры: люди живут и не горюют. Пашут, сеют, детей рожают. От болезней и нечисти оберегает их знахарка, а от душевных недугов и смятения – батюшка.
Аглая сошла с поля и заприметила: у крайней, давно пустующей избёнки, что наполовину ушла в землю, стоял конь, запряжённый гружёной телегой. За косым плетнём расхаживал высоченный, плечистый богатырь – у Аглаи язык не повернулся бы назвать такого видного хлопца просто мужиком. Истинно богатырь.
Из темноты избы выпорхнула невысокая красивая молодка. Аглая прикрыла ладонью глаза от солнца, подумав, что, может, сослепу кого-то из своих не признала. Да нет, глаз у знахарки ещё зоркий, и видно было – не местные.
Знахарка подошла ближе, окинула взглядом телегу и крякнула: из-под настила выглядывало промысловое добро да несколько добротных сундуков. «Что за богатеи пожаловали в нашу деревеньку?» – подумала она.
– Доброго здоровьица, бабушка! – поздоровалась с приветливой улыбкой молодка, выйдя из-за плетня.
– Бог в помощь, дочка! А вы чьих будете?
Со двора вышел богатырь, встал за спиной жены. Высокий, красивый, глазищи – синие омуты, волосы и борода русые, на солнце золотом переливаются. В плечах косая сажень. Сердце Аглаи дрогнуло: уж больно напоминал молодец её дорогого Молчана, которого давным-давно не сумела она уберечь от злого духа, что преследует её больше века.
– Здравия, бабушка, – поприветствовал богатырь.
Знахарка выпрямилась, спина натянулась стрункой. Голос – бархатный. Похож, похож богатырь на Молчана и видом, и поступью, и голосом. На Аглаю нахлынули воспоминания о возлюбленном охотнике: такой же был – высоченный, сгребал её в охапку, как медведь, кружил, будто бы ничего она не весила.
Только нынешний одет в добротную рубаху с богатой вышивкой по рукавам да по вороту. Не мужик – загляденье.
– Бабушка? – позвал мелодичный женский голосок.
Аглая встрепенулась.
– Ой, деточки, да призадумалась бабушка. Дык чьих будете, откуда пожаловали?
– Из Торжкова мы, там, за Чёрной речкой, верст сорок отсюда, – сказала молодка. – Меня Марьяной звать, а это муж мой Клим. Вот, перебрались к лесу ближе, муж-то промыслом живёт, а тут леса большие, малохоженые. Дом этот нашей дальней родни, только они давненько померли, а домишко остался. Мы займём, пока отстроимся… Не помешаем?
Аглая оглядела молодых, улыбнулась так, что морщинки вокруг глаз засияли солнечными лучиками, и сказала:
– Живите, деточки, на доброе здоровьица. А если болячка какая одолеет или нечистого заприметите, приходите ко мне. Я вон там живу, на самом краю деревни изба моя. Звать меня бабушка Аглая. Знахарка я тутошняя.
– Благодарствуем, бабушка. – Клим поклонился, Марьяна последовала примеру мужа.
– Да чего уж, мы рады добрым людям, а вы, я погляжу, из добрых будете. Значится, и деревенька наша с вами только лучше станет.
Молодые заулыбались. Аглая видела их насквозь. Светлые люди, глаза ясные, а смотрят-то как с любовью друг на друга. Давно знахарка не видела таких в Горюново и чувствовала: неспроста эти двое сюда приехали. Судьба их сюда направила. А вот что она, судьба эта, для них уготовила – живы будем, поглядим.
– Ты прости нас, бабушка, что в дом не приглашаем, – вдруг сказал Клим. – С дороги только, землянка в запустении, негоже в такую разруху гостей звать.
– Да бог с вами, пойду я, а вот как домишко отстроишь для Марьяны своей, пригласи меня. По чину нужно в новом жилище заговоры да обереги сделать, чтобы никакая хворь порог переступить не смогла, никакая порча не одолела. Уразумели?
Молодые дружно кивнули. Старуха снова разулыбалась. Распрощавшись с ними, она пошагала домой. Всю дорогу знахарка раздумывала о своих ощущениях после встречи с этой парой. Излучали они что-то особенное, чистое. Да и сами необыкновенные, видные.
А подойдя к дому, Аглая остановилась и задумалась: а дети-то у них где? Неужто бездетные? Вроде бы не совсем юнцы. Да и видно, что давненько вместе – добро-то какое уже нажить успели. А может, ребятню с роднёй в родительской деревне оставили, пока на ноги вставать будут?
Чужая семья – потёмки, но только не для знахарки, прожившей на земле более двух веков.
– Нету у них никаких детей, не дал пока Бог им детишек. – Безошибочно определила она после раздумий.
Летние деньки сгорали в заботах. Дни стояли тёплые, на редкость погодистые – без зноя и проливных дождей. Урожай сулил быть хорошим.
Одно не давало покоя Аглае. Выше по Чёрной речке, верстах в двадцати от Горюново, прошлым летом начали строить монастырь. И бог бы в помощь, да только место выбрали дурное – неподалёку от той поляны, где был запечатан злой дух старого колдуна. Пугало Аглаю, что слишком близко к монастырю подступал тот самый лес, деревья для стройки рубили прямо здесь.
Аглая собралась наведаться в монастырские земли, проверить, целы ли обереговые границы.
– Хозяюшко, – ласково позвала она.
За печью вспыхнули два огонька – глаза.
– Отлучиться мне надобно, а ты, ежели кто недобрый в моё отсутствие пожалует да в сундук полезет, помнишь, что нужно сделать?
В очаге зашипело, заискрило и вспыхнуло пламя, обдав знахарку жаром.
– То-то же. Никому не дай вынести то, что в сундуке. Жги всё дотла, ежели надобность будет.
Пламя в очаге затухло.
Для Кутника устроить пожар – дело нескольких мгновений. Маленький домашний дух умел обращаться в жаркое пламя. Не раз он выручал знахарку с растопкой печи, когда дрова не хотели разгораться. Умел излучать и тихое, ласковое тепло. Не раз согревал опару в липовой квашне, чтобы хлеб получался пышным. Согревал и саму хозяйку, когда ныли в ненастье её натруженные кости.
Выйдя на проторенную тропинку, Аглая неспешно пошагала в сторону монастыря. Дорога не обещала быть лёгкой. Старые ноги хоть и не болели, но уставали сильнее.
Через поля, со стороны леса, навстречу знахарке шагал Клим. За плечом сума, в обеих руках по лыковому кузовку, с горкой набитых крупной ягодой.
– Здорово, милок!
– Здрава будь, бабушка. – Клим поклонился.
– Ишь, нынче ягода какая крупная! Где это ты такую набрал?
– Да не, ягода как всегда. Это я только крупную брал, а мелкой там ещё пол-леса – другим оставил.
– Ишь ты… Для Марьяшки своей, небось, старался?
Клим улыбнулся, прищурив один глаз.
– А ты, бабушка, далёко?
– Да тут недалече, к монастырю надобно.
– Ну, Бог в помощь!
– Беги, милок, а то ягода сок даст.
Аглая перекрестила Клима и, поглядев ему в дорогу, пошагала дальше.
Старая знахарка помнила, как эта земля жила вольной жизнью. Не знала над собой ни князя, ни боярина. А теперь? Прошлым годом пришёл в их край во благочестие обратившийся боярин Ефрем, что когда-то служил у самого князя, а после гибели Бориса осел здесь. Начал строить монастырь, сам же стал в нём игуменом. С того дня леса, поля и болота на двадцать вёрст вокруг объявлены монастырской вотчиной.
Людям велено дважды в год платить оброк – и они покорно смирились. Не бедствуют: земля хоть и не южная, но хлеб даёт исправно; лес густой, дичи много – куница да соболь, добывай не хочу. Реки полны рыбы. Бортничество кормит. Воск и мёд уходят купцам, а взамен в сёла приходят редкие диковины: стеклянные бусы всех цветов, ножи варяжской работы, янтарные подвески, сушёные фрукты да бочонки с тёмным заморским вином.
Знахарка остановилась, обвела взором высокий, в два человеческих роста, частокол. Из-за него доносились голоса и звуки строительных работ. Задерживаться не стала – свернула на дорожку в сторону деревеньки Клиновки и сошла к оврагу.
Земля здесь была выбита, трава втоптана и умята в грязь. В глубоких бороздах жирно поблескивала рыжая глина. Следы копыт, полосы от волочённых брёвен. Видать, именно тут тянут лес на стройку. Жилами мертвецов торчали иссохшие корни деревьев.
Аглая спустилась вниз, тяжело перебираясь через выдолбленные ямы да кочки. Пахло гнилью и сыростью. И холод тут стоял не по погоде – тянуло от земли, как из могилы.
Знахарка вынула из сумы несколько колышков и вонзила в мягкую, изборождённую канавами почву. Прошла немного – повторила. Надобно было проверить границу до самой Клиновки да заглянуть попроведать местную травницу, узнать, не случалось ли чего. Неведомо, сколько эта брешь тут без защиты стоит – авось, и просочилась уже какая нечисть.
Из лесу донёсся низкий, надсадный храп. За ним – рваный, сиплый окрик. Аглая замерла, выставив перед собой заговорённый колышек. Совсем рядом хрястнуло, потом чавкнуло: что-то тяжёлое, мокрое и нескладное волочили по земле, разрывая почву и выворачивая корни.
Звуки то замирали, то с глухим толчком возобновлялись. Старая знахарка уже приготовилась читать заговор, но из лесу вышла чёрная, раздувающая ноздри кобыла. Следом показались гружёные брёвнами волокуши и двое мужиков.
Надсадно дыша, они прошли мимо, даже не обратив внимания на старуху. Молча помогали лошади выпихивать тяжёлые волокуши на дорогу. Знахарка взглянула туда, куда только что воткнула новые обереги: почва была вывернута, а перепачканные глиной колышки валялись на поверхности.
Аглая тяжело вздохнула. Как же быть? Не сторожить же тут, пока монастырь достроят. Но и оставлять брешь – не дело. Тот, кого она опасалась, конечно, через такую дыру не проскочит: ослабляют и удерживают его в лесу не только колышки, но и сила заговора, вложенная в каждый из них. Направлена та сила на чёрную душу колдуна.
А вот мелкая нечисть проскользнуть может. Особенно заложные и те, что померли в лесу и оборотились. Чувствуют брешь неупокоенные да вылезают на свет Божий через неё.
Знахарка воткнула обереги на места и, притоптав, пошагала в Клиновку.
Деревенька выглядела оживлённо. По улочке с криками носилась ребятня. Мужиков да баб, правда, видно не было – оно и немудрено, – жатва в разгаре. На лавках подле изб тут и там сидели старики, сноровисто плели лапти. Завидев знахарку, они уважительно закивали головами, а бегавшие и орущие дети расступались, пропуская старуху.
Аглая прошла через всю деревню и, обогнув крайние дома, вышла к нужной избе.
Зеленихи дома не оказалось. Наверняка запасы трав пополняет. Ну, ничего, обождём. Знахарка уселась на завалинку.
Травница, дородная баба с толстыми, как брёвна, ногами вернулась после полудня. Глянула на Аглаю встревоженно, мол, чего пришла, старая. Она освободилась от кузовков да сумы, доверху набитых травами, корешками и веточками, отёрла пот со лба и пригласила знахарку в дом.
– Случилось чего? – спросила Зелениха.
– Вот и я к тебе с тем же вопросом шла. Монашики порушили обереги вдоль границы.
Травница понимающе кивнула.
– Я нашим, как ты наказывала, обереги исправно выдаю. Да только, сама знаешь, не со всеми совладать можно, особенно с мужиками. Есть у нас такие, кто лихое не прочь повидать. Да только не ведают: как увидишь лихо – назад пути нет.
– Это не они лихое выискивают, а оно приманивает, поджидает, как любопытного зайчишку в силки. А заметит – просто так ужо не отпустит. С полудурков спросу нет, – сморщилась Аглая, – главное, чтобы они за собой нечисть к добрым людям не выводили. А коли им подохнуть по душе, то пусть дохнут. Чего мешать?
– Вразумить надобно… – возразила Зелениха.
– Ну и многих ты вразумила? Или, может, хоть одного за ручку вывела из пекла, а тот и рад да жизнью иной стал жить? – Она с прищуром поглядела на травницу, не сумевшую дать ответа. – Всех спасти невозможно. Да и не нужно. Оберегать надобно тех, кто не по своей воле страдает. А тех, кто наперегонки бежит за смертью, не думая ни о себе, ни о других, никакими силами не вразумишь.
– Я помню, когда впервые тебя увидала, сразу захотела ученицей твоею быть. Помнишь то время?
– А как же не помнить. Злые лета стояли. Моровые. Много тогда хороших людей не сумела спасти… А вот полудурошных – хоть отбавляй. Живучие они. Потому и от лиха их спасать не надобно.
– Тогда ты всех лечила, от деревни к деревне шла, не выбирала, кому помогать.
– Уж больше полвека прошло, Зеленка. Сколько тебе тогда было?
– Лет пятнадцать, наверное. Вот смотрю на тебя: ликом какая была тогда, такая и сейчас, а внутри надломилась.
– А ты, наоборот, постарела, одрябла телесами, а внутри как была наивная девчонка, так и осталась… Видать, не все на ошибках учатся.
Зеленуха улыбнулась, на толстых щеках заиграли ямочки.
– Видать, не всем дано.
– Ученицы бы из тебя не вышло, – жёстко сказала Аглая. – Для тебя всё белое, всё хорошее.
– А разве не ты мне свет показала? Разве не ты пример подала самоотверженный?
– Добро, оно же, как и зло, разное. Нет только тьмы или только света. Мир гораздо сложнее, разноцветнее, и вот эти цвета, все их оттенки должна видеть знахарка.
– И где ж ты себе преемника найдёшь такого глазастого? – Зеленуха подбоченилась, упёрла толстые руки в крутые бока.
– А ты что же, уже избавиться от меня хочешь? – спросила Аглая. – Поживу ещё, а там поглядим.
Она поднялась с лавки, наигранно покряхтывая.
– Пойду, раз у вас тихо. Случится чего – пошлёшь за мной.
– Обойдётся, небось.
– Дай Бог.
Аглая обернулась у порога:
– А травницей сильной ты стала и без меня. Таков твой путь, Зелениха.
Время шло, но ничего дурного не случалось. Разве что мелкие хвори на горюновцев нападали да житейские неурядицы. Оттого ожидание беды в Аглае росло с каждым днём и затягивалось в тугой узел. Сон в последние годы и без того был короткий и тревожный, а теперь знахарка и вовсе дремала урывками.
В этих рваных снах она переступала границу леса, не в силах противиться тому, кто втягивал её в зелёную дремучую пасть. Вырываясь из кошмара, Аглая ощущала ломоту во всём теле, будто кривые костлявые руки-грабли медленно и с наслаждением выкручивали её старые руки и ноги, отделяли по частям и заглатывали в чёрное нутро. Но не этого она боялась. Смерть её не страшила – хоть сейчас бы ушла. Страшило другое: не успела она ещё найти преемника, которому можно передать дело. Страх за людей оставался для Аглаи неизменным.
Поэтому и в снах самым страшным была не смерть, а то, как из леса выползала чернота, растекалась по полям вязкой смердящей болотной гнилью, вползала на улицы, просачивалась в дома, из которых доносились вопли ужаса и нестерпимой боли. Тьма ширилась, поглощала всё живое.
Но было и то, что грело окаменелое сердце знахарки, радовало глаз. Обжилась семья Клима и Марьяны. Смотрела на чету знахарка и каждый раз улыбалась.
Хозяин выстроил избу на зависть всей деревне. Бабы да мужики, шедшие в поля, останавливались, глазели, перешёптывались: мол, Клим – мужик непростой, умелец знатный. Бабы вздыхали при виде красного окна, сетовали, ни у кого такого не было. Мол, у своих руки не оттуда растут. А изба у Клима высокая, подклет в пять брёвен, крыльцо широченное, хоромы, словом. И всё ведь сам сделал, без чужой помощи.
Только ведь известное дело: кому поп, кому попадья, а кому поповская дочка.
Не всем горюновцам пришлись по нраву новосёлы.
Аглая чувствовала зависть, волнами идущую от деревенских. Плохое это чувство, не приведёт к добру.
Подойдя к колодцу, услышала знахарка, как бабы перемывали кости Марьяне, язвили:
– А толку-то – кому тот дом перейдёт? Живут бездетные!
– И то верно, Марьяна, хоть и красивая, да пустая, пересохшая, как колодец в засуху.
– Захомутала мужика, паучиха, сама не ам – и другим не дам. Вот я бы…
И бабы наперебой принялись сочинять, кто бы что дал «несчастному» мужику, окажись на месте его пустой жены.
– Вы бы, кумушки, лучше свои вёдра в чистоте держали да берегли, а не чужие колодцы осуждали. Колодец, что пережил засуху, но хозяином оберегается, рано или поздно вновь наполнится. А вот ведро, коль прохудилось, – сколько ни латай, всё одно на выброс, – сказала Аглая, которой доводилось видеть каждую из баб не только в юбке, но и под юбкой.
Бабы раскраснелись, недовольно пуча глаза, но слово поперёк знахарке не сказали. А что тут скажешь? Каждую из них Аглая лечила от женских хворей, у каждой роды принимала – и не по одному разу. Да и грешки почти у всех имелись: кто до свадьбы погулялся, а потом срам скрыть пытался – а как его скроешь? Аглая не осуждала, но, улучив момент, не чуралась над девками поглумиться, предлагала причинное место зашить, чтобы окаянное не толкало на грех. А которая и вовсе с дурными просьбами шла – просила помочь нагулёныша скинуть. Тяжко было на душе, но отказать Аглая не могла: знала, чем это может закончиться. Дурные девки могли с собой всякого наделать, а на такое «всякое» Аглая за долгую жизнь насмотрелась.
Отойдя подальше от злопыхательниц, Аглая прошептала:
– Как сломленные ветки не прирастут к белой берёзе, так бы и к Марьяне не приросли слова быльные и небыльные.
Среди зелёных берёзовых крон появились жёлтые пряди. Вересень весело кружил первые осенние листья, когда Аглая с котомкой шла на новоселье. Проходила мимо домов, разглядывала травы во дворе да деревья под окнами.
Много чего могут рассказать о хозяевах деревья и травы у их дома. Вот, например, берёзка. Если она стройная, а ствол гладкий и белый – значит, хозяйка добрая. А если на белой берёзовой коре выросло много похожих на плевки бугорков и шишек, это говорит о бабьих проклёнах. Сварливая та баба, любит насылать проклятья. И чем больше плевков – тем больше людей она прокляла.
Здесь ель посадили. Видно, в честь умершей в этой семье девушки. Наряжают её лентами каждый год, словно невесту.
А у этой избы рябина кудрявая склонила ветки под тяжестью алых ягод. И хорошо, что ягод нынче много. Будет мать в отваре детишек купать, чтобы росли здоровыми да красивыми.
Но вот и двор новосёлов. Аглая вошла, подивилась: землянку разобрали и выстроили уже новый дом. И правда изба крепкая, как и семья, что в ней живёт… По лежавшим поодаль брёвнам было видно, что намечались и другие хозяйственные постройки. Наверняка и баню будут новую строить взамен покосившейся старой позади дома.
На крыльцо выпорхнула Марьяна – видно, в оконце разглядела знахарку.
– Здравствуйте, бабушка!
– Доброго здоровьица, деточка.
– Пойдём в дом. Клим тоже скоро будет.
Аглая поднялась по ступенькам и, переступив порог, ощутила холодную пустоту. В горнице было не сыро и не холодно, пахло свежим деревом, на полах лежали яркие половички, из красного угла строго поглядывали Богородица и Христос. Но изба была пустой, мёртвой.
– Дочка, а ты хозяина в новую избу пригласила до того, как старую разобрали? – спросила знахарка, подходя к очагу.
– Разумеется. Первым делом из старого очага угли да золу в новый перенесла.
Аглая покосилась на Марьяну.
– А слова какие говорила?
– Слова? Да никаких слов не говорила, сделала так, как матушка Клима научила. Мы, когда поженились, первое время в избе его родителей жили, потом нам клеть собрали рядом с домом, и свекровь наказала золу из их очага в наш снести. Так и теперь сделала.
Аглая покачала головой.
– Что-то неправильно?
– Да всё неправильно, дочка. А свекровка твоя, видать, и подавно не знает, как оно по-правильному… или нарочно не рассказала. Поделить золу надвое – это как одного мужика на две семьи делить – обе жены недовольны будут. В каждом доме свой хозяин должен быть. Ежели новый дом ставят вместо старого, то из старого домишки хозяина зазывать надо, уговаривать и на лапте или в корзинке переносить в новый. А ты чего? Я и думаю – пустота да холод. В таком доме одна морока будет: мыши изведут, всякий ползучий гад заведётся. Очаг чадить начнёт или вовсе разгораться не будет.
Марьяна присела рядом со знахаркой.
– Бабушка, а как же быть, ежели старую избу уже разобрали?
Аглая поглядела в красивые глаза Марьяны и сказала ласково:
– Если новый дом на новом месте строят, где старого и не было, то звать надо с улицы, зазывать, задабривать, пока хозяин не придёт. Дык зови, хозяйка, приглашай хозяина с улицы. Угощение ему поставь у очага, после заката выйди на крыльцо да тихонько зови. Только сама делай, мужа не проси: хозяева лучше идут на голос хозяйки, мужики их отпугивают. Привычно им с бабами в избах время проводить и доверяют они нам больше.
Марьяна понимающе кивала.
– Ежели баньку задумаете новую ставить – там всё так же, только баенника на веничке переносить надобно. Такие они, духи-хранители, сами не идут, коли человек не приглашает. Это всякая нечисть без зова в дом прёт – им никаких приглашений не надо. А вот такие избы без хозяина, – знахарка окинула горницу взглядом, – для них как падаль для мух: враз облепят и изводить станут, пока мокрого места не останется. Люди, не зная, начинают ссориться, избы гниют изнутри, тепла нет, сна и подавно. Мужики сами не свои – спиваются, ленятся, всё не ладно без защитника в доме. Уразумела?
– Да, бабушка, всё поняла…
Аглая вынула из сумы благопожелательный дар – колосья ржи, предала Марьяне со словами:
– А это – чтобы в вашей семье достаток был.
Вскоре пришёл Клим. Посидели за столом, хозяйка потчевала пирогами да похлёбкой с рыбой. Потом Аглая обошла избу – сперва внутри, потом снаружи, в щели между брёвнами воткнула заговорённые щепки от сглаза завистливых соседей да от всякой порчи.
По двору, вдоль плетня, раскидала семена разнотравья, чтобы по всходам потом узнать, есть ли у хозяев хвори. Ведь как бывает: идёшь по улочке, глядишь – у избы буйно растёт какая-то трава, а она-то как раз от определённой напасти помогает. Тут и поймёшь, от чего страдают хозяева. Вот и сеяла знахарка семена десятков травок, чтобы легче было углядеть хворь. А ежели недугов нет – травы поднимутся ровно, одна другой не обгонит.
Когда живёшь на земле больше двух веков, дни сгорают, как лучинки. За одно лето пролетают с десяток лет и зим. Всё, что в молодости терзало, со временем тускнеет: радость – тише, боль – глуше. А грусть… Грусть оттого, что приходится хоронить тех, кто родился с твоей помощью, делается неотступной спутницей. Десяток поколений горюновцев Аглая приняла на свет, нянчила, лечила, учила уму-разуму, водила под венец – и неизбежно провожала в последний путь. Сегодня кто-то гоняет кур по пыльным улочкам, а завтра уже старый и немощный ложится в холодную, сырую яму. Коротка жизнь человеческая. Ой, как коротка.
Вот и нынче вышенцы собрались проводить в последний путь жену отца Афанасия Ирину. Как только попадью отпели, налетела метель. Мело так, что руку протяни – не видать, что уж говорить о могиле. Опускали гроб в снежную пелену, словно в молоко. Ветер с ног сбивал тех баб, что ещё не успели раздобреть. Того и гляди, в яму попадают. Люди, по обыкновению, связали дурную погоду со смертью попадьи: мол, при жизни была тихая, мирная, даже чуточку блаженная, а тут такое – недобрый знак.
В ушах у Аглаи зудело ещё со вчерашнего дня, предвещая непогоду, и мирно спящая вечным сном Ирина тут была вовсе ни при чём. Но переубеждать дураков – себе дороже.
После похорон Афанасий уговорил Аглаю не идти в метель да ночь, остаться – переждать ненастье. Знахарка и не противилась. Видела, как Афанасий горюет, хоть и чинно прячет своё горе от людских глаз: негоже противиться пути Господню. Решила остаться, разделить с батюшкой его печаль.
Дверь заходила ходуном от тяжёлых ударов. Афанасий отворил, и в горницу ввалился с ног до головы запорошенный снегом человек.
– Помогите! – прохрипел он и, едва держась на ногах, уложил на лавку тяжёлую ношу. – Бабушка, помоги! Люба моя горит.
Аглая узнала Клима. На лавке тяжело, прерывисто дыша, лежала Марьяна с пылающими щеками.
– Давно горит? – спокойно спросила знахарка, выкладывая из сумы мешочки.
– Не знаю. Я с промысла вернулся, а она лежит, бледная, дышит тяжко. Но в себе ещё была. Я сразу за тобой побежал… А тебя нет, люди добрые сказали, что ты в Вышень ушла. Я вернулся да коня давай запрягать. А тут метель эта… Будь она неладна, конь и шагу ступить не смог. Я Марьяшу в охапку да сюда. В дороге она перестала откликаться.
Аглая глянула на его бескровные руки.
– Милок… Пошевели-ка пальцами.
Клим попытался. Пальцы дрогнули. Побелевшая кожа пошла синеватыми пятнами, ногти потемнели. Он попробовал сжать кулак, не получилось, а лицо исказила боль.
– Бабушка, помоги жене моей… Руки сами отойдут. Сейчас… – Клим принялся хлопать ладонями себя по бёдрам.
– Э-э, нет, постой, милок. Нельзя так обмороженные конечности бить. Лучше под мышки кулаки сунь, а я пока воды приготовлю. Коли так оставим – к утру безруким станешь. А Марьяне я помогу, не бойся. Но сначала давай-ка тебя спасем. Принеси ушат с водой, батюшка! – обратилась она к отцу Афанасию.
В ледяную воду Аглая плеснула кипятка из чугунка, чтобы она стала лишь слегка прохладной и велела Климу погрузить ладони. Потихоньку начала подливать горячую воду – отогревать руки постепенно. Клим шевелил в воде пальцами, морщился, но при этом неотрывно смотрел на жену.
Аглая обернулась к Марьяне. Потрогала лоб, прислонилась ухом к груди, послушала дыхание.
– Горячка у неё грудная, слышишь, как хрипит? Всё-таки изурочили жену твою злые языки. Ничего. Поправим, сынок. Обойдётся. А лекарство вам сейчас одно и то же поможет.
Она пошарила в своей необъятной суме, вынула оттуда мешочек с сухой малиной, туесок с мёдом да плошку с чем-то жирным. Приготовила отвар из малины, напоила Марьяну, подала кружку Климу.
– Ох, что-то меня сморило, бабушка!
– А и ничего, и правильно. Поспи, сынок. Сейчас только руки тебе намажу гусиным жиром, и поспи. Батюшка, принеси какую-нибудь тряпицу шерстяную, погляди, что там от Ирины твоей осталось.
Афанасий пошарил в сундуке, вытащил платок. Прижал его к лицу и вдруг издал странный звук, похожий на всхлип.
– Ну-ну, будет. – Аглая тронула его за плечо. – Давай платок, подойдёт, обмотаю ему руки. Да не бойся, резать надвое не буду. Как есть, обе руки и обмотаю. Ничего, до утра сдюжит. Вернёт утром тебе платок. Мы ж понимаем: память. Скажи лучше, куда этому молодцу притулиться? Вишь, засыпает уже, бедняга.
Уложив Клима и перевязав ему руки, Аглая занялась Марьяной. Растирала ей ноги и руки, смазывала грудь гусиным жиром, добавив в него щепотку перца. Поила целебным отваром с малиной и мёдом. Шептала:
– На синем море стоит дуб, на том дубу три сучка, на тех сучках по три свечки горят, под тем дубом камень лежит, на том камне бабка сидит. Глаза оловянны, зубы железны. – Бабка! Ты умеешь ткать-прясть? – Не умею я ткать-прясть. Умею уроки, испуги, переполохи изгонять. Я ей покорюсь, помолюсь: изгони урочье из Марьяны нашей.
Афанасий сидел рядом и с любопытством наблюдал за происходящим.
– Не сиди сиднем, батюшка, помогай! Святой водицей окропи, что ли! – сказала ему знахарка.
К утру Марьяна пришла в себя и даже встала с постели. Афанасий одолжил им коня с санями да овчинный тулуп с рукавицами. Аглая выдала мешочки с травами, наказала, как принимать. Проследила, чтобы Клим надел рукавицы и закутал жену тулупом.
Когда гости уехали, батюшка, в который раз поглаживая седую бороду, дивился, как знахарка так ловко самые лютые хвори унимает.
– Чего дивишься, батюшка? – усмехнулась Аглая. – Будто тебя да твою семью ни разу не лечила?
– Дивлюсь я тому, что могу своими глазами видеть дар Божий.
Аглая не стала переубеждать. Хочется человеку верить, что на неё сам Господь снизошёл, да и ладно. Людям всегда нужно объяснение, даже если оно пустое.
– Да и водица святая помогла, – ради справедливости сказала она.
Знахарка давно с этим свыклась и не противилась: батюшка во всём видел волю Божию. Даже в её знахарских способностях. Лучше уж так, чем как за морями: с купцами доходили слухи, будто женщины-знахарки во многих землях в немилости – топят их в омуте или на костре сжигают за то, что лечат чарами. А вот к знающим мужикам отношение, напротив, почтительное. И законы эти тамошними верованиями диктуются.
В который раз Аглая помянула добрым словом князя Владимира. Довелось ей в молодости в заморских землях бывать, храмы тамошние видеть. Службы такие, что, глядя, и вправду не знаешь – на небе ты или на земле. За то и слава князю, что разум имел да решения мудрые принимал, правильного бога к себе привёл.
Зима выла вьюгами, пролежала глубокими снегами и растаяла в мутной воде ручьёв. Весна вломилась шумом половодья, криками вернувшихся птиц, капелью и пахотой в поле. Лето прогорело в сенокосах, рыбной ловле да торгах. Золотая осень разродилась не только урожаем на полях, но и новыми семьями. А потом спохватилась, что в бочке оказалось слишком много мёда и добавила туда ложку дёгтя: залила дождями, смешала дороги с грязью, выгнала мужиков на промыслы, оставив молодых баб в тягостной тоске. И снова встала зима – долгая, студёная, занесла поля и улочки, повисла в людях томным ожиданием рождественских и святочных гуляний.
Аглая подкинула в очаг несколько поленьев. Кутник заворочался за печурой, захрустел, облизывая языками пламени дровишки.
Знахарка усмехнулась, поправила кочергой уголёк и, не глядя, поддакнула в темноту:
– Слышу, старичок, слышу… Зима нынче студёная, морозы держаться будут крепкие.
Огонь вспыхнул веселее, и Кутник поднял вверх сноп искр, словно соглашаясь с её словом.
Аглая налила горячего узвара, присела за стол, слушая озабоченные бормотания хозяина.
С улицы донёсся жалобный крик… или то вьюга воет?
– Бабушка… помоги…
Нет, не почудилось – бабий голос.
Аглая распахнула дверь. Двор заметало, а посреди метели в одной ночной рубахе, простоволосая, с заплаканными глазами и красными щеками стояла на коленях Марьяна.
Очерствевшее за долгие годы сердце знахарки кольнуло острой иголкой. Аглая шагнула к дрожащей бабёнке, помогла подняться и завела в избу. Вынула из сундука тёплую свиту, накинула ей на плечи, пододвинула кружку горячего узвара.
Марьяна дрожала всем телом, зубы выбивали дробь. Но знахарка сразу почуяла – дрожь шла не от стужи. Изнутри бился холодный страх, расходился волнами в стороны.
Аглая подкинула в очаг ещё поленьев, сняла с верёвки пучок пустырника, пошептала на него и подпалила в огне. Дымным венчиком обвела вокруг Марьяны, что вцепилась в кружку обеими руками и, не мигая, смотрела в одну точку. Ну, верно – увидела бабонька страшное.
Минуло несколько минут, дрожь стихла, зубы больше не клацали. Аглая уселась напротив, ласково глянула на неё и тихо сказала:
– Ну, дочка, рассказывай… Что с тобой приключилось?
– Клим… – выдавила Марьяна и зарыдала.
– Так, дочка, соберись, – мягко оборвала Аглая. – Потом поплачешь.
– С промысла вернулся сам не свой… Почитай три месяца в тайге провёл. Пришёл пустой, без пушнины, и в глазах пустота. Я не допрашивала, хоть и странно это было. Даже в самые неудачливые годы мой Клим… – она всхлипнула, – всегда с добычей приходил. Да бог бы с ней, не бедствуем, пережили бы. Но в этот раз сердце у меня неспокойно было… Не хотела отпускать. А как ушёл – вся в надеждах была, Бога молила, чтобы на сей раз получилось.
По щеке скользнула слеза. Марьяна приложила руку к животу.
– Бабушка… пустая я. Но он никогда меня, ни разу за восемь лет не упрекнул. Мы и сюда перебрались только потому, что мать его, как шершень, зудела: гони, мол, порожнюю да нормальную бабу найди, что наследников нарожает. А он мать не послушал, увёз меня от неё подальше. Всё бросил. А ведь Клим – наследник отца своего, купца, семья их зажиточная. А он меня выбрал… Я знала, что любит меня больше жизни. Видела это в его поступках.
Аглая слушала молча. Всё, что говорила Марьяна, она и сама понимала, своими глазами видела, как Клим женой дорожит.
– Пришёл, другой совсем, глаза пустые, – повторила Марьяна. – Я утром проснулась, вышла во двор, а он… всех курей перерубал. И… – Марьяна всхлипнула, – пса своего, друга и помощника, зашиб. Стоял страшный, в глазах чернота, лицо и губы в крови. А потом на меня попёр, схватил и сказал то, чего никогда раньше не мог бы сказать. Сказал, терпит меня, сам не знает зачем, что прогонит да другую бабу приведёт, чтоб та детей ему нарожала. А потом…
Аглая видела всё, будто сама там была, и даже боль на щеке ощутила, но сердце болело сильнее.
– Не твой это Клим, доченька… Не твой. Это вовсе не Клим.
Марьяна смотрела в глаза старухи с непониманием.
– Как же…? Кто тогда?
– Приживало это, – ответила знахарка. – Да погоди реветь. Раз приживало тут, значит, знак хороший: Клим твой ещё жив.
– Бабушка, как же это вышло?
– Небось не хотела отпускать муженька, обмиловала всего. А и он хорош – видно, на всю тайгу о тебе думал, вспоминал ласку твою, тосковал. Вот она и почуяла его…
– Кто?
– Только одна нечисть подменыша подослать могла. Лесовица, завистливая да приставучая нечисть. Давно её поганых дел тут не видывали.
– Кто она и зачем ей мой Клим?
– Горделивая девка была, неприступная, никого к себе не подпускала, всё ждала того единственного. Тут в Горюново и жила. Василисой её звали. Такой красы ни в одной деревне не сыскать было. А случилось то ещё до Крещения, почитай век минул. Сгинула Василиса в лесу в Купальскую ночь. Долгонько её искали, да так и не нашли. Девки, что вместе с ней тогда папоротник искали, одно твердили: обернулись – а её и след простыл.
Лишь время спустя поползли по Вышени слухи. Мол, в шинке трое пьяных охотников хвалились: вышла к ним в лесу девка чудной красы. Они, дескать, не растерялись – попользовались. Ссильничали да там и бросили. А ещё через время нашли их самих – с разорванными брюхами и потрохами, развешанными на ветках.
Я тогда сразу поняла: девка либо руки на себя наложила, либо охотнички её прибили, как дело своё сделали. И рада бы помочь, да куда мне, старой, по лесам бродить. А ведь всего-то и надо было – сыскать кости Василисы да в земле схоронить, чтобы дух упокоить.
Столько лет прошло – нечисть окрепла. Не успокоилась она, и жажда мести превратила её в адову тварь, мстительную и ненасытную. И вряд ли теперь ей упокоиться хочется. Не осталось там ничего человеческого.
А что до Клима. Ведь при жизни она так и не полюбила и любимой не была. Не успела. А тут вы появились: на все двадцать вёрст такой любви, как у вас с Климом, нет. Вот и учуяла она его тоску, захотела, чтоб и её так любили. Мороком Лесовица сильным обладает. Вышла, видать, она к нему в облике твоём, заморочила. А чтоб разорвать вашу связь, послала приживалу, чурку гнилую, что облик твоего мужика принял. Надо ей, чтоб он силушку твою жизненную вытянул да в могилу свёл. Тогда и Клим с ней навсегда останется.
– Нет! – Марьяна подскочила с лавки. – Не оставлю я его! Бабушка, молю тебя, помоги!
Она встала на колени перед знахаркой, дрожащими руками взяла старые натруженные руки старухи в свои, приникла к ним губами.
– Ох-хо-хо, доченька… Стара я ужо по лесам скакать, – тяжело вздохнула Аглая, отнимая руки. – Да и…
Она осеклась, будто сказала лишнего, прикусила губу. Не нужно Марьяне знать, что старой знахарке ходу в лес нет, что там поджидает её другое, более могучее зло. И чуяла Аглая: и тут без него не обошлось. Выманивает, сучий потрох, почуял, что прикипела душой она к этой семье. Дала слабину.
Аглая прищурилась.
– Хорошо-то оно хорошо, девонька… Что не хочешь отдавать Лесовице муженька своего. Да только не просто с ней совладать. Может, и вовсе ничего не выйдет.
– Это же Клим. Мой Клим. Без него и мне жизни нет. Ты знаешь, как её одолеть? Как его вернуть? – голос Марьяны прозвучал твёрдо, хоть в глазах и блестели слёзы.
Аглая всмотрелась в девичье лицо: упрямство, отчаяние и страх переплелись в тугой узел. Знала – отговаривать бесполезно. Сказала:
– Так тому и быть.
Она поднялась с лавки, потерла ладони – суставы ныли, да виду не подала.
– Просто да не просто всё это, – пробормотала. – В лес я сама не пойду. Но как её найти, подскажу. А там уж сила твоей любви поможет, коли любовь твоя крепкая.
Марьяна слушала внимательно, боясь пропустить даже самое малое словечко.
– Над бабами власти у неё нет, кроме как приживалу натравить, – продолжала Аглая. – Сама не тронет. Разве что словами будет изводить, испытывать на прочность.
Она подошла к сундуку, подняла крышку, достала пожелтевший лист.
– Грамоте обучена?
Марьяна кивнула.
– Читай отсюда, – показала пальцем на выцветшие строки. – Заговор это. Чтобы в лесу, кроме Лесовицы, никто тебя не почуял. Там всякого бродит.
Марьяна приняла лист.
– Как мне туда попасть?
Аглая вздохнула.
– Пойдёшь в лес, одёжу наденешь наизнанку. Уйдёшь глубже – ночи дождись. К лесу спиной обернись и так шагай дальше, в самую глушь. Поймёшь, что на месте, когда тихо станет. Лес задержит дыхание, ни звука не услышишь. Следов в снегу за тобой не останется.
Марьяна перевела дух, но Аглая не дала ей времени на сомнения.
– А дальше – дело за тобой. Хватит ли тебе любви, чтоб бороться… С мужем уйдёшь или одна – только от тебя зависит.
Она задержала взгляд, предугадывая мысль несчастной молодки.
– А с тем, что у тебя в доме сидит, я разберусь. Есть у меня заговор: если не убьёт – так скрутит как следует.
Аглая достала из сундука тёплую одёжу, подала.
– Домой за своим не суйся. Опасно это.
Марьяна натянула вещи наизнанку, обняла старую знахарку.
– Спасибо, бабушка…
И вышла в стылую мглу, оставив ведунью с непреодолимым чувством вины. Только что своими руками Аглая толкнула девку на смерть.
Проваливаясь по колено в снегу, Марьяна пробиралась в глубину леса.
Она повторяла, как молитву:
– Иду, любимый. Иду, родненький. Никому тебя не отдам.
Лес затаил дыхание. В неподвижном воздухе даже мороз потерял силу: не кусал щёки, не пробирался под одежду.
Марьяна остановилась. Развернулась к деревьям спиной. Сердце стучало ровно, тяжело. Страх, отгоняемый решимостью бороться до конца, пока не пришёл.
Шаг назад. Ветка царапнула щёку, оставляя тонкую полосу жжения.
Второй. Ступня увязла в снегу, вытаскивать пришлось с усилием.
Третий. Подол зацепился за сучья, натянулся. Она дёрнула ткань, высвобождаясь.
Шаг за шагом она уходила глубже в чащу леса. Колючие ветви цепляли одежду, коряги хватали за подол, но она не останавливалась.
И вдруг мир оборвался.
Тишина окутала, как снежная лавина. Ни ветра. Ни скрипа снега. Даже дыхания не было слышно. Марьяна открыла рот, что-то сказала, но не услышала голоса. Снег лежал ровно. Следы исчезли. Она на месте.
Марьяна развернула мятый лист. Пальцы дрожали – не от холода. Она глубоко вдохнула и начала читать:
– Ты, что в чаще прячешься, в тени сидишь,
Ты, что сердце людское чуешь,
Ты, что любовь не знала, да завистью сердце сожгла…
Воздух дрогнул. Деревья затрещали, расходясь в стороны, словно расступались перед чем-то, что выходило из самой тьмы. Ветви зашевелились, но ветра не было. Только сухой, шершавый шелест, от которого холодок пробежал по коже.
Марьяна не остановилась.
– Лес – твоя плоть, ночь – твой покой,
Но зову я тебя – явись предо мной.
Тьма перед ней сгустилась, затягиваясь узлом, словно живая. Лес затаился и дышал приглушённо, будто огромный зверь, следящий из-за деревьев. Ветви сомкнулись над головой, украв даже слабый отсвет снега. Воздух потяжелел, сделался вязким, липким, будто сотканным из тягучего мёда, заполнял лёгкие, тянул к земле.
Вдруг сверху посыпался снег.
Она подняла голову – и обмерла. Сутулое, неестественно худое, будто скрученное из коряг нависало над ней тело. Длинные, изогнутые пальцы впивались в сучья, удерживая тварь в воздухе. Спутанные чёрные волосы свисали вниз.
Кожа походила на мёртвое дерево – местами грубая, растрескавшаяся, словно кора старого дуба, местами гладкая и бледная, как высохшая береста. Но страшнее всего были глаза. Две чёрные дыры, пустые, но в их глубине шевелилось что-то глубинное, зловещее. Лесовица растянула безгубый рот в уродливой ухмылке. В темноте блеснули острые, неровные зубы.
Но не это было самым ужасным.
Марьяна заметила, как рваная ткань её платья колыхнулась… Там, где должна быть спина, была пустота. Не провал, не тень – ничего. Марьяна смотрела, не отводя взгляд. Страха не было. Она ведь знала, что встретит не женщину, а этакую образину. Лесовица чуть склонила голову, оценивая её. Длинные пальцы пробежались по стволу дерева. А потом она заговорила.
Голос шёл будто из-под земли – глухой, давящий, он сжимал грудь, застывал в крови ледяными иглами.
– Явилась? Не побоялась перешагнуть черту?
Лесовица сползла ниже, зависая перед лицом Марьяны, слишком близко.
– И что дальше?
Марьяна разлепила пересохшие губы, голос дрожал, но звучал ровно:
– Верни мне его…
Лес взорвался хохотом. Диким. Разорванным. Нечеловеческим. Будто смеялись десятки глоток сразу. Эхо ударило по деревьям, с ветвей посыпался снег, земля под ногами дрогнула. Лесовица спрыгнула вниз. Приземлилась с хрустом. Теперь она возвышалась над Марьяной – кривая, скрюченная, наполненная уродливой силой.
– А чем тебе приживало мой не угодил? – прошипела Лесовица, ступая вперёд. – Не такой тёпленький, сладенький, как твой Климушка?
Она ухмыльнулась – губы растянулись слишком широко, трещины на коже разошлись, и в них проступила чёрная гниль.
– Зачем тебе живой мужик? – голос Лесовицы стал тягучим, будто смола. – Ты же ему всё равно ничего дать не можешь. Ты же… Пустышка! – заорала она и впилась в Марьяну немигающим взглядом.
Гнилостный запах ударил в лицо. Но Марьяна не дрогнула. Только усмехнулась, склонив голову набок.
– Ты будто не пустышка? Что ты есть? Гнилушка… – смело возразила она.
Лесовица от неожиданности вздрогнула. Плечи её дёрнулись, чёрные трещины на коже стали ещё глубже.
– Думаешь, если бы он любил тебя по-настоящему, я бы смогла его заманить? – заскрежетала она. – Слаба ваша любовь… Ох, слаба. Легко он отдался в мои объятия.
Лесовица хищно облизнулась тонким раздвоенным, как у змеи, языком.
– Хорошо ему со мной, понимаешь? Любит меня денно и нощно… Ласкает так, как тебя никогда не ласкал.
Марьяна сжала кулаки, ногтями впиваясь в ладони до крови. Но взгляд не отвела. Сказала резко, словно плетью хлестнула:
– Ну, так яви ему свой лик! Ты же не себя ему показываешь. В моём образе к нему приходишь, не так ли?
Лесовица взбесилась.
– Не верну! – Её вопль взорвал тишину. Деревья загудели, затрещали, будто в них пошла гниль и принялась разрывать изнутри. – И что ты делать будешь, глупая баба?!
Марьяна шагнула вперед и твёрдо сказала:
– А мне ведь тоже терять нечего… Весна придёт – я весь лес обойду. В каждый овраг загляну, под каждый камень. Найду твои кости… Василиса.
Глаза Лесовицы вспыхнули, как две пропасти, в которых бушевало адское пламя.
– Что ты сказала?..
– Знаю я, кто ты. Имя твоё знаю. Теперь дело за малым… Ты не даёшь мне выбора, а я не дам его тебе. Я переверну мир, но найду твои кости, вынесу из тьмы, закопаю в божедомке, вколочу осиновый кол, окроплю святой водой. А что будет дальше – ты сама знаешь.
Лесовица застыла. Взгляд, ещё недавно полный насмешки, затянуло настороженной яростью. Слова Марьяны вспороли в её памяти то, что она пыталась забыть десятилетиями. Скрюченное тело Лесовицы вздрогнуло, будто её ударили ледяными батогами.
Она моргнула, медленно, по-звериному провела костлявыми пальцами по губам и облизнулась:
– Ушлая ты, девка… Марьяна…
Воздух сгустился, давил. Лесовица ухмыльнулась. Но теперь в её ухмылке не было силы.
– Ты же понимаешь, что искать в лесу мои сгнившие кости – это всё равно что искать иголку в стоге сена… – голос снова потёк мёдом, но в сладости сквозила досада.
Марьяна шагнула ближе.
– Я сюда пришла не для того, чтобы уйти одна. Ты чувствуешь мои намерения, знаешь, что нет во мне страха, кроме одного – остаться без него. Я с тобой не торговаться шла. Слово моё верное: не отдашь мне мужа – я сживу тебя со свету.
Лесовица перебирала пальцами спутанные пряди своих волос.
– Так уж и быть, девка… Дам я тебе возможность.
Марьяна на миг почувствовала облегчение. Боль отступила, сердце вырвалось из ледяных тисков. Она выиграла. Она вернёт Клима.
Но этот хрупкий миг надежды рухнул, как только Лесовица снова заговорила.
– Отдам я тебе твоего ненаглядного, так уж и быть… – её голос тянулся, как гнилая тина, обволакивая, засасывая в бездну. – Но память о том, что любил он именно тебя, я у него заберу.
Снег под ногами вдруг сделался зыбким, земля закачалась, стала уходить из-под ног.
– И дам вам сроку одну луну. – Лесовица медленно наклонилась, смерив Марьяну взглядом из-под треснувших век. – Если за это время он не полюбит тебя заново, заберу его навсегда. Навсегда! – выкрикнула она последнее слово и добавила: – И ты не воспротивишься. Не сможешь.
Лес затих. Не шевелились деревья. Не царапал мороз. Даже воздух застыл, будто тоже ждал ответа.
Лесовица не давала подумать, торопила:
– Либо так… либо проваливай!
Марьяна знала – пути назад нет. Сказала, не раздумывая, не давая себе времени на страх:
– Я согласна.
Она ещё не знала, каково это – жить с человеком, которого любишь, но который смотрит сквозь тебя, как сквозь пустое место.
Но она узнает. Готова была пройти через это.
Лесовица довольно цыкнула языком.
– Хорошо…
Она вытянула длинную, кривую руку, когтистые пальцы медленно прорезали воздух.
– Возвращайся домой. Придёт он с первыми петухами.
Лес ожил. Деревья заскрипели, в ветвях пронеслось тёмное эхо, и где-то вдалеке завыла нечисть, почуяв сделку.
Лесовица шагнула ближе, и её тень легла на Марьяну.
– Но запомни… – голос её стал вязким, змеистым. – Если проиграешь, но не отступишься, – она склонилась к самому уху Марьяны, – будет твой Клим мучиться и на этом свете, и на том. Адские муки и нескончаемые пытки будут ждать его. Ясно тебе? Ты же не этого хочешь?
Марьяна выдохнула, кивнула, сделала шаг назад. Потом ещё один. Здесь, за чертой жизни, ей больше нечего делать. Лесовица смотрела ей вслед. Глаза-провалы пылали голодом. Марьяна попятилась… и шагнула в темноту. Тьма сомкнулась.
Домой Марьяна заходила с опаской, озираясь, прислушиваясь к каждому шороху. Боялась почуять за спиной тяжёлое, чужое дыхание, увидеть приживало.
Но двор был пуст. Только кровавый снег да клочья перьев напоминали о недавнем ужасе. Даже стены избы напитались страхом, даже воздух стал глухим, тяжёлым.
Она вошла, крепче сжав кулаки, готовая защищаться.
Тихо. Пусто. Ушёл… Или это Аглая его прогнала.
Она хотела бы поверить, что всё закончилось. Но знала – не закончилось. Настоящее испытание только начиналось.
Марьяна подошла к печи. Набросала сухих дров, сунула лучину, раздула пламя. Огонь жадно лизнул поленья, в чугуне забурлило, но тепло шло вяло, нехотя, будто дом больше не хотел согреваться.
Стянув изнаночную одёжу, надела домашнюю рубаху, повязала тёплый платок. Нельзя было давать себе передышки. Сядь сейчас, закрой глаза хоть на минуту – страх сожрёт. Она не позволит страху уничтожить себя.
Принялась убирать. Отмыла кровавые следы, вымела перья, собрала постель, на которой спал нечистый, и бросила в топку. А после села около печи и, сложив руки в замок, стала дожидаться. Молчаливое, тёмное утро ползло к ней со всех сторон.
С первыми петухами Марьяна уже стояла на дворе, вглядываясь в чёрную полосу тайги.
И вскоре из леса вышел он. Клим. Она узнала его сразу – по походке, по тяжёлому, неторопливому шагу.
Марьяна вышла за ограду, встречая его.
– Здравствуй, любимый.
Он остановился напротив. Это был он. Точно он.
Светлое лицо, только в бороде уже пробивались серебристые сединки. Те же небесно-синие глаза. Высокий, сильный. Её муж. Любовь всей её жизни.
– Здравствуй, Марьяна.
Сказал – и прошёл во двор.
Он не был груб, как тот приживало. Не был зол. Он был собой. Но в его глазах не горела любовь. И он не звал её Марьяшей.
Марьяна понимала – Клим не помнит. Не знал, не догадывался, и, если бы она попыталась рассказать ему обо всём, что бы это изменило? Ничего.
А у неё был всего месяц. Одна луна. Она старалась. Хлопотала над ним, стряпала любимые блюда. Хотела угодить, найти хоть что-то, что вернёт ему тепло.
Пыталась размять натруженные плечи, как прежде, причесать ему волосы. Раньше Клим млел от этого, мог часами лежать у неё на коленях, закрыв глаза, мурлыкая, как таёжный зверь.
Теперь он не отстранялся. Но и не тянулся.
Несколько раз Марьяна бегала к бабке Аглае за советом, но старуха только качала головой.
– Могу сделать приворот, – предложила она.
– Нет! – резко оборвала её Марьяна. – Приворот – не любовь. Ничем не лучше, чем жить с Лесовицей.
Аглая вздохнула и беспомощно развела руками.
Марьяна хотела, чтобы он сам вспомнил, сам потянулся к ней.
Он был тем же Климом, которого она знала. Работал по дому, чинил забор, точил нож. Делал всё, что делал бы раньше. Только её, жену свою, будто не замечал. Они спали вместе. Но он всегда отворачивался.
Время поджимало. Прошло уже две недели – половина срока.
Придя к Аглае, Марьяна не сдержалась – заплакала. Она уже не надеялась, что можно что-то изменить. Ведь силой не заставишь себя полюбить.
Аглая смотрела на неё, смотрела, потом вздохнула и сказала:
– В баню своди его. Там склони на любовь.
Марьяна вскинула глаза, но не успела возразить – старуха уже продолжала:
– Но прежде, чем вести его в баню, напросись к банникам.
Она порылась в сундуке, достала пожелтевший от времени кусок холста и протянула его.
– Вот заговор. – Аглая посмотрела ей в глаза, прищурилась. – В ночь на Сретенье протопи баню, принеси угощение баннику, попроси помощи. Авось что-то да будет. Должен помочь банник-то. Любит он такие дела…
Марьяна хлопотала с самого утра, пока Клима дома не было: ушёл помогать соседу.
В печи потрескивали дрова, раздавался запах свежего хлеба. Она завернула румяный каравай в чистую холстину, налила в крынку густой мёд.
Когда солнце скрылось за макушками леса, Марьяна накинула шаль, взяла подношение и направилась к бане.
Баня стояла в конце двора. Закутанная в снежную тишину, она выделялась тёмным пятном на фоне серого неба.
Внутри было холодно. Марьяна поставила угощение перед печью, вынула из-за пазухи сложенный лист и негромко, но твёрдо начала читать:
– Батюшка банник, хозяин древний, тёмный, грозный, но справедливый! К тебе пришла с поклоном, не с хитростью, не с лукавством, а с просьбой сердечной. Прими меня как гостью, не откажи в милости. Не ради корысти прошу, не ради проку – ради любви, что сильнее морока, ради сердца, что не хочет забыть.
Шагнула ближе, поклонилась:
– Знаю я правила твои, ведаю закон твой. Как ты людям пар да очищение даёшь, так и я прошу не беды, а благости. Не за себя одну, а за мужа моего. Пусть сердце его вспомнит, что любило. Пусть огонь не сожжёт, а согреет, пусть пар не ослабит, а пробудит. По чину прошу, по совести кланяюсь. Прими хлебушко, банник, будь милостив!
Она вышла, как наказала Аглая. Некоторое время стояла в снегу, кутаясь в шаль, слушая тишину. Когда вернулась, хлеба и мёда не было.
Банник принял подношение.
Марьяна опустилась перед печью, забросила сухие поленья, раздула пламя. Огонь ухватился за дерево, лизнул кору, разгорелся.
Скоро баня наполнится жаром. Скоро придёт Клим.
Он вернулся поздно. Марьяна уже начала бояться, что он вовсе не придёт.
Когда дверь отворилась, сердце дрогнуло. Она заставила себя дышать ровно, вышла навстречу, помогла раздеться. С плеч его осыпалась снежная пыль, борода покрылась инеем.
– Любимый… – тихо, осторожно коснулась его руки. – День сегодня был долгий, тяжёлый. Может, в баньку сходим?
Клим посмотрел на неё. В этом взгляде не было ни раздражения, ни гнева. Но не было и тепла. Только усталая, глубокая тоска.
– Марьяна… А нужно ли?
Она замялась. Не думала, что он откажется.
– Порадуй свою жену… – тихо, почти умоляюще сказала она. – Ты, как вернулся, ни разу ко мне не притронулся. Праздник сегодня… Снизойди до меня. Не о многом прошу… По ласке твоей тужу, по теплу твоему…
Клим долго молчал. А потом устало улыбнулся. Кивнул.
– Хорошо.
Марьяна запорхала, быстрыми движениями накинула шаль, натянула валенки и, пока он не передумал, пошагала в баню. Клим двинулся за ней.
Пар клубился под потолком, лип к коже, пропитывал воздух терпким запахом раскалённого дерева и свежего берёзового веника. Камни потрескивали, кипяток шипел на раскалённых камнях, но Марьяна не чувствовала тепла.
Клим сидел на лавке, тяжело дыша, уставившись в пол. Влажные пряди волос прилипли к вискам, капли пота стекали по плечам. Он молчал.
Марьяна зачерпнула ковш воды, обдала веник, и горячий пар окутал их обоих.
– Ложись.
Он неохотно подчинился. Она принялась парить его, легко проводя берёзовым веником по сильным плечам, спине, крепким бокам. Раньше он любил это. Довольно постанывал, тянулся к её рукам, шутил, называл её своей любовушкой. Теперь – лежал молча.
Марьяна осторожно коснулась губами его плеча. Клим не вздрогнул. Не ответил. Просто ждал, пока она закончит. Боль сдавила грудь. Она взяла ковш, окатила тело тёплой водой и медленно, с лаской принялась тереть его спину. Пальцы скользили по родным изгибам – по шее, запястьям, ключицам. Он не оттолкнул её. Но и не ответил. Просто был здесь. Просто терпел.
– Помнишь, как ты принёс мне лукошко земляники? – тихо сказала она. – Я удивилась, где ты набрал такую крупную… А ты специально ходил по лесу, выбирал самую сладкую. Сказал мне: Для моей Марьяши…
Клим неожиданно продолжил:
– …только самое лучшее.
Марьяна замерла. В груди волной накатила надежда.
Клим тоже замер. Губы его дрогнули, повторяя знакомые слова. Он нахмурился, словно память пробивалась, но никак не могла пробиться через колдовской туман.
– А помнишь, когда я заболела зимой? Пурга была такая, что даже конь не хотел выходить из стойла. А ты меня завернул в тулуп, как ребёнка, и понёс на руках.
Она провела ладонью по его волосам, заглянув в глаза.
Клим задумался, лицо его просветлело.
– Все молитвы, которые помнил, эти семь вёрст читал… – пробормотал он.
В его взгляде мелькнуло что-то тёплое, знакомое. Марьяна затаила дыхание. Он вспомнил! Хоть что-то.
Клим провёл рукой по лицу, словно смахивая морок. Просветление исчезло так же внезапно, как появилось.
– Устал я. Спать пойду, – сказал он и вышел в предбанник.
Марьяна бросилась за ним.
– Клим…
Она схватила его за руку, удержала.
– Клим, родненький… – горячо зашептала, сжимая его ладони в своих. – Не уходи, не отворачивайся… Я люблю тебя… Тоскую. Живого места в душе нет без тебя…
Она поднялась на цыпочки, нашла его губы. Поцеловала. Осторожно, боясь спугнуть.
Он стоял. Не отвечал. Но и не отталкивал.
Тогда Марьяна крепче прижалась к нему, обвила шею, провела ладонями по мокрой груди, выдохнула ему в губы:
– Помнишь, как было? Как ты меня любил? Как не мог насытиться мною?
Клим задышал тяжелее.
Она чувствовала, как в нём борются желания.
Пальцы сжались на её плечах – не грубо, но с напряжением.
– Марьяна… Не надо…
Но она знала – надо. Прильнула к нему, осыпая лицо поцелуями, шепча с мольбой, чтобы вспомнил.
Она слышала его рваное дыхание, знала, что он чувствует её тело, его руки больше не держат, а жадно прижимают её к себе.
Клим вдруг резко схватил её. Крепко. С какой-то лихорадочной злостью.
– Чего ты добиваешься?! – прошипел он сквозь стиснутые зубы, но губами уже искал её, будто сам себе противился, боролся с тем, что захлёстывало его изнутри.
Марьяна не ответила. Она целовала его, судорожно, жадно, словно хотела вытащить его из тьмы, согреть, растопить лёд в его сердце. Её пальцы дрожали, скользили по его мокрой груди, по шее, касались его лица, а губы всё шептали беззвучную мольбу: «Вспомни… Любимый… Вспомни…»
Клим вдруг зарычал и прижал её к себе с такой силой, что воздух вырвался из её лёгких сдавленным стоном. Но Марьяна только крепче обвила его шею, подалась навстречу, словно хотела раствориться в нём.
Он уложил её на полок. Горячий пар окутал их плотной завесой, сквозь которую слышались только её прерывистые стоны и его хриплое дыхание.
Что-то внутри него продолжало сопротивляться. Его руки жадно блуждали по её телу, сильные, напряжённые, будто он не мог решить: удерживать или оттолкнуть.
А Марьяна тянулась к нему, ласкала, касалась так нежно, так отчаянно пробивалась через его холод и беспамятство. Она была полна любви.
А он – в борьбе. Будто хотел её и не хотел. Будто что-то внутри кричало, разрывалось, сопротивлялось этому жару, этой близости. Но он не отпускал её.
Клим впился пальцами в её волосы, склонился к её лицу, и их губы снова слились в поцелуе – жадном, требовательном, наполненном болезненной страстью.
Марьяна задохнулась от грубых горячих прикосновений, но продолжала целовать его так, как только она могла – с любовью, надеждой, отчаянием.
Пар обволакивал их тела, жёг кожу.
В этой близости смешались животная страсть, боль и лихорадочное желание вернуть то, что было потеряно.
Из-за печки высунулась мохнатая морда. Жёлтые, кошачьи глаза хитро сверкнули, провожая разомлевших гостей, что выходили из бани. Банник довольно потёр ладошки, шевельнул ушами и что-то невнятно пробормотал себе под нос.
Ничего не изменилось. Баня дала призрачную надежду, почти убедила, что он вспомнил. Но на следующий день… и через день… и через неделю – всё осталось так же. Клим ходил отрешённый. Холодный. А хуже всего – он стыдился того, что было в бане. Не смотрел ей в глаза. Не касался даже случайно.
Марьяна ночами кусала губы, чтобы не разбудить его рыданиями. Вжималась лицом в подушку, молилась, просила хоть знака, хоть надежды. Но ничего не помогло.
Марьяна проснулась. В животе неприятно заворочалось, горький ком подступил к горлу. Она резко села, пытаясь справиться с внезапной дурнотой, но через секунду бросилась к двери. Едва ступив на улицу, скрючилась в болезненном спазме.
Прохладный воздух ударил в лицо, но легче не стало. Выдохнув, вытерла рот дрожащей рукой, пошатнулась, вернулась в дом.
На вешалке не висела одежда Клима.
Слёзы хлынули сами собой. Марьяна осела у стены, обняла колени, разрыдалась.
Как эта тварь могла победить? Может, она была права? Может, Клим не так уж и любил, раз поддался её чарам?
Марьяна вскинула заплаканное лицо, обвела взглядом дом. Их дом. Каждая доска, каждая полка, лавка, стол – всё сделано с любовью. Всё сделано для неё. Для них. Для их семьи.
Взгляд упал на полку у кровати. На ней стоял резной деревянный коник. Марьяна поднялась, взяла коника с полки и прижала к груди. И тут же почувствовала исходящее от игрушки тепло. Оно проникло в душу и расцвело внутри луговыми цветами, соловьиным пением обласкало слух, тронуло волосы тёплым ветром.
Она погрузилась в воспоминание: руки Клима – сильные, привычные к грубой работе, но бережные – выводили плавные линии гривы; палец скользил по дереву, проверяя, не осталось ли заусенцев. Марьяна шагнула к мужу, опустилась перед ним на колени. Клим отложил нож, вытер её слёзы.
– Солнышко моё ясное… – тихо сказал он. Погладил по волосам, привлёк к себе, укрыл в объятиях. – Ты моя жизнь. Моя судьба. Моя радость. Бог не дал нам дитя, но дал друг друга. И такую любовь, что жизни не хватит ею насытиться. Не печалься, родная. Ты есть у меня, а я у тебя. Больше нам никого не надо.
Слёзы капали на коника, впитывались в светлую древесину, оставляя в ней частичку печали и их сильной, светлой любви.
Марьяна рванулась к двери, натянула полушубок наизнанку и побежала в лес.
Мчалась, как волчица, продираясь сквозь бурелом. Ветки цепляли за руки, царапая нежную кожу, хлестали по лицу. За ней тянулся след – словно от раненого зверя.
Она не думала. Не чувствовала холода. В висках билось одно: вспомни.
Лесовица вышла не сразу. Заставила ждать. Но когда явилась – от её гнева невозможно было скрыться. Ветер взревел, закручивая снег в бешеные вихри, деревья скрипели, вырываясь из замерзшей земли с корнями. Темнота колыхнулась, и она выплыла из неё – тень в тени, злая, как хищник, у которого пытаются отнять добычу.
А потом прыгнула. Костлявые руки-ветки впились в горло Марьяны, сухие, шершавые коряги. Когти резанули нежную кожу на шее, кровь тонкими струйками потекла по груди, дыхание сбилось. Мир пошатнулся.
– Я же предупреждала тебя! – завыла она, тряся Марьяну, как тряпичную куклу.
Марьяна судорожно глотала воздух. Она сжала пальцами запястья Лесовицы, заглянула в чёрные, бездонные провалы глаз и прошептала:
– Дай хоть разок на него взглянуть… Последний раз…
Лесовица склонилась ближе, выдыхая ей в лицо зловонный смрад.
– У нас был уговор!
Боль пронзила Марьяну, но она стиснула зубы, проглотила горечь.
– И всё же… Позволь мне попрощаться.
Гнилая коряга всё же сжалилась. Лесовица разжала пальцы, её сучковатые руки соскользнули с горла, оставляя багровые полосы и кровавые подтеки.
Но согласилась не сразу. Металась кругами, выкручивала сухие руки-ветки. Раздумывала. И наконец исказила лицо в уродливой ухмылке.
– Хорошо… – процедила сквозь стиснутые зубы. – Прощайся. И чтобы духу твоего тут больше не было!
Воздух задрожал, словно покрытая рябью озёрная гладь.
Из марева вышел Клим. Такой же, каким его помнила Марьяна. Высокий. Сильный. Родной.
В его глазах застыло недоумение, будто он только встал, но ещё не очнулся от долгого, вязкого сна.
Марьяна шагнула вперёд. Тихо. Словно боялась спугнуть. Коснулась его руки, прижалась щекой.
– Миленький… – её голос дрогнул, наполняясь слезами. Она вынула из-за пазухи лошадку и вложила ему в руку.
Клим не шелохнулся. Но смотрел. И в глубине его глаз, медленно, неуверенно, загорался свет.
Тот самый. Настоящий. За спиной Марьяны раздался звериный вой. Лесовица заметалась в бешенстве, стала драть воздух пальцами, осы́пала проклятиями. Но сделать уже ничего не могла.
Клим пошатнулся, моргнул, стряхивая морок.
– Марьяша…
Его голос прозвучал иначе. Не так, как в последний месяц. В нём снова была теплота. Та самая, которую высасывала из него, но не смогла высосать до конца злобная, ненасытная тварь. Марьяна вскинула на него мокрые от слёз глаза.
Улыбнулась сквозь боль и страх. Сквозь всё, что пришлось пережить.
– Миленький, родной… пойдём домой.
Клим вздохнул глубоко, жадно, будто только сейчас по-настоящему проснулся. Он сжал её ладонь крепче. И они пошли.
За спиной раздавался вой, полный ненависти, безумия, агонии.
Лесовица металась среди деревьев, завывала, срывала голос в проклятиях:
– Будьте вы прокляты! Пусть вас сгложет горе! Пусть сгинете в муках!
Но Марьяна и Клим больше её не слышали. Лес отступал, тьма рассеивалась перед ними. Впереди ждал дом.
Следующей осенью, аккурат в ночь Мораны, Марьяна родила сына. Аглая приняла мальчика на свет. Держа его на руках и глядя в счастливые глаза родителей, сказала:
– В сыне вашем – великая сила. Долгие годы я искала себе преемника. Мне давно пора на покой. Ваш сын станет моим учеником, сильным знахарем. В семь лет заберу его на обучение.
Марьяна, измученная родами, сползла с кровати, кинулась в ноги знахарки, взмолилась не отнимать у неё единственного, такого долгожданного ребёнка. Клим стоял рядом и молчал. По его щеке катилась слеза.
Аглаю раздирала их боль, но время поджимало: если не передаст знания – погибнут все, весь народ горюновский и вышенский.
Но и силком отнять дитя она не могла. Материнская мука была ей не чужда.
Она вложила кричащий кулёк в руки Клима и, уходя, сказала:
– В следующий раз вы не воспротивитесь… Не сможете отказать.