К книге
Во льдахСтраница 1
25%
Страница 1
1

Во льдах

Глава 1

Во льдах.

Я тридцать с лишним лет молчал, и молчание давалось мне легче, чем можно подумать. Не потому что забыл. Забыть такое невозможно. Просто я понимал, что любой, кому я это расскажу, посмотрит на меня с той особенной жалостью, которую приберегают для людей, чей рассудок дал трещину под старость лет. А я не сумасшедший. Никогда им не являлся. Я инженер-гидроакустик, человек, привыкший доверять приборам, цифрам, осциллограммам. Но приборы не зафиксировали того, что произошло ночью девятнадцатого октября тысяча девятьсот восемьдесят второго года на борту атомного ледокола «Арктика», стоявшего во льдах на восемьдесят шестом градусе северной широты.

Нас отправили в тот рейс в сентябре. Задача формулировалась сухо, как всё, что выходило из-под печатей Министерства морского флота. Обеспечение проводки каравана из четырёх транспортных судов по трассе Северного морского пути, участок Диксон — Певек, с попутной гидрографической съёмкой ледовой обстановки. Времена стояли не самые простые. Ледовая навигация в начале восьмидесятых ещё оставалась делом тяжёлым, несмотря на атомный флот. Спутниковая разведка льдов только набирала обороты, ледовые карты составлялись с запозданием, и капитан зачастую доверял собственным глазам больше, чем радиограммам из Штаба морских операций.

Капитаном у нас ходил Виталий Андреевич Сомов, невысокий, крепко сложенный мужик пятидесяти двух лет. Однофамилец известного полярника. Он водил ледоколы двадцать лет и относился к тому типу полярных капитанов, которые не повышают голос, потому что их и без крика слышат. Команда его уважала. Побаивалась тоже, но по-хорошему. Сомов не прощал разгильдяйства, но и своих в обиду не давал. Это важно, потому что потом, после той ночи, именно Сомов не позволил случившемуся утонуть в казённом словоблудии рапортов.

Моя каюта располагалась на второй палубе по левому борту, между радиорубкой и агрегатным отсеком гидроакустической станции. Гидроакустика на ледоколе, надо сказать, вещь специфическая. Лёд трещит, стонет, скрежещет по корпусу, и эхолот вместо чистого дна рисует такую мешанину отражённых сигналов, что поди разберись, где настоящий рельеф, а где ледяные линзы. Я занимался этим третий арктический сезон и уже притёрся к здешним фокусам. Знал, как звучит торошение на осциллограмме, как ноет подводная часть стамухи, когда о неё бьётся течение. Знал, как ледокол вздрагивает всем корпусом, врезаясь в паковый лёд, и как после удара наступает мгновение странной тишины, будто судно задумывается, прежде чем навалиться снова.

К середине октября мы отстали от графика. Караван застрял. Второй транспорт, сухогруз «Капитан Мышевский», получил повреждения корпуса при сжатии и ушёл на Диксон своим ходом, пока мог двигаться. Остальные три судна мы протащили до мыса Челюскин, где их подхватил линейный ледокол «Ленинград», шедший навстречу из Певека. А нас развернули на север.

Приказ пришёл по радио. Сомов прочитал его в рубке, сложил листок вчетверо и сунул в нагрудный карман кителя. Старпом Женя Панкратов, высоченный, нескладный, с длинным носом, стоял рядом и ждал.

— На восемьдесят шестой параллели дрейфует автоматическая метеостанция «Полюс-20», — проговорил Сомов ровным голосом. — Перестала выходить на связь восемь суток назад. Нам предписано выйти к её координатам, осмотреть, по возможности восстановить или эвакуировать оборудование.

— А вертолётом? — спросил Панкратов.

— Вертолёт в ремонте. Левый двигатель. Потапыч сказал, двое суток минимум.

Потапычем все звали бортового авиамеханика Потапова, немолодого, молчаливого человека, который знал свой Ми-2 как собственное тело и никогда не выпускал его в воздух, если не убеждался, что машина в порядке. Спорить с ним не пытался даже Сомов.

Мы пошли на север. Ледовая обстановка ухудшалась с каждой морской милей. Многолетний паковый лёд, серо-голубой, с грязноватыми прожилками вмёрзшего грунта, который ледяные поля собирают, проходя вдоль мелководных шельфов, громоздился торосами высотой в два-три метра. Ледокол работал набегами. Разгонялся, вползал на ледяное поле носовой частью, продавливал его собственным весом. Иногда лёд поддавался сразу, расходился трещинами, и в образовавшийся канал врывалась чёрная вода с кашей ледяного крошева. Иногда приходилось сдавать назад и бить снова, и снова, и снова. Весь корпус гудел от ударов. В каюте подпрыгивали стаканы на столе, лязгали задвижки шкафов.

К исходу семнадцатого октября мы вышли в район координат станции «Полюс-20». Точнее, в район её предполагаемых координат, потому что автоматические станции дрейфовали вместе со льдом, и за восемь суток молчания её могло снести на несколько морских миль. Сомов приказал застопорить ход и дождаться рассвета. Рассвет, скажу я, в этих широтах в конце октября, впрочем, понятие условное. Солнце уже не поднималось над горизонтом. Наступала полярная ночь. То, что мы называли «светлым временем», представляло собой несколько часов мутных сумерек, когда небо на юге приобретало оттенок свинца с лиловым отливом, а вокруг ледокола лежала белёсая мгла, в которой торосы проступали нечёткими тенями.

Восемнадцатого числа поисковая группа обнаружила станцию в трёх морских милях к северо-востоку. Вернее, то, что от неё осталось. Антенную мачту сломало торошением, блок аккумуляторов разбит, контейнер с электроникой вскрыт и залит водой. Восстановлению не подлежало. Ребята погрузили на нарту то, что могли демонтировать, и вернулись на борт.

Я в тот день работал с записями гидроакустических промеров, которые мы вели на переходе. Сидел в своей выгородке, в наушниках, прогоняя плёнку через самописец. И вот тогда я услышал нечто необычное.

На ленте, в записи, сделанной накануне, когда мы ещё шли через паковый лёд, среди привычного трескучего хора ледяных полей промелькнул звук, которого я раньше не встречал. Низкий, гулкий, с вибрирующей концовкой, как будто кто-то ударил по огромной бочке и позволил ей гудеть. Длился он секунды три-четыре. Я перемотал, прослушал снова. Потом ещё раз. Звук не походил ни на что из моего опыта. Не моржи, не киты, не подводное торошение. Я пометил время записи и продолжил работать, решив, что разберусь позже. Но позже не получилось. Потому что наступила ночь девятнадцатого октября.

Вечером восемнадцатого числа, после ужина в кают-компании, настроение на борту держалось ровное, рабочее. Повар Лёша Чернов, здоровенный детина из Мурманска, приготовил тушёную оленину, которую мы получили на Диксоне. Мясо сопровождалось макаронами по-флотски и компотом из сухофруктов, густым, с тёмным вишнёвым оттенком. Еда в Арктике значит много. Она якорь, за который человек держится, когда вокруг только лёд, темнота и ветер. Хорошая кормёжка на ледоколе ценилась не меньше, чем исправные машины.

За столом сидели вместе. Я, Панкратов, второй помощник Аркадий Ильич Зубов, пожилой мужик с сонным выражением лица, штурман Олег Ларин, молодой, первый сезон в Арктике, и двое матросов палубной команды, Сашка Дёмин и Коля Ефремов. Ефремова все звали Ефрейтором, он отслужил срочную в морской пехоте на Северном флоте и до сих пор двигался с характерной пружинистой повадкой человека, привыкшего к физическим нагрузкам. Дёмин, напротив, выглядел тщедушным и мёрзлявым, вечно кутался в свитер и пил чай стакан за стаканом.

Разговор зашёл о станции.

— Медведь там побывал, точно вам говорю, — сказал Ефремов, обхватив ладонями кружку с чаем. — Следы кругом. Он аккумуляторный отсек вскрыл, крышку отогнул, как банку консервную.

— Медведь электроникой не интересуется, — возразил Зубов, не открывая глаз.

Он сидел, откинувшись на спинку стула, и со стороны казалось, что дремлет.

— Ему жрать надо. Он туда за тюленьим жиром полез, которым ребята стыки промазывали от влаги.

— А мачту кто сломал?

— Мачту торос сломал. Или ветер. Сам видел, какие там заструги. Ветрюга, наверное, узлов шестьдесят задувал.

— Всё равно жутковато, — негромко произнёс Ларин.

Штурман вертел в пальцах алюминиевую ложку, постукивая ею по краю тарелки.

— Стоит эта штука посреди льда, одна, антенна набок, контейнер нараспашку. Как будто бросили.

— Её и бросили, — сказал Панкратов. — Она автоматическая. Поставили и ушли. Нормальная практика.

Ларин пожал плечами и замолчал.

Я вспомнил про звук на плёнке и упомянул его вскользь, обращаясь скорее к Зубову, который плавал в Арктике больше десяти лет и слышал всякое.

— Низкий, говоришь? — переспросил Зубов, приоткрыв один глаз. — С вибрацией?

— Да. Секунды три-четыре. Потом тишина.

— Лёд стреляет. При резком охлаждении трещины дают звук, похожий на пушечный выстрел. Иногда с гулом.

— Я знаю, как стреляет лёд. Это другое.

Зубов открыл оба глаза и посмотрел на меня с ленивым любопытством.

— Ну, значит, какая-нибудь подлёдная история. Может, айсберг перевернулся где-то на глубине. Бывает, что кусок откалывается и уходит вниз, а потом всплывает. Грохот, как при взрыве.

Я кивнул, хотя не очень поверил. Звук не походил на грохот. Он походил на голос. Но я не стал этого говорить, потому что знал, как это прозвучит.

После ужина я вернулся в свою выгородку, ещё раз прослушал запись и перенёс фрагмент на отдельную катушку. Потом сходил в душ, где вода из-за экономии грелась кое-как, и лёг спать.

Ледокол стоял неподвижно. Машины работали на минимальной мощности, обеспечивая отопление и электричество. Корпус едва подрагивал. Снаружи дул ветер, от тридцати до тридцати пяти узлов, порывами до сорока. Температура опустилась ниже минус двадцати пяти. Я слышал, как ветер свистит в надстройке, как поскрипывает лёд вдоль борта, вдавленный в сталь давлением окружающего поля. Привычные, почти домашние звуки полярной стоянки. Я заснул около одиннадцати вечера по корабельному времени.

***

Разбудил меня крик. Не сирена, не звонок аварийной тревоги, а крик человека. Высокий, захлёбывающийся, оборвавшийся так резко, словно кричавшему зажали рот. Или горло.

Я сел на койке, и несколько мгновений не мог понять, где нахожусь. Каюта тонула в тусклом красноватом свете дежурного освещения. Переборка вибрировала мелкой, нервной дрожью, которой я не помнил по вечеру. Ледокол слегка покачивался, как будто что-то давило на него снаружи, и корпус переваливался с борта на борт в замёрзшей каше.

Потом я услышал второй звук. Не крик. Что-то другое. Тяжёлый, мокрый удар, прилетевший сверху, с палубы. И после него скрежет, протяжный, металлический, будто по стальному настилу волочили что-то массивное.

Я схватил штаны, свитер, сунул ноги в ботинки, не шнуруя, и выскочил в коридор.

Там уже толпились люди. Панкратов в одних трусах и накинутом бушлате, с фонарём. Электрик Гена Самохин, заспанный, растерянный. Двое мотористов, чьи каюты располагались ниже, на первой палубе. Все смотрели вверх, на подволок, как будто могли увидеть сквозь металл то, что происходило на палубе.

— Кто орал? — спросил Панкратов.

Никто не ответил.

— Где вахтенный? — продолжил он, уже жёстче.

Вахтенным на палубе в ту ночь стоял Дёмин. Дёмин, который мёрз, который пил чай стакан за стаканом, который должен сейчас находиться у входа в надстройку со стороны кормы, в утеплённой куртке, шапке-ушанке и валенках, с фонарём и рацией.

— Мостик, — коротко бросил Панкратов и двинулся по коридору к трапу.

Я пошёл за ним. Не знаю почему. Наверное, потому что стоять на месте казалось хуже.

На ходовом мостике горел свет. Вахтенный офицер, третий помощник Валера Костин, стоял у лобового иллюминатора и смотрел наружу, прижав к стеклу ладони. Он обернулся, когда мы вошли. Лицо у него выглядело скверно. Не бледное, а какое-то серое, будто из него разом откачали всю кровь.

— Камера на корме, — проговорил Костин и ткнул пальцем в монитор обзорной системы.

Камер на «Арктике» имелось несколько, установленных для контроля ледовой обстановки при маневрировании. Качество изображения по меркам начала восьмидесятых считалось неплохим, но по сути это оставалась мутная, зернистая картинка в оттенках серого. Кормовая камера показывала палубу, вертолётную площадку и кормовой швартовный узел.

Мы все уставились в монитор. Палуба выглядела пустой. Прожектор на кормовой мачте бросал пятно желтоватого света на стальной настил, припорошенный снегом. Ветер гнал позёмку. Тени от кнехтов и кормовых лебёдок лежали длинными полосами. Больше ничего.

— Перемотай, — приказал Панкратов.

Костин покачал головой.

— Не пишет. Только прямая трансляция.

Панкратов выматерился сквозь зубы.

— Дёмин не отвечает, — добавил Костин. — Я вызывал по рации. Трижды. Тишина.

Мы переглянулись. В тот момент я осознал одну вещь, которую до сих пор отказывался формулировать. Крик, который разбудил меня, принадлежал Дёмину. Я узнал его голос, хотя и не хотел этого признавать. Дёмин кричал не от испуга. Он кричал от боли.

— Что он там вообще забыл?

— Не знаю, — ответил Костин. — Я в туалет отходил.

Панкратов связался по внутренней трансляции с капитанской каютой. Сомов ответил немедленно, голос ровный, спокойный.

— Что случилось?

— Виталий Андреевич, крик на палубе. Вахтенный матрос Дёмин не выходит на связь.

Пауза длилась секунду, может, две.

— Выхожу. Объявляй общий сбор палубной команды. На палубу без моей команды не выходить.

Панкратов повесил трубку и повернулся к нам.

— Слышали? На палубу ни ногой. Самохин, свет. Врубай всё, что есть.

Самохин кивнул и исчез.

Через минуту палубные прожектора вспыхнули по обоим бортам, заливая ледокол резким, слепящим белым светом. Снег вспыхнул, заискрился, и на мгновение показалось, что вокруг судна раскинулось бескрайнее белое поле, чистое, ровное, безопасное. Но тени от торосов, вздыбленных вдоль бортов, легли кривыми, ломаными линиями, и в каждой из этих теней мог прятаться кто угодно.

Сомов появился на мостике через три минуты, одетый в полный комплект. Утеплённый комбинезон, шапка, перчатки. За ним шли Ефремов и боцман Пётр Кузьмич Ряхин, коренастый, кривоногий мужик с красным обветренным лицом, выглядевший так, будто его вырубили из того же материала, что и сам ледокол.

Предыдущая главаГлава 1 из 4Следующая глава