Я задумался. Точнее, думал ни о чём конкретном. О завтрашнем выходном, о том, что надо перезвонить матери, так как она оставляла голосовое, а я не прослушал. О том, что в общежитии опять потекла труба в душевой, а комендант отмазывается и говорит, что это не его зона ответственности. Мысли текли лениво, вяло, и я немного расслабился, потому что станция, пусть и пустая, ощущалась безопаснее тоннеля. Здесь пространство, воздух, свет. Здесь не давят стены.
Я не заметил, когда появился мой напарник. Просто в какой-то момент поднял глаза, и Митрич стоял передо мной. Метрах в пяти, у края платформы, руки вдоль тела. Стоял ровно, прямо, и смотрел на меня.
— Быстро ты, — проговорил я.
Он не ответил, продолжая стоять, и что-то в его позе показалось мне странным, но я не мог сразу ухватить, что именно. Только потом, восстанавливая ту ночь в памяти, я понял, что Митрич никогда не стоял прямо. Он всегда чуть сутулился, перенося свой вес на правую ногу. Левое плечо чуть выше правого. Привычка, въевшаяся в тело за десятилетия. А эта фигура стояла идеально ровно, как столб. Но в тот момент я не обратил на это внимания.
— Сортир нормальный? — спросил я, просто чтобы что-то спросить.
Он чуть повернул голову, как будто прислушиваясь к моим словам, и ответил не сразу. Пауза длилась секунды три, может четыре.
— Нормальный, — произнёс он.
Голос его звучал правильно. Тот же тембр, та же хрипотца. Но интонация вышла плоской, лишённой привычных митричевских модуляций. Он говорил «нормальный» так, как читают вслух незнакомое слово на чужом языке, правильно произнося звуки, но не вкладывая в них значения.
— Ну, пошли тогда, — сказал я и потянулся за планшетами.
— Пошли, — повторил он.
Но не двинулся с места. Продолжал стоять у края платформы и смотреть на меня. Лицо его в дежурном освещении выглядело привычно, те же мелкие глаза, тот же круглый подбородок, та же двухдневная седоватая щетина. Всё на месте. И всё-таки что-то было не так.
Я встал. Подошёл к нему ближе, на расстояние вытянутой руки, и вгляделся. Он не моргал. Смотрел на меня, и я вдруг осознал, что за всё время, пока мы разговаривали, он ни разу не моргнул. Глаза раскрыты чуть шире обычного, и зрачки зафиксированы на мне, как объективы камер.
— Митрич, ты в порядке?
— В порядке, — повторил он мои слова.
Не ответил на вопрос, а именно повторил, как эхо.
— В порядке.
Тревога поднялась откуда-то из живота, тёплая, вязкая, незнакомая. Не страх ещё, а его предвестник. Как гул перед поездом, когда состав ещё далеко, но рельсы уже начинают петь.
— Что случилось? Тебе плохо? Давление?
Он склонил голову набок. Медленно, плавно, градусов на двадцать, и этот жест выглядел неорганично, механически, как будто шея поворачивалась на шарнире.
— Давление, — проговорил он.
Я всмотрелся в его глаза. Зрачки не сужались и не расширялись, а просто замерли в одном положении, словно нарисованные. И ещё одна деталь добралась до моего сознания с запозданием. Его грудь не двигалась. Он не дышал. Жилет, накинутый поверх тёмно-синей куртки, висел неподвижно. Ни единого колебания ткани, которое выдавало бы вдох или выдох. Фигура стояла передо мной, как манекен, как безупречно слепленная кукла, и воздух вокруг неё ощущался неправильным, слишком плотным, слишком неподвижным, словно пространство вокруг этого тела затвердело.
— Митрич, блин, ты меня пугаешь. Тебе «скорую» вызвать? Рация…
— Рация, — вновь повторил он.
Я отступил на шаг. Что-то внутри меня, что-то абсолютное, не связанное ни с логикой, ни с опытом, включило сигнал тревоги. Каждый волосок на голове встал дыбом. Кожа на затылке стянулась, как от холода, хотя мне не было холодно.
— Кто ты? — вырвалось у меня.
Глупый вопрос. Абсурдный вопрос. Передо мной стоял мой напарник, в его одежде, с его лицом, с его голосом. И всё же я спросил.
Он стоял, смотрел, и тут его лицо дёрнулось. Не мимическое движение, а именно дёрнулось, как изображение на экране с плохим сигналом. Левый угол рта пополз вверх, формируя что-то вроде улыбки, но правая половина лица оставалась неподвижной, и эта кривая, расколотая гримаса ничем не напоминала человеческое выражение.
— Бежать, — произнёс он вдруг.
Голос изменился, стал выше, напряжённее, и слово прозвучало не как ответ, а как команда, обращённая к самому себе.
— Нужно бежать.
И он побежал.
То, что произошло дальше, я мысленно вижу до сих пор с отчётливостью, которая не тускнеет. Фигура, которую я принимал за Митрича, развернулась и бросилась к краю платформы. Спрыгнула на путь, метр с небольшим высоты, но приземлилась странно, не согнув колени, а выпрямившись, как подброшенная пружиной, и понеслась в тоннель.
Бег выглядел чудовищно нелепо. Голова откинута назад, запрокинута так, что затылок почти касался спины, и лицо, глядящее на потолок, скалилось в свете дежурных ламп. Ноги взлетали невозможно высоко. Колени чуть ли не ударяли в грудь при каждом шаге. Нелепая, дёрганая пародия на бег, как будто кто-то, никогда не видевший бегущего человека, пытался воспроизвести это действие по описанию. Руки болтались, раскачиваясь с неестественной амплитудой. Локти разведены в стороны, ладони мотались, как тряпичные, и вся фигура целиком выглядела ломаной, расшатанной, составленной из неправильно подогнанных деталей.
Звук его шагов, дробный, частый, гулко отдавался в жерле тоннеля и таял где-то в глубине.
«Что, нахрен, происходит?»
Я стоял на платформе и смотрел. Рот открыт, фонарь в опущенной руке, луч упирается в пол. Ноги, ватные, плохо слушались. Голос не шёл. Несколько секунд я просто стоял и смотрел, как эта нелепая, жуткая фигура убегает прочь, мелькая локтями и коленями, и скрывается в темноте тоннеля.
И ещё деталь, которую я заметил в последний момент, прежде чем тьма поглотила силуэт. Фигура уменьшалась неправильно. Когда человек убегает вдаль, он становится меньше пропорционально, равномерно. А эта фигура словно складывалась, сминалась, как бумажный лист, который кто-то комкает. Контуры теряли очертания, плечи втягивались в корпус, голова опускалась, и в последнем проблеске фонарного света мне показалось, что по тоннелю движется уже не человекоподобная фигура, а нечто бесформенное, тёмное, прижимающееся к стене, как огромная, текучая клякса.
Потом фигура окончательно исчезла. Стук шагов затих. Тишина вернулась, и она ощущалась теперь иначе, звонкая, хрупкая, как стекло, по которому пошла трещина.
— Митрич! — заорал я.
Голос сорвался, и крик вышел тонким, мальчишеским, испуганным.
— Митрич! Что с тобой? Стой!
Эхо подхватило его имя, исковеркало, раскидало по тоннелю обрывками: «… рич… ой… ич…» И умолкло.
Я тяжело дышал, ладони вспотели, и фонарь в руке ходил ходуном. Подумал: инсульт. Бывает. Человек начинает вести себя неадекватно, теряет контроль. Нужно вызвать помощь, нужно…
— Вася?
Неожиданный голос раздался за спиной. Я развернулся так резко, что чуть не упал, запутавшись в собственных ногах. Фонарь рванул лучом по колоннам, по стенам, по потолку.
Митрич стоял в дальнем конце платформы, у служебной двери. Дверь за его спиной ещё покачивалась на петлях. Он смотрел на меня с выражением искреннего недоумения. Брови подняты, рот приоткрыт.
— Ты чего орёшь? — спросил он. — Весь метрополитен перебудишь.
Настоящий Митрич. Сутулый, с опущенным левым плечом, с привычным прищуром. Живой, нормальный, человеческий. Он подошёл ко мне, и его шаги звучали правильно, знакомо, и тело двигалось правильно, с лёгкой хромотой на левую ногу, которая появлялась у него после долгого сидения.
— Митрич, — выдохнул я дрогнувшим голосом. — Ты… ты в туалете? Всё время?
— А где мне ещё быть? — нахмурился он. — Живот что-то прихватило, задержался чуток. А что случилось? Ты белый как смерть.
Я схватил его за руку. Он вздрогнул от неожиданности, рука у него тёплая, живая, с выступающими венами на тыльной стороне, и я держал её, как утопающий держит канат.
— Тут… Только что… Ты стоял здесь. То есть, не ты. Кто-то. Выглядел как ты. Говорил твоим голосом. А потом спрыгнул на путь и побежал в тоннель. Быстро. Очень быстро.
Слова выходили рвано, бессвязно. Я захлёбывался собственной речью, перескакивал с одного на другое, и голос мой звучал незнакомо, высоко, на грани истерики. Я сам себя слышал будто со стороны и не узнавал. Сердце колотилось так, что отдавалось болью, и мне приходилось глотать после каждой фразы, чтобы не задохнуться.
Митрич смотрел на меня. Недоумение на его лице сменилось чем-то другим. Не страхом, нет. Скорее настороженностью, какая бывает у человека, который услышал нечто, во что не верит, но отмахнуться не может.
— Вася, ты в порядке? Может, тебе присесть?
— Я в порядке! Я не рехнулся, Митрич, клянусь! Он стоял вот тут.
Я показал на край платформы.
— Прямо тут. Я с ним разговаривал. Думал, это ты вернулся из сортира. А он отвечал невпопад, повторял мои слова. А потом заорал, что нужно бежать, и спрыгнул вниз, и побежал туда.
Я ткнул фонарём в сторону тоннеля.
Митрич проследил за лучом. Тоннель зиял тёмным зевом, и оттуда тянуло сыростью и чем-то ещё, чем-то, что я не мог определить, но что заставляло меня дрожать от страха.
— Как, ты говоришь, он бежал? — переспросил Митрич.
Голос его стал чуть тише, осторожнее.
— Странно. Неправильно. Голову назад запрокинул, ноги задирал, руками махал. Как… как будто он не умеет бегать. Как будто подражает.
Последнее слово я произнёс и осёкся, потому что, сказав его вслух, почувствовал, как оно легло точно в паз. Подражает. Не бежит, а подражает бегу. Не говорит, а подражает речи. Не выглядит как Митрич, а подражает его внешности.
Митрич молчал. Челюсть у него двигалась, как будто он жевал что-то невидимое. Верный признак того, что он думает. Потом он медленно, не торопясь, достал из нагрудного кармана пачку сигарет и закурил. Руки его не дрожали, но зажигалку он зажёг со второго раза.
— Тут никого нет, — проговорил он, выпуская дым. — Станция закрыта, тоннели отключены. Ни рабочих, ни обходчиков, кроме нас, на этом участке нет.
— Я знаю.
— Если кто-то влез, камеры покажут.
— Камеры ночью в дежурном режиме, половина вообще муляжи, ты сам говорил.
Он затянулся. Сигарета тлела в полутьме оранжевой точкой.
И тут из тоннеля пришёл крик. Нет, даже не крик. Крик подразумевает человеческое горло, человеческие связки. А то, что вырвалось из черноты перегона и прокатилось по станции, не принадлежало ни одному горлу, которое я мог себе вообразить. Звук начался низко, почти на грани слышимости, и поднимался, раздирая воздух, набирая высоту и громкость, и в нём смешались десятки голосов, мужских, женских, нечеловеческих, сплавленных в один протяжный, многослойный вой. Он нёсся по тоннелю, отражаясь от тюбингов, усиливаясь, раскачиваясь, и выплеснулся на станцию, как волна выплёскивается на берег.
Эхо подхватило его и носило по залу секунд десять, ослабевая, распадаясь, и наконец затихло, оставив звенящую, оглушительную тишину.
Митрич уронил сигарету. Она покатилась по мраморному полу, рассыпая искры.
— Твою мать!
Мы стояли молча. Секунду, две, пять. Я слышал, как стучит у меня в груди, частыми, тесными ударами, и кровь шумит в ушах, и дыхание стало поверхностным, рваным.
— Это… — начал я.
— Слышал, — оборвал Митрич.
Голос у него сел, как будто тот крик высушил его изнутри.
— Слышал, Вася.
Сигаретный дым, которого в воздухе оставалось лёгкое облачко, вдруг качнулся. Не от ветра, так как ветра на станции не было. Облачко дыма потянулось в сторону тоннеля, как будто что-то втягивало воздух, и я увидел, как мелкий мусор на краю платформы, обрывок билета, фантик от конфеты, тоже едва заметно сдвинулся к чёрному зеву перегона. Как будто тоннель вдохнул.
— Что это?
Он не ответил. Поднял с кряхтением сигарету, затянулся, затушил о подошву ботинка.
— Пойдём посмотрим, — произнёс он.
— Ты серьёзно?
— А что делать? Мы обходчики. Обнаружили аномалию на участке. Нужно проверить.
— Ты серьёзно, не шутишь? Хочешь идти туда?
— Пошли.
В его голосе звучала та жёсткая, вымученная деловитость, которую люди надевают, как бронежилет, когда им по-настоящему не по себе. Митрич боялся. Я видел это по тому, как он сглатывал, как двигались желваки на его скулах, как он перехватил фонарь двумя руками, хотя обычно держал его небрежно, одной. Но он шёл. Двадцать три года в метро. Привычка делать своё дело сильнее страха.
— Это плохая идея. Обычно в фильмах…
— То в фильмах, а у нас не кино, — перебил он меня.
Мы спустились на путь. Митрич впереди, я за ним, на расстоянии вытянутой руки. Лучи наших фонарей скрестились перед нами и упёрлись в глотку тоннеля.
Тоннель выглядел так же, как час назад, когда мы по нему шли. Те же тюбинги, те же кабели, те же жёлтые пикетные отметки. Те же капли, падающие с потолка. Ничего нового. Ничего необычного.
И всё-таки он изменился. Я не мог сказать, что именно стало другим, но ощущение пространства сдвинулось. Тоннель казался у́же, чем раньше, и длиннее, и стены как будто чуть-чуть сдвинулись. Не физически, а ментально, в восприятии. Как будто кто-то взял знакомую картину и перерисовал её заново, точно, скрупулёзно, но с микроскопическими ошибками, которые глаз фиксирует, а мозг не может описать.
— Митрич, — позвал я шёпотом.
— Чего?
— Как думаешь, что это? Бомж? Может, кто-то забрался?
— Бомж так не орёт. Да и откуда ему тут взяться. Решётки на вентшахтах, двери под замком.
— А если из перехода? Через аварийный выход?
— Они опечатаны. Нет, Вася, это не бомж.
— А кто тогда?
Он не ответил. Мы прошли ещё метров тридцать, и тут я почувствовал запах. Тоннели пахнут специфически. Этакая смесь машинного масла, бетонной пыли, резины и той особенной затхлости, которую даёт застоявшийся подземный воздух. К этому набору прибавилось что-то новое. Тяжёлый, плотный, слегка сладковатый запах, похожий на запах мокрой шерсти. Органический, живой, чужой в мире бетона и чугуна.