Учёный на секунду задумался, после чего продолжил говорить:
— Пространство внутри объекта физически больше, чем снаружи. Свет это чувствует. Он идёт по геодезическим линиям, а они здесь уже не прямые.
— Это как?
— Представьте, что коридор… изогнут в направлении, которого вы не видите. Как лист бумаги, свёрнутый в трубку, но трубка уходит «вбок» от всех трёх наших измерений. Мы идём по «поверхности» этого листа и не замечаем изгиба, но свет, он чувствует.
— Это опасно?
— Пока нет. Пока это просто… кривизна. Но если мы пойдём дальше и кривизна увеличится…
Мы продолжали идти. Через пятьдесят метров луч фонаря уже отклонялся на два-три градуса. Через сто я перестал доверять своим глазам.
Стены. Стены стали неправильными. Не в том смысле, что они обрушились или деформировались. Физически они оставались прежними. Бетон, краска, трубы. Но моё восприятие упорно сообщало мне, что они тоньше, чем положено. Как если бы я смотрел на театральную декорацию, на плоский фанерный щит, за которым ничего нет. Стена в тридцать сантиметров бетона казалась мне толщиной в картонку. Я даже протянул руку и коснулся. Бетон под пальцами ощущался нормальным. Шершавый, холодный, твёрдый. Но что-то внутри моего мозга, какое-то чувство, выло от несоответствия между тем, что трогают пальцы, и тем, что видят глаза.
Гермозатвор. Массивная стальная дверь толщиной в сорок сантиметров, с поворотным штурвалом и системой рычагов. Она стояла закрытой. Ноговицын подошёл, взялся за штурвал. Тот не поддался. Не от ржавчины. Не от заклинивания. Штурвал свободно вращался, но дверь не двигалась.
Филиппенко осмотрел крепления.
— Рама сместилась, — произнёс он, проведя пальцем по краю двери. — Зазор неравномерный. Сверху три миллиметра, снизу, ноль. Будто пол поднялся. Или стена ушла.
— Стена ушла, — подтвердил Малявин.
Он стоял на коленях, прижав к полу какой-то прибор из своего кейса. Небольшая коробочка с экраном, на котором мерцали цифры.
— Фазовый сдвиг ноль целых три десятых процента. Геометрия уже нелинейна. Дверь не открывается, потому что её плоскость больше не перпендикулярна полу. Она наклонена в направлении, которого мы не воспринимаем.
— Можно взорвать, — предложил Филиппенко.
— Нет, — поднял голову профессор. — Взрывная волна в искривлённом пространстве непредсказуема. Она может уйти «вбок», может отразиться. Может сфокусироваться на нас.
— Тогда как? — подошёл ближе Скворцов.
Малявин открыл кейс. Внутри, в поролоновых гнёздах, лежали три предмета. Прибор, который он уже использовал, нечто похожее на толстый фломастер с крохотным экраном на торце и плоская металлическая пластина, испещрённая тонкой гравировкой. Он взял «фломастер» и навёл его на дверь.
— Лазерный интерферометр, — пояснил он, не отрывая взгляда от экрана. — Ищу направление смещения. Если я пойму, куда сместилась ось, можно попробовать приложить усилие в компенсирующем направлении.
— Это как?
— Подождите секунду.
Он водил прибором по двери минуты две. Потом подошёл к штурвалу и медленно, очень медленно, потянул его не вправо, как положено по конструкции, а вверх и чуть на себя. Одновременно. Дверь скрипнула и открылась.
— Сдвиг компенсирован, — убрал интерферометр обратно в кейс Малявин.
За дверью темнота стала гуще. Красные аварийные плафоны здесь не горели. Только наши фонари. И ещё гул. Тот самый, который не слышишь ушами, а чувствуешь зубами и позвоночником. Низкочастотная вибрация, проникающая через подошвы ботинок, через кости, через что-то ещё, чему я не мог дать названия. Она пульсировала. Не ритмично, как сердце, а с каким-то сложным, ускользающим от понимания рисунком.
— Сорок семь минут, — прошептал Малявин.
— Что?
— Цикл. Если я правильно прочитал выходные параметры из последней радиограммы, поле дышит циклами по сорок семь минут. Расширяется и сжимается. В фазе расширения аномалия захватывает новый объём. Мы вошли, когда оно находилось в сжатии. Сейчас начинается расширение.
— И сколько у нас?
Учёный посмотрел на часы. Потом на свой прибор. Потом снова на часы.
— Часы, — поднял он запястье. — Мои показывают четыре тридцать две. Ваши?
Я посмотрел. 04:28. Скворцов: 04:35. Ноговицын: 04:30.
Все разные.
— Время тоже плывёт, — сглотнул Малявин, утерев со лба рукавом капли пота. — Не сильно. Пока. Но мы не можем полагаться на часы. Ориентируйтесь на пульсацию. Когда гул нарастает, поле расширяется. Когда стихает, сжимается. В фазе сжатия безопаснее. Относительно.
Этот чужеродный низкий гул теперь постоянно и назойливо присутствовал на самой периферии человеческого сознания, вызывая мучительные приступы глухой, тягучей внутренней тошноты. Тяжелая вибрация легко проникала под кожу, заставляя беззащитные внутренние органы болезненно резонировать на какой-то больной, противоестественной биологии частоте. У меня перед глазами начали бесконтрольно плясать едва заметные полупрозрачные тёмные пятна, а во рту стремительно появился стойкий тошнотворный привкус металла.
Дед Никифор когда-то давно на пальцах объяснял мне скрытые ритмы мощных морских приливов, красочно рассказывая, как огромная вода мерно дышит, безропотно подчиняясь далекой луне. Но это проклятое место под толщей скал дышало совершенно не как живой свободный океан. Оно тяжело дышало как гигантский, изломанный безумным гением механизм, методично пожирающий саму незыблемую основу привычного мироздания.
Через десяток метров я поймал Малявина за локоть, когда мы остановились у поворота. Первая двойка проверяла следующий участок, Скворцов вполголоса переговаривался со связистом, а красный аварийный свет делал лица похожими на плохо проявленные фотокарточки. Учёный стоял, склонившись над своим прибором, и губы у него шевелились.
— Лев Борисович, — окликнул я его, — вы мне не объясните, что это место вообще делало.
Он поднял глаза не сразу.
— Не самое удачное время для лекции.
— А мне не нужна лекция, — проговорил я. — Мне нужно понимать, куда мы влезли. Что за эксперимент, какие цели, зачем флоту под скалой такая штука.
Он задумчиво провёл ладонью по щетине, потом посмотрел в темноту коридора, будто прикидывал, сколько ещё у нас осталось до того, как вопросы станут бесполезны.
— Хорошо. Только коротко и без формул. Иначе вы меня сейчас сами пристрелите.
— Договорились.
Малявин убрал прибор в кейс и прислонился плечом к стене.
— Вы знаете, что такое размеры объекта на карте и размеры объекта по факту, — начал он. — У военных это всегда разные вещи. На карте одно, под землёй другое. У этого объекта разница должна была оставаться обычной. Лишний кабельный тоннель, резервный зал, шахта под контур охлаждения. Но Рогозин полез не в объём. Он полез в геометрию самого объёма.
— Это я уже понял. Не до конца, но понял. Зачем?
— Сначала, всё выглядело как чистая наука. Проверка одной старой идеи. Если дополнительные измерения действительно существуют не только на бумаге, значит, у пространства есть скрытые степени свободы. Их можно не просто описывать, их можно трогать. Очень осторожно. Очень ненадолго. Как хирург трогает нерв иглой и смотрит, где дёрнется мышца.
— А потом этим заинтересовались люди в погонах.
— Разумеется, — криво усмехнулся он. — Если вы находите способ менять геометрию пространства хотя бы в микроскопическом объёме, то военные приходят сами. Их не нужно звать.
Я молчал, и он продолжил.
— Первая задача звучала почти безобидно. Связь. Представьте себе подлодку на глубине, за толщей воды и льда, без подъёма антенны. Или заглублённый командный пункт. Радиоволны режутся породой, водой, экранированием. А если не пытаться пробивать среду, а сократить путь через неё. Не сигнал сильнее сделать, а расстояние для сигнала меньше.
— Как тоннель?
— Почти. Только не дырка в скале, а короткий маршрут в геометрии. Сигнал уходит не по длинной дуге в трёхмерном мире, а скользит через свёрнутое направление и выныривает там, где должен. Для оператора всё выглядело бы как обычная передача. Для природы, как обходной путь.
Я представил себе карту моря, на которой две точки вдруг оказывались рядом не потому, что между ними меньше километров, а потому что сама карта на миг складывалась.
— Это первое, — кивнул я. — А второе?
— Навигация. Если вы чувствуете кривизну пространства лучше, чем гирокомпас, вы можете определять положение без спутников, без маяков, без внешнего сигнала. Для флота это мечта. Для ракетчиков тоже. А третье уже совсем неприятное.
Он замолчал. В коридоре впереди щёлкнул затвор автомата. Кто-то из бойцов снял и тут же вернул оружие на предохранитель.
— Говорите, — попросил я.
— Проникновение. Не человека пока. Сначала импульса, потом датчика, потом, возможно, компактного аппарата. Если между двумя точками можно на миг изменить топологию, то преграда перестаёт быть преградой в привычном смысле. Скала, корпус, броня, толща льда, всё это рассчитано на трёхмерный мир. Проектировщики всегда исходят из того, что у объекта есть толщина и что через эту толщину надо пробиться. А что, если толщину можно обойти.
— То есть вы делали проход сквозь преграды.
— Мы пытались понять, возможен ли локальный фазовый сдвиг, — поправил он меня. — На бумаге всё выглядело аккуратнее. Короткий импульс, микроскопический объём, датчики, запись параметров. Потом сворачивание обратно. Никто не собирался разворачивать это на людей и коридоры. Даже Рогозин. При всех его… странностях.
— А энергия? — спросил я. — Такую махину строят не только ради того, чтобы отправить сигнал покороче.
— Энергия тоже интересовала всех, — проговорил Малявин. — Не в смысле бесплатного чуда, это сказки для газет. Но если между свёрнутыми измерениями и нашим миром существует перепад состояний, то на границе можно снимать очень своеобразные эффекты. Стабилизировать плазму, гасить ударные волны, перераспределять нагрузку в материале. Для подводного флота, для реакторных установок — для защиты глубоководных аппаратов это выглядело заманчиво. Слишком заманчиво. Когда идея обещает сразу связь, навигацию, защиту и чёрт знает что ещё, тогда её перестают слушать осторожно. Её начинают финансировать.
— И что пошло не так?
Малявин опустил взгляд на кейс.
— Всё, что обычно идёт не так, когда умные люди решают, будто природа обязана вести себя по их расчётам. Они научились открывать щель. Маленькую, устойчивую. Потом решили держать её дольше. Потом увеличить объём. Потом засунуть внутрь живые датчики. Не людей, нет. Ткани, культуры клеток, органоиды. Рогозин хотел понять, как биология переносит частичный фазовый сдвиг. Он утверждал, что без этого мы никогда не узнаем цену технологии.
— И узнали.
— Да, — вздохнул он тяжко. — Только цену обычно узнают до запуска, а не после.
Я посмотрел в красный полумрак коридора, где бетон уже казался слишком тонким, чтобы к нему прислониться.
— Значит, если совсем по-честному, — проговорил я, — это место строили, чтобы научиться сгибать пространство для флота и оружия.
— Если совсем по-честному, — ответил Малявин, — это место строили, потому что человек терпеть не может закрытые двери. А когда дверь наконец находит, он сперва заглядывает в щель, потом суёт туда руку, а потом удивляется, что с другой стороны тоже кто-то есть. Или что там вообще нет понятия «другая сторона».
В наушнике треснул голос Ноговицына.
— Проход чистый. Двигаемся.
Скворцов обернулся к нам.
— Закончили беседы. Вперёд.
Малявин оттолкнулся от стены, поднял кейс и на секунду задержал взгляд на двери впереди.
— Вот теперь, — тихо произнёс он, — вы примерно знаете, почему нельзя трогать здесь ничего руками.
***
Жилой отсек начинался за вторым гермозатвором. Этот удалось открыть проще. Малявин определил направление смещения за тридцать секунд. Навык приходил к нему быстро, и я не мог решить, восхищает меня это или пугает.
Коридор за дверью расширялся. По обеим сторонам, каюты персонала, технические помещения, кают-компания. Двери в каюты стояли открытыми. Внутри, порядок. Заправленные койки, личные вещи на полках. Ни следов борьбы, ни паники. Кто-то оставил кружку с чаем на столе. Чай в ней заледенел, превратившись в мутный коричневый диск.
Мы прошли три каюты. Пустые. Четвёртая.
Ноговицын, шедший первым, остановился так резко, что Кравченко ткнулся ему в спину. Я увидел, как сержант медленно поднял руку и указал вперёд. Его указательный палец слегка подрагивал.
Я посмотрел туда, куда он указывал, и в первую секунду не понял, что вижу. Посреди коридора, в воздухе, на уровне глаз, висела тонкая вертикальная линия. Тёмная, почти чёрная. Похожая на волос или трещину в стекле. Она тянулась от пола до потолка, абсолютно прямая, абсолютно неподвижная.
— Что за…
— Тихо, — поднял кулак Скворцов.
Мы замерли. Я направил фонарь на линию. Она не отбрасывала тени. Она не отражала свет. Она просто… присутствовала. Как нарисованная на воздухе маркером.
— Профессор, — обернулся Скворцов.
Малявин вышел вперёд. Он навёл интерферометр, посмотрел на экран. Его лицо изменилось. Не побледнело, нет, не исказилось. Оно стало пустым, словно из него вынули все эмоции разом, оставив только голую, обнажённую мысль.
— Шаг влево, — сказал он мне. — Медленно. Один шаг.
Я послушно сделал шаг влево. И линия расширилась. Нет, не расширилась. Она повернулась. Или я повернулся относительно неё. Или пространство повернулось относительно нас обоих. Линия превратилась в полосу. Полоса, в силуэт. И я увидел.
Человек. В форме технического персонала объекта. Мужчина лет тридцати пяти, короткая стрижка, лицо спокойное, будто он остановился посреди коридора, задумавшись о чём-то. Глаза закрыты. Руки опущены вдоль тела. Он стоял в воздухе, не касаясь пола. Он парил. Его ноги находились в пяти сантиметрах от бетона.