К книге
ПробуждениеСтраница 3
60%
Страница 3
3

Наталья почувствовала, как правое плечо пронзила острая боль. Она невольно вскрикнула и выронила скальпель. Инструмент со звоном упал на пол, оставив на линолеуме маленькую царапину. Это была старая, тупая боль от удара прикладом. Она вспомнила, как упала на острые камни плаца, когда надзирательница заметила её медлительность. Грязь забилась в рот, вкус железа и земли стал нестерпимым.

Боль прошла так же внезапно, как и началась, оставив после себя тупое, ноющее эхо. Женщина схватилась за плечо и сжала его, массируя мышцу. Под пальцами было тепло и мягко. Никакого повреждения, никакого ушиба. Но тело помнило то, чего не помнил разум. Тело хранило свою, отдельную память, фантомную и упрямую, которая не подчинялась логике и не стиралась с годами.

Она вдруг вспомнила, как в детстве, лет в шесть, залезла в платяной шкаф, чтобы поиграть в прятки. Дверца захлопнулась. Темнота была полной, абсолютной, без единого луча. И Наталья начала кричать. Не как ребёнок, который испугался темноты, а как человек, который знает, что тьма может быть последним, что он увидит. Мать вытащила её через минуту, но девочка билась в истерике ещё час. Ни уговоры, ни объятия, ни сладости не помогали. Она задыхалась, хватала ртом воздух и повторяла одно слово, которое мать вначале не поняла. Слово было польским. «Drzwi.» Дверь. Откройте дверь.

Мать потом долго расспрашивала, где она услышала это слово. Дочка не могла объяснить. Она не слышала его. Она его знала.

«Господи! Что со мной? Я никогда не падала, и меня никогда не били прикладом».

Женщина нагнулась, подняла скальпель. Пальцы онемели. Она положила инструмент на стол и сжала руки в замок, пытаясь успокоиться. Дыхание участилось. В висках застучало.

Наталья закрыла глаза и попыталась применить технику, которой научилась когда-то на курсах стрессоустойчивости, которые архив устраивал для сотрудников. Вдох на четыре счёта. Задержка на семь. Выдох на восемь. Повторить. Она считала про себя, сосредоточившись на числах, на их механическом чередовании. Один, два, три, четыре. Пауза. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Выдох. Воздух выходил из лёгких медленно, контролируемо. Пульс начал замедляться.

Но стоило ей открыть глаза и увидеть серую обложку дневника, как всё начиналось заново. Тетрадь лежала на столе, освещённая зелёным светом лампы, такая маленькая, такая обычная. Школьная тетрадь, какие продавались в любой лавке довоенной Варшавы. Двадцать четыре листа в линейку, картонная обложка, скреплённая двумя металлическими скобками, покрытыми ржавчиной. Ничего особенного. И в то же время самый страшный документ, который Наталья держала в руках за всю свою карьеру.

— Откуда всё это? — прошептала она.

Может, давление скачет. Или сахар упал. Надо было ей нормально поесть, а не ограничиваться сухим бутербродом в обед. Женщина достала из сумки шоколадку, отломила кусочек, положила в рот. Сладкое должно помочь.

Шоколад таял на языке, и Наталья вдруг вспомнила ещё одну странность из своего детства. Она никогда не могла есть шоколад спокойно. Всегда ела его жадно, торопливо, заталкивая кусочки в рот один за другим, словно боялась, что отнимут. Мать ругала её за это, говорила, что нужно есть аккуратно, что девочка из хорошей семьи не набивает рот как бездомная. Но Наталья не могла иначе. Что-то внутри неё не верило, что еда не исчезнет. Что-то внутри помнило время, когда кусок хлеба в сто граммов был сокровищем, которое крали из-под матраца, пока ты спала.

Она и сейчас ела быстро. Муж, Алексей, часто замечал это за ней и шутил, что она питается как солдат на марше. Супруга отшучивалась, но в глубине души чувствовала неловкость. Она не понимала, почему не может просто сесть за стол и спокойно, не торопясь, разрезать мясо на кусочки, положить на вилку, поднести ко рту. Почему каждый приём пищи превращается в гонку, будто обед могут отменить в любую секунду.

Теперь, кажется, она начинала понимать.

Она поднялась со стула и подошла к окну. Отражение в стекле показалось ей чужим. Сорокалетняя женщина с усталыми глазами на мгновение превратилась в испуганную девочку с обритой головой. Наталья прижала ладони к лицу.

В голове промелькнул ещё один образ. Она увидела себя, маленькую, лет десяти, на даче у бабушки в Подмосковье. Жаркий июльский полдень. Бабушка развесила бельё на верёвке во дворе. Простыни, наволочки, полотенца. Белые, чистые, пахнущие хозяйственным мылом. И маленькая Наташа стояла перед этими простынями, и в глазах стояли слёзы, и она не могла объяснить почему. Бабушка подошла, присела на корточки, взяла за руки. «Что случилось, зайка?» А Наталья показала на простыни и сказала: «Они повесили их сушиться, но это не бельё, бабушка. Это не бельё.» Бабушка не поняла. Никто не понял. Да и сама Наталья не поняла тогда, что именно видела в этих простынях. Какой-то другой образ, наложившийся поверх реальности, как двойная экспозиция на фотоплёнке.

Сейчас она знала. Знала, что белая ткань, развешенная на верёвках, напомнила ей ряды робы, которую заключённые сушили после стирки на натянутой между столбами проволоке. Те робы не были белыми, они были серыми, в полоску, пропитанными потом и горем. Но детское сознание зацепилось за форму, за ритм, за повторяющийся паттерн ткани на верёвке, и что-то всколыхнулось на дне памяти.

— Этого не может быть, — проговорила она. — Я просто переутомилась. Это профессиональная деформация, я слишком глубоко погрузилась в материал.

Но разум предательски подсовывал новые детали. Она откуда-то знала, что на следующей странице Корнелия расскажет о том, как спрятала дневник. Она знала, что карандаш сломается на слове «надежда». Знала, что на полях будет нарисован крошечный цветок, почти незаметный.

Женщина вернулась к столу. Непослушными пальцами она перевернула лист. Текст стал обрывистым, буквы мельче, строчки кривее.

«7 октября 1944 года.

Пани Стефания умерла ночью. Она просто не проснулась. Её унесли утром, как уносят всех. Я взяла её миску, теперь у меня две. Это важно, потому что в одной можно хранить воду, а в другой есть.

Сегодня был слух, что приедет комиссия из Берлина. Нас заставили убирать территорию. Мы мели площадь, таскали камни, выравнивали дорожки. Надзирательница Ирма била тех, кто работал медленно. У неё красивое лицо, но глаза пустые, как у куклы. Она любит свою собаку больше, чем людей. Собаку зовут Гретель, и та слушается каждого слова«.

Наталья провела пальцем по странице. На полях действительно был нарисован цветок. Маленький, схематичный, но узнаваемый. Ромашка. Или василёк. Что-то простое, из прежней жизни.

«10 октября 1944 года.

Сегодня видела, как увозили детей. Их собрали утром из всех бараков. Маленькие, худые, они стояли кучкой у грузовика. Некоторые плакали, некоторые молчали. Одна девочка лет пяти держала в руках тряпичную куклу. Охранник вырвал игрушку и бросил в грязь. Девочка не заплакала. Только смотрела на куклу, пока её не затолкали в машину. Я хотела подобрать ту куклу потом, но не успела«.

«11 октября 1944 года.

Ирма привела сегодня группу заключённых на медицинский осмотр. Так это называлось. Она стояла у входа в блок десять и отбирала женщин. Тех, кто был слишком худ, слишком болен, слишком стар. Тех, кто уже не мог работать.

Она делала это буднично, равнодушно, как сортировщица на почте раскладывает письма по ящикам. Одним движением руки, направо или налево. Жизнь или смерть. Без колебаний, без паузы, без тени сомнения.

Одна молодая женщина, венгерка, бросилась ей в ноги. Она рыдала и целовала её сапоги, умоляла пощадить, говорила, что у неё двое детей, что она ещё может работать. Ирма посмотрела на неё сверху вниз. Просто посмотрела. Потом носком сапога оттолкнула её голову и переступила через лежащее тело. Венгерку утащили.

Я пряталась за углом барака и видела всё через щель в досках. Мне нельзя было там находиться, но я не могла уйти. Что-то заставляло смотреть. Может быть, мне нужно было запомнить. Для того, чтобы когда-нибудь кто-нибудь прочитал это и узнал.

Ирма красива. Это самое ужасное. Что зло может быть красивым. Что у чудовища может быть гладкая кожа, аккуратная причёска, чистая униформа. Что оно может пахнуть духами и носить шёлковые чулки, которые отнимает у мёртвых. Пани Магда говорит, что Грезе берёт себе вещи из Канады, лучшую одежду, украшения, парфюмерию. Что она примеряет платья убитых женщин перед зеркалом. Не знаю, правда ли это. Но поверить могу.

13 октября 1944 года.

Я думаю о том, что будет после. Если это когда-нибудь закончится. Если слова пани Ванды сбудутся и русские действительно придут. Что тогда?

Я пытаюсь представить себе мир без колючей проволоки. Мир, где можно проснуться утром и не бояться. Где можно есть досыта. Где никто не считает тебя, не бьёт, не кричит. Где твоё имя, это твоё имя, а не номер на руке.

Я пытаюсь, но не могу. Образы расплываются, как отражение в грязной воде. Я помню, как выглядит наша квартира в Варшаве. Помню обои в цветочек на стене в моей комнате. Помню запах маминого пирога с яблоками. Помню папин смех. Но всё это кажется выдуманным, как сказка, которую придумываешь себе перед сном, чтобы уснуть.

Может быть, мир без лагеря, это и есть сказка. Может быть, он никогда не существовал. Может быть, всегда были только нары, аппель, суп из гнилой капусты и дым из труб. Может быть, я выдумала себе другую жизнь, чтобы не сойти с ума.

Но потом я трогаю мамину брошь, которую прячу в шве робы, и чувствую холодок серебра, и вспоминаю. Всё было. Всё настоящее. И если было, значит, может быть снова. Надо только дожить.

Я не знаю, доживу ли. Но буду стараться. Буду есть суп до дна. Буду работать. Попытаюсь быть невидимой. Буду прятать этот дневник. Потому что если я умру, пусть останутся хотя бы слова. Пусть кто-нибудь когда-нибудь прочитает и узнает, что здесь была девочка по имени Корнелия Витковская из Варшавы, и ей было двенадцать лет, и она любила рисовать ромашки, и мечтала стать учительницей, и у неё были карие глаза и родинка на левой щеке.

Это немного. Но это всё, что у меня есть.«

Наталья чувствовала, как внутри всё сжимается в тугой узел. Она читала подобные свидетельства раньше. Читала протоколы, показания выживших, документы процессов. Но сейчас это было не просто чтение. Это было проживание.

Женщина отодвинулась от стола и долго сидела неподвижно, глядя в одну точку. Свет лампы падал на её руки, лежащие на коленях. Руки были обычные, женские, с коротко остриженными ногтями, без маникюра, с мозолью на среднем пальце правой руки от постоянного держания скальпеля. Рабочие руки. Живые руки.

Она повернула левую руку ладонью вверх и посмотрела на внутреннюю сторону предплечья. Чистая кожа, голубоватые вены, лёгкий пушок. Никакого номера. Никакого следа иглы. Но она чувствовала его. Чувствовала каждую цифру, как чувствуют шрам, которого нет, после ампутации. Фантомная боль, фантомная память, фантомная жизнь, которая не была её жизнью и была ею одновременно.

Она подумала о реинкарнации. Слово пришло в голову само, непрошеное, и женщина мысленно отмахнулась от него. Она была человеком рациональным, выросшим в семье инженеров и учителей. Мать ходила в церковь по праздникам, но вера её была скорее привычкой, чем убеждением. Отец не верил ни во что, кроме чертежей и расчётов. Дочка унаследовала от него это недоверие к необъяснимому.

Но то, что происходило с ней сейчас, не вписывалось в рациональные рамки. Она знала подробности, которых не могла знать. Помнила вещи, которых не могла помнить. Чувствовала боль, которую не испытывала. Можно было списать всё на воображение, на профессиональную деформацию, на усталость. Но Наталья была честна с собой. Это было что-то другое. Что-то большее, чем игра воображения.

«15 октября 1944 года.

Сегодня ночью был обыск. Мы стояли на аппельплаце три часа. Дождь падал на голые плечи, превращаясь в ледяные струйки. Я видела, как упала девочка из Люблина. Её звали Рахель, и она иногда пела песни на идише тихим голосом. Она просто закрыла глаза и больше не поднялась.

Охранник смеялся. У него были золотые зубы, которые блестели при свете прожекторов. Он пнул её ногой, проверяя, жива ли, потом махнул рукой, и её оттащили в сторону. Я чувствую, что силы уходят.

Мои руки стали тонкими, как ветки вербы. Кожа натянулась на костях. Я вижу каждую жилку, каждый сустав. Я спрячу эту тетрадь. Если кто-то найдёт её, знайте. Мы были людьми. У нас были имена. У нас была на…«

Наталья видела, как буквы последнего слова начали расплываться, утрачивая форму. Карандашная линия из уверенной становилась дрожащей, прерывистой, и в этом дрожании она читала то, что стояло за словами. Холод, голод, страх, усталость, которая давно перешла границу выносимого. Девочка двенадцати лет, пишущая последние строки в тетради, которую собиралась спрятать под досками пола, потому что знала или чувствовала, что времени больше не осталось.

Она хотела написать «надежда». Наталья была уверена в этом так же твёрдо, как в собственном имени. «У нас была надежда.» Но карандаш не выдержал, или пальцы не выдержали, или сердце.

Женщина прижала ладонь к странице, закрывая последние строки, и почувствовала под рукой шершавую поверхность старой бумаги. В этом прикосновении было что-то невыносимо интимное, словно она дотронулась до чужой руки через восемьдесят лет.

Грифель сорвался, оставив глубокую царапину на бумаге. Дальше шли чистые листы, изъеденные временем и сыростью. История Корнелии Витковской закончилась здесь, в пыльном архиве, спустя восемьдесят лет.

Наталья отложила дневник. Её дыхание стало частым, прерывистым. Она попыталась встать, но ноги не слушались. Руки вцепились в подлокотники стула. Перед глазами пошли тёмные круги, и на мгновение ей показалось, что она теряет сознание. Но это было не обморочное состояние. Это было что-то противоположное, обострение сознания до предела, когда каждый звук, каждый запах, каждое ощущение усиливается стократ.

Предыдущая главаГлава 3 из 5Следующая глава