Пани Магда сказала, что главное правило здесь одно. Быть невидимой. Не выделяться ничем, ни хорошим, ни плохим. Тех, кто выделяется, замечают. А тех, кого замечают, забирают.«
Наталья медленно переворачивала страницы. Бумага истончилась от времени, требовала предельной осторожности. Она взяла мягкую кисть, смоченную в специальном растворе, и начала очищать края листа от налипшей грязи. Движения были автоматическими, выверенными годами практики, но мысли блуждали где-то далеко.
Она положила кисть и взяла пинцет. В нижней части страницы два листа слиплись, и между ними виднелся край чего-то постороннего. Наталья осторожно, миллиметр за миллиметром, разъединила страницы. Между ними лежал крошечный засохший листок. Настоящий, растительный. Он превратился в хрупкий коричневый скелет с просвечивающими жилками, но форма сохранилась. Это был лист берёзы. В Освенциме-Биркенау почти не было берёз. Вдоль лагерной ограды росли только чахлые тополя, посаженные по приказу коменданта для осушения болотистой почвы. Значит, этот листок принесли с собой, из Варшавы, из прежней жизни. Или подобрали во время работы за воротами, в одной из внешних команд, где на краткий миг можно было увидеть клочок нормальной земли. Кто-то, вероятно сама Корнелия, подобрал его и положил между страницами. Может быть, как закладку, а может быть, как память о чём-то. О дереве за забором. О лесе, в котором когда-то гуляла. О мире, где росли деревья и можно было просто сорвать лист, не опасаясь удара.
Женщина аккуратно переложила листок на отдельное стекло, сфотографировала, записала в паспорт. «Между стр. 4 и 5 обнаружен гербарный образец, предположительно Betula pendula, состояние удовлетворительное, фрагментарная утрата краёв.»
Руки работали автоматически, но внутри поднималось что-то тёплое и болезненное, что не имело отношения к профессиональной деятельности.
«18 сентября 1944 года.
Сегодня сделали татуировку. Старик, который бил номер, смотрел мимо меня. Его руки были в синих пятнах от чернил. У него отсутствовали два пальца на левой руке, и он держал иглу неуклюже. Я смотрела, как игла входит в кожу, как выступают капельки крови. Боль была острой, но я не закричала. Теперь я семьдесят три тысячи двести одиннадцать. Это число стало моим именем«.
«19 сентября 1944 года.
Сегодня видела Ирму Грезе. Она пришла в наш блок утром, во время проверки. Высокая, светловолосая, в начищенных сапогах, с плёткой в руке. Ей, говорят, двадцать один год, но она выглядит старше. Или моложе. Трудно понять. Лицо красивое, правильное, как на открытке. Но когда она смотрит на тебя, внутри всё холодеет.
Она шла вдоль строя медленно, осматривая каждую из нас, как осматривают скот на рынке. Остановилась перед женщиной из Салоников, гречанкой, у которой на щеке был шрам. Ирма подняла её подбородок кончиком плётки, повернула лицо вправо, потом влево. Ничего не сказала. Просто пошла дальше. Но гречанка после этого тряслась до вечера.
Пани Магда рассказала, что Ирма любит натравливать собак на заключённых. Что она выбирает женщин, которые когда-то были красивыми, и избивает их особенно жестоко, целясь в лицо. Что она однажды забила женщину насмерть на глазах всего блока за то, что та поглядела на неё как-то не так. Я не знаю, правда ли это. Но видела её глаза. В них нет ничего. Совсем ничего. Как будто за красивым лицом пустая комната, где никого нет и не было никогда.
20 сентября 1944 года.
Ирма снова приходила. На этот раз с доктором Менгеле. Он был в белом халате поверх мундира. Тоже красивый, с тёмными волосами и ямочкой на подбородке. Улыбался. Всё время улыбался, и от этой улыбки становилось страшнее, чем от крика. Он прошёл по бараку, указывая на отдельных женщин. Те, на кого он указывал, должны были выйти из строя. Они уходили с ним и не возвращались. Никто не спрашивал, куда. Все знали.
Ирма стояла рядом с ним и что-то записывала в блокнот. Деловито, спокойно, как секретарь на совещании. Иногда она наклонялась к нему и что-то говорила тихо, и он кивал. Они были похожи на молодую пару, обсуждающую список покупок. Только покупками были человеческие жизни.
Одна женщина из Лодзи, пани Янина, отказалась выйти из строя. Она крикнула, что больна и не может идти. Ирма подошла к ней, и я видела, как её рука с плёткой поднялась и опустилась. Раз, другой, третий. Пани Янина упала. Ирма била ещё. Удары были точные, расчётливые, по рёбрам, по почкам, по голове. Пани Янина перестала кричать после пятого удара. Её утащили за ноги. На полу осталась тёмная полоса крови.
Я стояла в третьем ряду и не могла закрыть глаза. Тело не слушалось. Я просто смотрела, как смотрят все вокруг, не в силах ни помочь, ни отвернуться. Потому что если отвернёшься, значит, заметят, что тебе не всё равно. А если заметят, ты следующая.«
Наталья закрыла глаза. Она не просто читала. Она ощущала запах жжёной кости, который доносился из высоких труб крематория. В её мастерской пахло клеем и старой бумагой, но ноздри улавливали сладковатый, тошнотворный дым. Реставратор попыталась сосредоточиться на работе, взяв скальпель, чтобы убрать фрагмент присохшей грязи, но рука дрогнула.
Скальпель оставил тонкую царапину на странице. Женщина ахнула и отложила инструмент. Такая ошибка могла стоить ей работы. Она взяла увеличительное стекло, осмотрела повреждение. К счастью, царапина была поверхностной, не задев чернила. Можно будет исправить на этапе финальной обработки.
— Семьдесят три тысячи двести одиннадцать, — произнесла она медленно.
Цифры отозвались в мозгу узнаванием. Наталья знала планировку лагеря так, словно сама исходила его вдоль и поперёк. Она откуда-то прекрасно помнила, где находилась лужа, которая никогда не высыхала у входа в блок номер десять. Помнила щербину на четвёртой ступеньке лестницы, ведущей в прачечную. Помнила ржавое пятно на стене умывальни, похожее на профиль человека.
Женщина встряхнула головой. Это абсурд. Она изучала документы, смотрела фотографии, читала мемуары выживших. Вот откуда эти образы. Просто мозг выстраивает связи, создаёт иллюзию личного опыта.
«21 сентября 1944 года.
Сегодня давали суп. Жидкий, с плавающими листьями капусты и кусочком картофельной кожуры. Я съела всё до дна, хотя было противно. Голод сильнее отвращения. Хлеба дали маленький кусок, граммов сто. Я спрятала половину под матрац на вечер, но кто-то украл. Теперь я ем сразу, как дают.
Пани Магда из нашего барака сказала, что надо экономить силы. Она уже третий месяц здесь и знает, как выживать. Учит нас не привлекать внимание охраны, не смотреть в глаза, ходить быстро, но не бежать«.
Наталья читала, и перед глазами возникала картина барачной жизни. Она видела длинные ряды нар, слышала скрип досок, чувствовала запах немытых тел и сырости. Видела, как в углу барака женщины шёпотом делятся крохами еды, как кто-то плачет, уткнувшись лицом в тонкую, вшивую подстилку.
«24 сентября 1944 года.
Меня отправили работать. Сначала было страшно, но пани Магда сказала, что работа это хорошо. Значит, ты ещё нужна. Я попала в команду, которая разбирает вещи прибывших. Это место называют Канада, потому что там много всего, как в богатой стране. Мы сортируем одежду, обувь, чемоданы. Всё складываем в кучи. Детские вещи отдельно, мужские отдельно, женские отдельно.
Иногда попадаются фотографии, письма, игрушки. Это самое тяжёлое. Смотреть на чужие лица и знать, что этих людей больше нет«.
Наталья вытерла вспотевшие ладони о халат. В комнате было прохладно, но её бросало в жар. Она встала, подошла к окну, распахнула форточку. Свежий воздух ворвался в помещение, принося запах мокрой листвы и дождя.
Прохлада обожгла лёгкие, и женщина на секунду зажмурилась от удовольствия. Простое, животное удовольствие, вдохнуть полной грудью, не боясь, что воздух отравлен, что вдох может оказаться последним. Она поймала себя на этой мысли и вздрогнула. Откуда это? Почему она думает о дыхании как о привилегии?
Память, которая не была её памятью, подбрасывала обрывки. Запах хлорки в умывальне. Ледяная вода из крана, которая текла тонкой струйкой и за которую приходилось стоять в очереди, а очередь двигалась медленно, потому что кранов было шесть на весь барак в триста человек. Ощущение шершавого мыла, серого, вонючего, которого хватало на три-четыре раза, а потом оно превращалось в склизкий обмылок. Звук сирены, от которого подбрасывало на нарах в четыре утра, и нужно было мгновенно встать, одеться, выбежать на аппельплац, потому что опоздание каралось.
Наталья провела рукой по лицу. Щёки были горячими, а лоб холодным. Контраст температуры озадачил. Она пощупала пульс. Частый, но ровный. Не похоже на приступ. Похоже на что-то другое, на пробуждение.
Город за окном жил своей жизнью. Где-то внизу проехала машина, залаяла собака. Обычные ночные звуки мегаполиса. Женщина прижалась лбом к холодному стеклу. Ей хотелось выйти на улицу, раствориться в этой обыденности, забыть про дневник и его автора. Но что-то тянуло обратно к столу. Она вернулась, села, придвинула лампу ближе.
«2 октября 1944 года.
Пани Стефания из Кракова отдала мне сегодня половину своей пайки. Она сказала, что ей уже всё равно, а мне нужно расти. Её лицо похоже на пергамент, сквозь который просвечивает череп. Глаза ввалились, губы потрескались. Она почти не встаёт с нар. Я пыталась отказаться, но она настояла. Сунула хлеб мне в руку и отвернулась к стене.
Мы работали в Канаде, разбирая вещи тех, кто прибыл утром. Я нашла там детскую туфельку, совсем новую, с лакированным носком и красным бантиком. Внутри лежала записка на немецком языке. Я не умею читать по-немецки, но поняла, что это письмо святому Николаю. Там была нарисована ёлка цветными карандашами. Я спрятала туфельку под горой одежды, потому что смотреть на неё было невыносимо«.
«4 октября 1944 года.
Сегодня в нашем бараке произошло то, чего я никогда не забуду, сколько бы мне ни осталось жить.
Утром, ещё до аппеля, пришла «Гиена Освенцима», как Ирму называли другие, с двумя охранниками и собакой. Собака рвалась с поводка, скалила зубы. Ирма была в хорошем настроении, это было видно по её походке, лёгкой, пружинистой, как будто она шла на прогулку. Она объявила, что ночью кто-то украл хлеб из кухонного склада. Виновного не нашли. Поэтому наказание понесёт весь барак.
Нас выстроили на улице. Было холодно, земля покрылась инеем. Ирма прошла вдоль строя и отсчитала каждую десятую. Тринадцать женщин. Им велели выйти вперёд.
Среди них оказалась пани Катажина, учительница из Познани. Ей было лет тридцать пять. Она была тихая, незаметная, никогда ни с кем не спорила. По вечерам она иногда рассказывала нам шёпотом истории из книг, которые читала до войны. Про рыцарей и далёкие страны. Я любила слушать её голос.
Тринадцать женщин поставили на колени. Ирма приказала охранникам принести вёдра с холодной водой. Их обливали, раз за разом, пока одежда не превратилась в ледяную корку. Потом заставили стоять на коленях. Час. Два. Три. Некоторые теряли сознание. Их приводили в чувство новой порцией воды. Пани Катажина не упала. Она стояла прямо, сжав губы, и смотрела перед собой. Я видела, как по её лицу текут ручьи, вода или слёзы, не разобрать.
После трёх часов Ирма разрешила им встать. Четверо не смогли подняться. Их утащили. Пани Катажина поднялась. Она шла обратно в барак, и её тело тряслось так сильно, что она не могла попасть ногой на ступеньку. Я подставила ей плечо. Она посмотрела на меня и прошептала «Спасибо, дитя». К утру у неё началась горячка. Через два дня её забрали в лазарет. Оттуда не возвращаются.
В швах полосатой робы завелись вши. Их так много, что ткань кажется живой. Она шевелится. По вечерам, когда есть силы, мы давим их ногтями, и тогда на серой ткани остаются бурые мазки, похожие на ржавчину. Пани Магда говорит, что тиф приходит именно так, вместе со вшами. Но я уже перестала бояться тифа. Бояться тифа, когда над головой круглые сутки дымят трубы, просто глупо.
6 октября 1944 года.
Пани Ванда из Варшавы сегодня сделала то, что не делал никто. Вечерний аппель тянулся целую вечность. Мы стояли, опустив головы, стараясь не качаться от слабости, когда где-то очень далеко, на самой границе слышимости, земля глухо вздрогнула. Не гром, нет. Скорее низкий, утробный гул, от которого задрожали стёкла в окнах комендатуры. Охранники переглянулись. Один из них, молодой, снял фуражку и посмотрел на восток. Пани Ванда, стоявшая на два ряда впереди меня, вдруг выпрямилась. Я видела, как её спина, до того сгорбленная в три погибели, распрямилась, будто с неё сняли невидимый груз. Она подняла голову и посмотрела туда же, куда и охранник, на восток. А потом шагнула вперёд.
Я помню каждое слово. Она крикнула, что придут русские. Что Красная Армия уже близко. Что фронт в ста километрах. Что все они, все эти охранники и надзиратели, ещё пожалеют. Что за каждого убитого здесь отомстят. Что справедливость существует, и она придёт не в виде Божьего суда, а в виде танковой колонны.
Она кричала по-польски, потом перешла на немецкий, чтобы они точно поняли. Голос у неё был сильный, громкий, он разнёсся по всему плацу. Все замерли. Даже охранники на мгновение растерялись.
Потом её схватили. Двое взяли за руки, третий ударил прикладом в лицо и живот. Она согнулась, но продолжала кричать. Её волокли по земле, а она выкрикивала одно и то же, снова и снова. «Они придут! Они уже идут! Вы ответите за всё!»
Её увели за угол блока десять. Мы слышали выстрел через минуту. Один выстрел, сухой и короткий. Потом тишина.
Ночью весь барак не спал. Никто не плакал. Все просто лежали в темноте и молчали. Но я чувствовала, что что-то изменилось. Слова пани Ванды остались в воздухе, как запах пороха после выстрела. Они не исчезли. Они впитались в стены, в нары, в наши кости. Может быть, она знала, что умрёт. Может быть, поэтому и крикнула. Чтобы мы услышали. Чтобы мы не забыли, что мы ещё люди.«