К книге
Не ходи, девка, за рекуСтраница 1
33%
Страница 1
1

Не ходи, девка, за реку

Глава 1

Не ходи, девка, за реку

Дождь начался ближе к вечеру, как и обещали синоптики, но синоптики обещали короткий грибной, а пришла гроза. Настоящая, июльская, с белым огнём по всему горизонту.

Я стоял у окна своей московской квартиры на девятом этаже, смотрел, как вода заливает карнизы, как свет фонарей внизу тонет в потоках, и вдруг почувствовал запах. Не городской, нет. Пахло кедром, илом и сладковатым, тёплым, как парное молоко. Так пахло тем летом. Тем единственным летом, которое я помню уже тридцать с лишним лет.

Мне было двадцать три года, и я только что закончил филологический и получил от кафедры командировку в Томскую область, в деревню Усть-Калью, записывать свадебные плачи. Мой научный руководитель, Аркадий Семёнович, человек учёный, говорил, что там ещё живы настоящие вопленицы, что бабки помнят причитания, которых нет ни в одном сборнике. Он меня можно сказать и благословил на эту дальнюю поездку.

До Усть-Кальи я добирался двое суток. Поездом до Томска, потом автобусом до районного центра, а дальше на попутном лесовозе, который тащился по разбитой грунтовке так медленно, что я успевал разглядывать каждую берёзу. Деревня открылась мне сразу вся, как на ладони, когда лесовоз поднялся на увал. Внизу, в распадке, стояли дворов сорок, может, пятьдесят. Серые крыши, чёрные срубы, огороды, подступающие к самой воде. А воды было много. Река Калья делала здесь широкую петлю, обнимала деревню с трёх сторон, и на том, дальнем берегу стоял лес. Тёмный, плотный, без единого просвета. Тайга.

Меня поселили у Тихона Захаровича Ермилова, слепого старика восьмидесяти с лишним лет. Он ослеп, по его словам, «от молнии», лет пятьдесят назад, но по дому двигался так уверенно, будто не лишался зрения. Изба у него была крепкая, пятистенок, с резными наличниками, на которых я различил не цветы, не птиц, а рыб. Странных, с человечьими лицами.

Входя, я по привычке задержался на пороге, оглядывая горницу, и Тихон, услышав мою заминку, вдруг велел из темноты:

— Не стой на пороге, паря. Порог — он межа. Межу не топчут, через неё переступают. Да с молитвой заходи.

Я шагнул внутрь, а он, будто всё ещё видя меня, махнул рукой и добавил:

— Это ещё дед мой резал. Он знал, кому кланяться.

Старик провёл меня в горницу, где стояла железная кровать с никелированными шишечками, стол, покрытый клеёнкой в ромашках, и табурет. На стене висела бумажная икона Николая Угодника, а рядом, в углу, на гвозде, сухой пучок полыни, перевязанный красной ниткой.

Я разложил вещи, положил диктофон на стол, и Тихон, стоя в дверях, повернул ко мне незрячие глаза, затянутые молочной плёнкой.

— Ты, учёный человек, вовремя приехал. У Дорохиных свадьба через три дня. Егор женится. Всю деревню позвали. Там тебе и плачи, и песни, и чего хочешь.

Про Дорохиных я узнал в тот же вечер. Соседка Тихона, Ульяна Петровна, женщина крупная и громкая, пришла «на чай» и за полчаса выложила мне абсолютно всё.

Дорохины были семьёй особенной. Корень их, по местным меркам, считался древним и зажиточным. Прадеды ставили здесь первые дома, ещё когда тайгу сплавом брали. У них были лучшие покосы, лучший скот, крепкий двухэтажный дом с мезонином, единственный в деревне. Глава семьи, Степан Игнатьевич Дорохин, мужик суровый, немногословный, держал всех в кулаке, и жену свою Марфу, и сына Егора, и работников. В деревне его уважали, но с оговоркой.

Ульяна, понизив голос до свистящего шёпота, сделав страшные глаза, сказала:

— Дорохины с рекой в сговоре, это все знают. Степан-то, лет тридцать назад, мальчишку отдал. Второго сына. Снёс к реке и оставил. Говорят, Хозяин взял. А за то Дорохиным и земля, и скот, и удача.

Я тогда, конечно, записал это в блокнот как фольклорный мотив. Жертва водяному духу в обмен на процветание. Классический сюжет, описанный ещё Афанасьевым. Но я не придал значения тому, как Тихон при этих словах отвернулся к печи.

Невесту Егора звали Люба. Любовь Андреевна Вьюгина. Я увидел её на следующий день, на второе утро моего пребывания в Усть-Калье.

Я как раз спустился к реке рано, часов в шесть. Утро было жаркое, парное. От воды поднимался туман, и я хотел послушать в спокойствии звуки, плеск, крик кулика. Я шёл по тропке вдоль берега и увидел её.

Она находилась по колено в воде, в белой сорочке, и волосы у неё были распущены, длинные, тёмно-русые, почти до пояса. Она стояла и смотрела на тот берег, на тайгу, и что-то говорила. Не пела, не причитала, а именно говорила, тихо, как говорят с живым человеком, который стоит рядом. Но рядом никого не было.

Я остановился. Она услышала мои шаги, обернулась, и я увидел её лицо. Мне было двадцать три года, и я читал Блока и Ахматову. Я думал, что знаю, что такое красота. Но оказалось, что я не знал ничего. Лицо у неё было тонкое, бледное, с большими голубыми глазами, а сама хрупкая.

— Вы же фольклорист? — спросила Люба.

Голос у неё был приятный, мягкий. Она как бы чуть-чуть разговаривала с придыханием, что было не характерно для этих мест.

Я кивнул, потом сообразил, что надо говорить.

— Да. Приехал вчера. Записывать песни. Заговоры. Плачи свадебные.

Она улыбнулась. Улыбка была невесёлая.

— Плачи, значит. Ну, у меня их много будет. Послезавтра реветь стану, вот и записывайте.

Она вышла из воды. Подол сорочки облепил ей ноги, и я отвёл глаза. Она прошла мимо, оставив на траве мокрые следы. Пахло от неё приятно, мятой.

В тот день я ходил по деревне, разговаривал с бабками, записывал колыбельные и заговоры от зубной боли. Но думал о Любе. Не как мужчина думает о женщине, нет. Я думал о ней как о тайне. Почему она стояла в воде? С кем разговаривала?

Вечером, за ужином, Тихон варил уху из мелких ершей, и я спросил его про Любу.

— Любка-то? Она не здешняя. Мать её, Дарья, сюда привезла, когда девчонке лет пять было. Дарья сама из-под Новосибирска, бежала от мужа, что ли. Устроилась в медпункт фельдшерицей. А потом утонула. Года четыре назад. Пошла бельё полоскать по осени и не вернулась. Нашли ниже по течению, у мёртвой петли.

— Мёртвая петля?

— Место такое. Река поворачивает, делает загиб, и в том загибе омут. Глубокий. Дна, говорят, нет. Там и живёт тот, с того берега.

Тихон замолчал, помешивая уху. Потом добавил, будто нехотя:

— Любку Дорохины за Егора берут. Степан Игнатьич сам сватал. Три раза приходил, как по обычаю. Калым положил богатый. Девке-то деваться некуда, одна как перст, а Дорохины прокормят.

— А этот Егор? Он её вообще любит?

Старик хмыкнул, будто удивившись моей глупости.

— Егору тридцать скоро. Ему хозяйку надо, а не любовь. Любовь, паря, она для таких, как ты. Для городских. Здесь любовь не спрашивают.

Я лёг спать, но не мог уснуть. За стеной похрапывал Тихон, в окно светила белая луна, и от реки доносился плеск. Мерный, тяжёлый, будто кто-то большой ворочался в воде. Не знаю, или мне просто так казалось.

На следующий день я впервые увидел его. Я тогда сидел на берегу с блокнотом, делал пометки. Солнце пекло, слепни гудели, и я то и дело отмахивался от них рукой. На противоположном берегу, в тени ольховых кустов, стояла лодка. Узкая, длинная, из тёмного от воды дерева. А в лодке сидел человек.

Он был далеко, метров семьдесят, но я различил. Молодой, широкоплечий, голый по пояс, кожа тёмная от загара. Волосы длинные, перехваченные шнурком. Он сидел неподвижно и смотрел на наш берег. Не на реку, не на лес, а на деревню. Или на меня.

Я помахал рукой, но он даже не шевельнулся. А потом из кустов за моей спиной вышла Ульяна Петровна с ведром, увидела, куда я смотрю, и дёрнула меня за рукав.

— Не гляди туда! — прошипела она. — Не гляди и не зови.

— Почему?

— По кочану. Это Митяй. Выкормыш.

— Какой ещё выкормыш?

Ульяна поставила ведро, утёрла лоб платком и заговорила быстро, оглядываясь, будто опасалась, что её подслушают.

— Степан Дорохин, двух сыновей имел. Старшого, Егора, оставил при себе. А младшого, Митьку, годов трёх от роду, снёс к мёртвой петле. Положил в лодку, оттолкнул от берега. Так, мол, уговор. Хозяин реки возьмёт младшего, а старшему и роду его будет удача во всём. Мальчонку-то не нашли потом. Думали, утоп. А он выжил. Его, говорят, бабка подобрала, на том берегу, в заимке. Вырастила щенка. Он там и живёт, рыбу ловит, зверя бьёт. В деревню не ходит. Люди от него шарахаются. Говорят, он уже не совсем человек. Хозяин его пометил.

— Ульяна Петровна, это же сказки.

Она посмотрела на меня так, как смотрят на городского дурака.

— Сказки, говоришь? А ты спроси у Тихона, отчего он ослеп. Он тоже когда-то глядел, куда не надо.

Она подхватила ведро и ушла. Я обернулся к реке. Лодка на том берегу была пуста.

В тот же день, ближе к вечеру, в деревню пришёл Егор Дорохин со своей матерью, Марфой, и двумя свашками, пожилыми женщинами в нарядных платках. Они шли к дому, где жила Люба, на девичник. По обычаю, в ночь перед свадьбой подружки и свашки должны были в последний раз заплести невесте косу, украсить лентами, проплакать с ней девичью волю. А уж расплетут её завтра, после венца, когда наденут бабий повойник.

Мне разрешили присутствовать. Тихон замолвил слово, сказал, что я «учёный паренёк, обиды не сделаю». Марфа Дорохина оглядела меня цепким взглядом, кивнула.

Дом у Любы был небольшой, чуть покосившийся, в две комнатки. Пахло травами, печным дымом и свежей стружкой. Кто-то из соседей подправил крыльцо к свадьбе. В горнице собрались женщины, человек десять. Люба сидела на лавке в красном сарафане, с косой, уложенной вокруг головы. Лицо у неё было белое, неподвижное, как у иконы.

Свашки запели. Я включил диктофон и замер, боясь пошевелиться.

Песня была старая, протяжная, с такими словами: «Не ходи, девка, за реку, не ходи, девка, за тёмный лес, не гляди, девка, на воду, на воду глубокую, на волну холодную. Там твоя волюшка утонет, там твоя косынька расплетётся, там твои слёзыньки высохнут, а новые не народятся…»

Я записывал, и руки у меня подрагивали. Нет, не от волнения фольклориста, а от чего-то другого. В этой песне не было условности обряда, заученной игры. Женщины пели так, будто предупреждали о настоящей беде.

Потом Люба начала плакать. Причет невесты. Она раскачивалась на лавке, обхватив себя руками, и голос её поднимался и опускался, как волна, и в этом плаче я расслышал слова, которых не было ни в одном сборнике: «Ой, матушка моя, водой ушедшая, ой, подай мне голос из-под камушка, из-под камушка белого, из-под водорослей зелёных. Скажи мне, матушка, куда идти, в какую сторону, по какому бережку? Левый бережок крутой, на нём дом богатый стоит, а правый бережок пологий, на нём трава-мурава шёлковая, а за травой-муравой лес стоит, а в лесу кто-то ходит, кто-то бродит, кто-то имя моё говорит…»

Марфа Дорохина слушала, и лицо у неё каменело с каждым словом. Когда Люба замолчала, Марфа подошла к ней, положила тяжёлую руку на плечо и недовольно произнесла:

— На правый берег не ходят. Там волку место, а не невесте. Завтра ты будешь наша, Дорохинская. Забудь про реку.

Люба подняла на неё глаза. Я видел эти глаза. В них не было ни покорности, ни страха. В них было что-то такое, отчего я, человек, в общем-то посторонний, почувствовал что-то неладное.

Потом свашки оплакали косу, а после тут же и развязали ленты. Два потока волос легли Любе на плечи, и они расчесали их гребнем из кости, приговаривая: «Расчешись, краса, на две стороны, на мужнюю и на девичью, девичью забудь, мужнюю прими». Люба молчала.

Я выключил диктофон. Когда всё закончилось, то вышел на крыльцо, желая подышать, подумать.

Ночь была душная, безветренная. Звёзд не было. Небо обложило плотным, тяжёлым. Издалека, с запада, доносило ворчание грома.

Я закурил, и тут дверь за мной скрипнула. Вышла Люба. Она стояла рядом, босая, пока ещё с распущенными волосами, и молчала. Потом произнесла:

— Вы записали мой плач?

— Да.

— Вы поняли, о чём он?

Я помедлил.

— О матери. О выборе. О ком-то, кто зовёт из леса?

Она кивнула. Долго смотрела в темноту, в сторону реки.

— Мама моя утонула не случайно. Она ходила на тот берег. К нему. Она носила ему еду, когда он был ещё мальчишкой. Она единственная в деревне не боялась. А потом река забрала её. Может, за то, что она жалела того, кого река считала своим. Не знаю.

— Люба, вы говорите о Митяе?

Она вздрогнула, чуть повернувшись в мою сторону.

— Откуда вы знаете его имя?

— Ульяна Петровна рассказала, не стал скрывать я.

Она коротко засмеялась.

— Я могла бы и догадаться. Ульянка-сплетница всё знает, но ничего не понимает. Митяй не выкормыш и не зверь. Он человек. Он Дорохин. Брат Егора. Только Дорохины его вычеркнули, будто и не было. Степан Игнатьич делает вид, что у него один сын. А у него два. И оба…

Она осеклась. Прижала ладонь ко рту, будто сказала слишком много, развернулась и ушла в дом.

Я стоял на крыльце и слушал, как приближается гром. Потом, докурив до фильтра, затушил окурок, прислушался к голосам в доме и неспешно двинулся прочь.

Когда я вернулся к Тихону, старик ещё не спал. Он просто сидел за столом, перебирал чётки. Услышав мои шаги, дед повернул голову.

— Садись. Чаю налей. И мне налей.

Я налил. Руки почему-то дрожали, чайник звякнул о кружку.

— Тихон Захарыч, расскажи мне про Степана Дорохина и его младшего сына.

Старик долго молчал. Пил чай, обжигаясь, дул в кружку. Потом заговорил, медленно, подбирая слова.

— Чего тебе рассказать? Степан был мужик крепкий, но жадный. Земли ему было мало, скотины мало, всего мало. А река здесь всегда была хозяйкой. Калья река древняя, нехорошая. В ней, старики сказывали, живёт тот, кого поминать нельзя. Хозяин. Не водяной, нет. Водяной это так, для сказок детских. Хозяин это другое. Он землю держит. Без его воли ни рыба не пойдёт, ни трава не встанет. Стёпка пошёл к мёртвой петле и просил.

Предыдущая главаГлава 1 из 3Следующая глава