Леон бросил почту и учебники на пороге и подбежал к надрывающемуся телефону.
– Алло? – произнес он в трубку запыхавшимся голосом.
– Леон, это Шошанна.
Он испытал странное разочарование, хотя сам толком не знал, кого ожидал услышать.
– А, привет.
– Ты так и не ответил, придешь на мой завтрак по случаю Йом-кипура[7] или нет. Мне нужно знать, сколько копченого лосося заказывать.
Леон вздохнул. На застольях, которыми славилась Шошанна, все и всегда было очень вкусно, но ему не хотелось снова встречаться с Луизой. У него несколько недель ушло на то, чтобы оправиться от эмоциональной травмы.
– Если будет Луиза, я не приду, – не стал он ходить вокруг до около.
– Что, все так плохо? – Судя по тону, Шошанна ничуть не удивилась. – Что она выкинула на этот раз?
– Сравнила меня с Гитлером.
Шошанна рассмеялась:
– Это чересчур даже для Луизы. – Она понизила голос практически до шепота. – Но думаю, стоит сделать скидку на ее состояние. Это был первый день шивы по ее матери.
– Что?
– На шаббатний ужин она приехала прямиком с шивы.
Леон молчал, занятый яростным переписыванием той их ночи в его квартирке. Теперь все встало на свои места: и яростная настойчивость, с какой она говорила о матери, и полотенце на зеркале, и странные слова, которые она бормотала во сне, и ее гневный монолог.
– Она, конечно же, ничего тебе не сказала, – произнесла Шошанна.
Леон принялся наматывать телефонный провод на палец.
– От чего умерла ее мать?
– От какой-то непонятной неврологии. – Шошанна на том конце провода принялась расхаживать по кухне, сгружая посуду в раковину. – Но, возвращаясь к нашей теме: на Йом-кипуре ее не будет, и мне нужно понимать, сколько лосося заказывать.
– Да-да, конечно, я приду, – рассеянно произнес Леон и, пробормотав все, что полагается говорить в таких случаях, поспешил завершить разговор.
Он тяжело опустился за кухонный стол и принялся отскребать ногтем присохший к облицованной пластиком столешнице яичный желток, вспоминая первый день шивы по своему отцу. В памяти у него остались нескончаемо длинные вечера после отцовской смерти, когда они поедали одну за другой тоскливые запеканки, принесенные сочувствующими соседками, – бесконечную череду блюд, сливающихся в одну неразличимую мягкую серую массу. Он до сих пор терпеть не мог кугель[8].
Леон вспомнил, как Луиза спала в его постели, зажав в кулаках смятую простыню, точно маленький ребенок, и его вдруг охватил внезапный прилив нежности к ней. Он взял трубку и перезвонил Шошанне.
– У тебя есть Луизин адрес? – спросил он. – Я хочу послать ей корзину с продуктами в знак соболезнования.
– Угу, – хмыкнула Шошанна. – Корзину с продуктами, как же.
Однако она отложила трубку и пошла за записной книжкой.
На следующий день занятий у него не было, поэтому Леон с картонной коробкой под мышкой отправился на метро в Ист-Виллидж. О том, что побудило его отвезти посылку лично, вместо того чтобы отправить почтой, думать он старательно избегал.
Он доехал до Алфабет-сити и принялся отыскивать нужный адрес, пробираясь между куч мусорных мешков и лавируя между замысловатыми квадратиками для игры в «классики». Дверь в Луизин подъезд оказалась приоткрыта – он проскользнул внутрь и зашагал по пропахшей мочой лестнице на четвертый этаж. Он собирался оставить коробку с запиской у входа в квартиру, как вдруг дверь открылась, и он увидел на пороге сонную Луизу в одной футболке и трусах.
– Леон? – Вид у нее был такой, как будто она то ли едва проснулась, то ли готова была заснуть. – Что ты здесь делаешь?
– Я собирался оставить тебе подарок в знак соболезнования, – сказал он и дернулся в сторону лестницы, но Луиза вышла в коридор, преградив ему путь к отступлению.
Она присела на корточки и принялась разглядывать содержимое коробки, по очереди вытаскивая одно за другим.
– Морковка? – изумилась она. – Картофельные чипсы, рисовые крекеры, скотч? За этим всем стоит мысль, которую я не улавливаю?
Леон вздохнул, поняв, что избежать разговора все-таки не удастся.
– После того как умер мой отец, соседи забили наш морозильник запеканками и супами. Я, наверное, целый год тогда не ел ничего хрустящего. Решил принести тебе что-нибудь хрустящее.
– И скотч.
– И скотч. Просто на всякий случай.
Луиза распрямилась и в упор посмотрела на Леона.
– Это самый продуманный подарок, который я получила после смерти матери.
Чтобы не смотреть ей в глаза, он уткнулся взглядом в пол. Ногти на ногах у нее были накрашены красным лаком, который местами уже облупился.
– Прости, что вела себя тогда как последняя свинья. Допускаю… – она немного помолчала, еле заметно ему улыбнувшись, – что я самую капельку рисовалась.
Леон посмотрел на ее замызганную футболку, нечесаные волосы и бледные уязвимые ноги и подумал: «Ну что же я за тюфяк такой». Вместо злости его снова охватило все то же опасное чувство нежности.
– Ну, – сказал он, не готовый пока окончательно ее простить, – наверное, горе способно превратить в свинью кого угодно.
А потом, не выдержав, признался:
– Я полгода после смерти отца прикарманивал все, что плохо лежит.
– В самом деле? – Луиза склонила голову набок. – Драгоценности? Картины импрессионистов? Спортивные машины?
Она переигрывала, но в этом было столько одиночества, что у него защемило сердце.
– Все вышеперечисленное, – подхватил он, – хотя специализировался я на жвачке и коллекционных бейсбольных карточках.
– Разумный подход, – произнесла Луиза, отступая к двери. – Я слышала, жвачка не падает в цене.
– Поэтому я храню ее в сейфе, – кивнул Леон. – Если на нас нападут нацисты, я всегда смогу запихать ее себе в задницу и сбежать из страны.
Обыкновенно он не отваживался отпускать шутки такого рода, но сейчас был рад, что у него хватило смелости, потому что она запрокинула голову и расхохоталась.
– Не хочешь зайти и похрустеть чем-нибудь за компанию?
– С удовольствием, – ответил Леон, признавшись себе в том, что в глубине души с самого начала на это надеялся.
Она провела его в убогую гостиную. Он заметил, что волосы на затылке у нее сбились в колтун. На диване беспорядочными кучами валялась элегантная дамская одежда – шарфы, которые выглядели так, будто были куплены в сувенирной лавке при Музее современного искусства, дорогие пальто из магазинов, куда он ни разу в жизни не заходил, вроде «Сакса» и «Блумингдейла». На ящике из-под молока, который играл роль кофейного столика, было устроено подобие импровизированного алтаря. Леон даже остановился, чтобы повнимательнее рассмотреть этот странный набор предметов: поминальную свечу ярцайт, картонную коробочку с прокисшей китайской едой, из которой торчали деревянные палочки, экземпляр «Недовольства культурой» Фрейда и винный бокал, до краев наполненный то ли сахаром, то ли солью. Обогнув угол, он последовал за Луизиными бледными ногами в грязную кухоньку. На столе стоял недоеденный кугель. Картошка, из которой он был приготовлен, окислилась и приобрела неаппетитный серовато-голубой оттенок.
– Я вижу, тебе тоже не удалось избежать тоскливых запеканок, – заметил Леон.
– К счастью, у меня крохотная морозилка.
Луиза махнула рукой в сторону одного из двух стульев, а сама тем временем достала из шкафчика два относительно чистых стакана и налила в оба скотча. Потом, положив ногу на ногу, устроилась на шатком стуле напротив. Леон опасался, как бы тот не опрокинулся.
– Так, значит, ты в детстве подворовывал? – спросила она, минуя этап вежливой беседы ни о чем.
– Угу, с десяти до одиннадцати лет я был настоящим клептоманом. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы предположить: я, видимо, считал, что мир передо мной в долгу.
Луиза отхлебнула скотча и разорвала пакет с чипсами.
– А я вру, – призналась она. – Всем и про всё. На днях я сказала кому-то, что мой день рождения одиннадцатого мая, а не двадцатого, абсолютно безо всякой причины. А какому-то парню в баре наврала, что играю на скрипке, а не на виолончели. И это даже не попытки интересничать, нет, я почему-то просто не могу ответить честно.
– Почему?
– Не знаю.
– И когда это началось?
Он произнес это с профессиональной психотерапевтической интонацией и сам поморщился, но она ничего не заметила.
– Во время шивы. Все говорили идиотские банальности о моей матери, и мне приходилось говорить идиотские банальности в ответ, а потом я просто не смогла остановиться.
– Ну, учитывая твое отношение к эвфемизмам, могу представить, как тебя это разозлило.
Теперь в его голосе против воли прозвучала горечь.
– Прости. Мне не стоило выплескивать все это на тебя. Просто мне иногда совершенно необходимо обгадить что-то хорошее, понимаешь? Во всяком случае, так всегда говорила моя мать, хотя она использовала более научную терминологию. – Луиза распрямилась, раздула ноздри и заговорила гнусавым высокомерным голосом: – «Ну вот, Луиза, опять ты затеваешь ссору, чтобы избежать близости».
Леон знал, что должен рассмеяться, но все еще испытывал обиду, поэтому ограничился сухой улыбкой.
– Вот видишь, – сказала Луиза, глядя ему прямо в глаза. – Я знаю себя как облупленную, я разбираюсь в психологии – а толку-то? Это все в пользу бедных.
– Ты только что одним махом дискредитировала всю мою профессию.
– Не-а, – покачала головой Луиза. – Просто на меня психотерапия не действует. Когда варишься во всем этом с рождения, в конце концов становишься невосприимчив. Это как выработка устойчивости к мышьяку.
– По-твоему, это должно меня утешить?
– Мне по барабану, – пожала она плечами.
Он закатил глаза, и некоторое время оба молчали. Потом Луиза начала пальцем чертить на запотевшем столе свои инициалы.
– С тобой приятно разговаривать, – произнесла она. – Все обращаются со мной как с прокаженной. Будто смерть – это что-то заразное. Никто больше меня никуда не зовет. А если и зовут, то не понимают, как себя вести.
Леон покрутил свой бокал, глядя, как янтарная жидкость на дне лижет стенки.
– Никто не понимает, как говорить о смерти. Знаешь, что я ненавижу? – признался он с неожиданной горячностью, осознав вдруг, что больше десяти лет ждал возможности поговорить об этом. – Когда в разговоре случайно всплывает, что мой отец умер, и мой собеседник принимается изо всех сил извиняться, как будто до того, как он меня спросил, я об этом не помнил.
– Именно! – практически закричала Луиза. – А потом я же еще должна его утешать – а я, разумеется, этого не делаю.
– Разумеется.
Он принялся теребить упаковку из-под чипсов, прижав ее к столешнице и ногтем большого пальца разглаживая складки.
– Меня звать никуда не перестали, – сказал он. – Наоборот, начали звать повсюду. Все соседские мамаши переживали, что у меня не будет мужской ролевой модели, поэтому заставляли всех папаш брать меня с собой на бейсбольные матчи. Я побывал, наверное, играх на двадцати – а я ненавижу бейсбол. Я был бы счастлив, если бы люди оставили меня в покое.
Ему живо вспомнился спасительный закуток под трибунами на стадионе и тусклый свет, который просачивался между металлическими рейками, так что он даже мог что-то разглядеть на страницах своего комикса. После матча папаше, которому он был поручен, приходилось выманивать его на свет. В то лето он почти не выходил из своей комнаты, одну за другой рисуя карты с маршрутами побега. По ночам он спал, с головой забравшись под одеяло, поскольку был убежден, что под окнами рыщут чудовища, только и ждущие возможности пробраться к нему в комнату. В те несколько кошмарных минут, что он проводил в темноте, прежде чем заснуть, он подбадривал себя мыслями: «Я не мальчик, я просто ворох одежды под одеялом».
Он посмотрел на Луизу, бледную и маленькую на своем стуле. Ему хотелось спросить о том, что происходит у нее в гостиной. Но он удержался от этого вопроса, потому что знал: нет ничего более интимного, чем хаотическая логика горя.
Луиза потерла глаза и с трудом подавила зевок.
– Ты что, спала, когда я пришел? – спросил Леон.
– Да нет, не то чтобы. В голове всякие мысли крутятся.
– У тебя такой вид, как будто ты вот-вот уснешь.
Она вскинула пустой стакан из-под скотча.
– Возможно.
– Я пойду, – сказал Леон. – А ты попытайся поспать.
Ему хотелось взять ее за руку и отвести в спальню – которая, подозревал он, была точно такой же грязной, как и все остальное в этой захламленной квартирке, – лечь с ней рядом на несвежую простыню и гладить по спутанным волосам, пока она не уснет. Но вместо этого он поднялся, проскрежетав ножками стула по липкому полу, и двинулся к двери.
– Погоди! Леон! – крикнула Луиза, хотя он не успел еще даже выйти из кухни. – Я завтра буду в твоих краях. Я собиралась совершить ташлих в Риверсайд-парке. Хочешь пойти со мной?
– Ташлих? – переспросил Леон.
– Ну, знаешь, такую штуку, которую мы, евреи, делали тысячи лет. Это когда мы бросаем наши грехи в реку на еврейский Новый год, – пояснила Луиза с той самодовольной снисходительностью, какую он помнил по монологу в его спальне.
Он почувствовал, как мышцы лица стягиваются в маску, точно экзоскелет.
– Прости, прости, – произнесла она, вскидывая руку, чтобы остановить его, и принялась наматывать на палец прядь немытых волос. – Я начинаю вести себя мерзко, когда чувствую себя уязвимой, понимаешь? Но на сей раз я сдержалась. Разве это не считается?
Леон сделал глубокий вдох и совсем слабо, еле заметно, кивнул головой.
– Хлебные крошки, – произнес он через минуту.
В голове у него всплыли смутные воспоминания о том, как они с его учительницей иврита, миссис Рокич, ходили к реке на Рош-Хашана[9] – сколько ему тогда было? Восемь? Девять? – с набитым хлебными крошками пакетиком в кулаке.
– Что?
– Хлебные крошки. Кидаешь их в реку, и все твои грехи магическим образом пресуществляются в крошки?
– Да, все верно, – сказала Луиза и потерла глаза ладонями.
– Но почему ты совершаешь, – он запнулся, подыскивая ивритское слово, – ташлих?
Луиза с раздражением выдохнула.
– Потому что я хочу, чтобы этот год закончился. Я хочу начать все с чистого листа. Я все уже перепробовала. – Она махнула в сторону гостиной со странными атрибутами несработавших ритуалов. – И я подумала, зачем изобретать колесо, когда существует тысячелетняя мизогиническая религия, которая уже придумала все за меня. Устраивает тебя такое объяснение?
– Устраивает, – кивнул он.
Она положила руки на бедра.
– Ну и как ты оцениваешь мою попытку перейти от враждебности к уязвимости?
– На четверочку. Неплохо, но еще есть к чему стремиться.
– Да пошел ты, Леон.
– А теперь, пожалуй, снижу до тройки.
Они ухмыльнулись друг другу.
– Завтра в десять?
– Завтра в десять, – кивнул он.
Стоял один из тех изумительных осенних дней в Нью-Йорке, когда большая часть листьев еще оставалась на деревьях, а те, что уже лежали на тротуаре, были еще не слишком изгажены собачьим дерьмом.
– Господи Иисусе, ты посмотри только на эту толпу хасидов, – сказала Луиза, когда они вошли в парк и сквозь поток машин, едущих по Вестсайдскому шоссе, показалась река.
Леон сощурился, глядя на колышущуюся черную массу вдалеке. Мало-помалу смутные очертания превратились в молящихся людей в одежде из восемнадцатого века.
Когда они подошли поближе, до него донеслись звуки коллективной молитвы и восточноевропейские причитания, сопровождаемые гудками машин и будничным шумом города.
– Давай сядем вон под тем деревом, – предложила Луиза. – Я сейчас не в силах пробиваться через эту стену шовинизма.
Они подошли к высокому дубу с толстыми корнями.
– У меня есть травка, – сообщила Луиза, доставая из кармана пальто ровненький тугой косяк и зажигалку.
Леона не удивило, что Луиза умеет скручивать идеальные косяки. У него самого они выходили кривобокие и неаккуратные и неизменно разваливались после одной-двух затяжек.
Они улеглись на траву и принялись передавать друг другу косяк. Леон смотрел на солнце, просачивавшееся сквозь поредевшую листву, и чувствовал, как с каждой затяжкой по телу разливается приятная истома.
Луиза ткнула косяком в сторону молящихся на берегу мужчин.
– Первым воспоминанием моей матери был ташлих на этом самом месте. Ей влетело за то, что она отдала свои крошки уткам вместо того, чтобы бросить их в реку. Когда я была маленькой, мы не ходили на Рош-Хашана в синагогу. Мы шли к ближайшему пруду и просто скармливали уткам целую буханку хлеба.
– Кажется, это хорошее воспоминание.
– Оно и есть хорошее. Когда я была маленькой, мы с ней вполне ладили.
Они некоторое время молча лежали рядышком, соприкасаясь кончиками пальцев. В воздухе разливался свежий запах палой листвы, наполняя Леона каким-то глубинным ощущением надежды на лучшее.
– Это, наверное, странно: одновременно скучать по человеку и отчаянно его ненавидеть? – спросила Луиза, вторгаясь в его мысли.
– Вовсе нет. На мой взгляд, это нормально, просто большинство не хочет в этом признаваться. – Леон перевернулся на бок и приподнялся на локте. – Так что ты сказала бы о ней на службе, если бы говорила искренне?
Луиза повернулась к нему лицом.
– Кое-что плохое, вроде того, что я наговорила тебе тогда у Шошанны. Но и кое-что хорошее тоже. Мне многое в ней нравилось. Мне нравилось, что она была язвительной и упертой. Она не подчинялась ничьим правилам. Когда блюстители нравственности подали в суд на издательство, выпустившее без купюр «Любовника леди Чаттерли», она купила книгу в магазине и дала ее мне прочитать. Мне тогда было двенадцать.
– Двенадцать?
– Да, двенадцать. – Луиза принялась методично обдирать красный кленовый лист вдоль прожилок, складывая обрывки в кучку на траве между собой и Леоном. – Она всегда верила, что я способна стать великой. Это очень давило, но в то же самое время, если откровенно, заставляло меня чувствовать себя особенной. Разумеется, я вечно ее разочаровывала, потому что демонстрировала только «неплохой уровень». Во время нашей последней беседы – я тогда еще училась в консерватории в Оберлине, а она уже была больна, – она разговаривала совсем с трудом, однако же умудрилась произнести «Четвертая виолончель?» с таким пренебрежением, что я потом неделю не притрагивалась к инструменту. Боже, как же я ее ненавидела. Но приятно было знать, что в мире есть человек, который считает меня способной на блестящие свершения. Мне уже этого не хватает.
Леон потянулся и взял ее за руку. Мимо них прошла замученная хасидская женщина в застиранном платке с выводком ребятишек мал мала меньше, цепляющихся за ее подол.
– Но больше всего я благодарна матери за то, что я не она. – Луиза кивнула на хасидку, которая кричала на своих детей на идиш, пытаясь загнать их в туннель, ведущий к реке. – Если бы у моей матери не было мрачной решимости и стремления вырваться из той жизни, это сейчас была бы я.
Леон мысленно наложил на хасидку лицо Луизы и на краткий безумный миг поверил, что это и в самом деле Луиза из альтернативной реальности. Он представил себе маленькую однообразную жизнь альтернативной Луизы, и ему стало невероятно грустно. Женщина один за другим высморкала три сопливых носа, в то время как самый младший беспрестанно дергал ее за юбку, и Леон испытал прилив горячей благодарности к матери Луизы.
– И как твоя мать вырвалась? – поинтересовался он.
– Я не знаю, – сказала Луиза. – Это тайна, покрытая мраком. Но в глубине души мне иногда кажется, что если она и вырвалась, то не до конца. Какая-то часть ее застряла в этом мире. Она не верила в Бога, но местечковые суеверия в нее въелись намертво. После ее смерти я обнаружила соль в карманах всех ее жакетов и на дне всех ее сумочек.
– Зачем ей понадобилось сыпать в карманы соль?
– Это все баббе-майзе, бабьи сказки, – нетерпеливо пояснила Луиза. – Когда покупаешь одежду или въезжаешь в новый дом, нужно положить соль в карманы и посыпать ею все углы в комнате, чтобы отогнать диббуков. Ну, злых духов. Разве в твоей семье так не делали?
– Нет, – покачал головой Леон. – Моя мать не склонна к суевериям. К ожесточенной враждебности – да, но не к суевериям.
– Ну а когда моя суперпродвинутая мама-психоаналитик отвезла меня в колледж, то насыпала соли во все четыре угла моей комнаты в общежитии. Мне пришлось соврать шиксе-соседке, что это от муравьев.
– Ну и как, донимали тебя духи? – фыркнул Леон. – Может, соль сработала.
– Очень смешно.
Луиза уселась и обхватила себя руками. Ему хотелось коснуться ее спины, но он побоялся, что она разозлится.
– Могу я кое в чем тебе признаться? – спросила она тоненьким голосом.
– Конечно.
– Мне кажется, она меня преследует. Моя мать. После того как я сбежала с шивы, она снится мне каждую ночь. И не просто снится, а терроризирует меня своими придирками. Что бы я ни делала, ей все не то и не так. И она мерещится мне по всему городу. Я много дней уже толком не спала. Не знаю, что нужно сделать, чтобы она оставила меня в покое.
Леон попытался придумать, как бы помягче сформулировать что-то вроде «это не она тебя преследует, это ты не можешь ее отпустить», но потом посмотрел, как Луиза обеими руками обнимает собственные колени, и благоразумно не стал ничего говорить. Он не мог сказать ей ничего такого, чего она не знала бы без него. У него не было никаких ценных соображений относительно горя, которыми он мог бы поделиться. Он до сих пор иногда по ночам с головой накрывался одеялом и думал: «Я не мужчина, я просто ворох одежды под одеялом».
– Так вот зачем мы здесь? Чтобы изгнать ее призрак?
Луиза кивнула.
– Что это означает? – спросил Леон.
Доносившиеся от воды приглушенные слова молитв придавали погожему дню слегка зловещий оттенок и размывали обыденные очертания реальности.
– Я не знаю, – сказала Луиза. – Я пробую все подряд. Я надеялась, что, вернувшись в это место, пойму, что делать. Может быть, если я искуплю то, что оказалась полным ничтожеством, она оставит меня в покое. Или, может, она хочет, чтобы я в последний раз покормила уток. А может, единственное, что меня спасет, это место в Нью-Йоркской филармонии.
– Ты не ничтожество, – возразил Леон.
– Полагаю, у вас с Фрейей Ракофф очень разные понятия о том, кто ничтожество, а кто нет. – Луиза поднялась и, протянув Леону руку, вздернула его на ноги. – Давай покончим с этим.
Она сунула руку за пазуху пальто и вытащила пригоршню соли.
– Но сперва я на всякий случай положу это тебе в карман. Она из заначки моей матери. Местечковая соль из «Сакса» на Пятой авеню.
Луиза высыпала белые кристаллики в карман его джинсов, и Леон покраснел от небрежной интимности этого жеста. Он не очень понимал, как его угораздило стать аксессуаром в Рош-Хашановском экзорцистском обряде, но ни за что не хотел бы это пропустить, несмотря на то, что ему было страшновато.
Она крепко взяла его за руку, и они двинулись через туннель, проложенный под Вестсайдским шоссе, к толпам у реки. Леон случайно выпустил ее руку, и его немедленно затянуло в потеющую массу облаченных в черное тел. Он запаниковал, не в силах отличить их лица одно от другого, убежденный в своем наркотическом помрачении, что все эти мужчины – не отдельные личности, а щупальца огромного лавкрафтианского чудища. Он выбрался на поросший травой пятачок и, пытаясь отдышаться, принялся отчаянно озираться по сторонам в поисках Луизы. Она постучала его по плечу.
– Ты в порядке?
– Нет, – сказал он. – Я обкуренный и на измене. Сколько я выбирался из толпы? Двадцать минут? Тридцать?
Луиза со смехом взглянула на часы:
– Минуты две, две с половиной?
Она свернула к воде, но Леон протянул руку и схватил ее.
– Не бросай меня.
Луиза обернулась с выражением, истолковать которое Леону сейчас, в его состоянии, было не под силу. Снисхождение? Сострадание? Недоумение? Все сразу?
– Неслабо тебя накрыло.
– Это моя гипервентиляция навела тебя на мысль? – выдавил он из схлопывающихся легких. – Я не могу дышать. Кажется, у меня сердечный приступ.
– Да нет у тебя никакого сердечного приступа.
– Откуда ты знаешь? Ты что, врач?
– Нет, я опытная потребительница. И я хорошо в этом разбираюсь. Я, можно сказать, эксперт по паническим атакам под марихуаной. Поверь мне, я знаю, что с этим делать. – Она взяла его руки в свои. – Ты знаешь анекдот про то, как еврей и католик попали в авиакатастрофу?
– Ты серьезно пытаешься рассказать мне сейчас анекдот?
Луиза проигнорировала его.
– Так знаешь или нет?
Леон покачал головой, пытаясь не смотреть на хасидов справа и слева от него.
– Сфокусируй взгляд на мне, – велела она.
Он кивнул, внезапно расхотев пререкаться. Ее властный голос действовал на него успокаивающе.
– Ну так вот, попали еврей и католик в авиакатастрофу.
– А что ее вызвало? – перебил Леон, воображая самолет, который падает с неба и обрушивается прямо на них; укрыться на берегу было негде, и это его беспокоило.
– Это не важно, – с легким раздражением в голосе отмахнулась Луиза. – Но я могу сказать тебе, что в этой авиакатастрофе никто не погибнет. Так легче?
Леон снова кивнул.
– Ну и вот, выбираются еврей и католик из-под обломков самолета, католик видит, как еврей крестится, и говорит: «Я рад, что ты пришел к Иисусу». Еврей спрашивает: «Ты о чем?» Католик отвечает: «Ты только что перекрестился».
Луиза выпустила руки Леона и осенила себя крестным знамением. Ему показалось, что толпа попятилась от них, и он почувствовал на своей коже дуновение свежего воздуха. Он был совершенно уверен, что все хасиды до одного взирают на них с ужасом, но ему было так страшно, что он не отваживался повернуть голову.
– А еврей ему и отвечает: «Вот еще! Даже не думал». И снова крестится, приговаривая: «Очочки, яички, бумажник, сигара». Дошло? Очочки. – Она коснулась глаз. – Яички.
Она коснулась паха.
– Бумажник. – Она похлопала себя по левой груди. – Сигара.
И по правой.
Леон проследил глазами за движением ее пальцев. Он отметил, что на ней нет лифчика.
– Так, – сказала Луиза. – Очочки при тебе?
Леон поднял руку и ощупал свои очки.
– Да.
– Яички?
– А где же им еще быть? – с невозмутимым видом отозвался Леон.
– Бумажник?
– Угу. – Он похлопал себя по заднему левому карману.
– Ну а вместо сигары пускай у нас будут ключи.
Леон ощупал металлический стержень, впивающийся в левое бедро.
– Тут.
– А теперь повторяй за мной, – велела Луиза. – Очочки, яички, бумажник, сигара.
– Очочки, яички, бумажник, сигара, – подчинился Леон.
– Вот видишь? Теперь ты в порядке.
Он и в самом деле был в порядке. Он знал: когда его отпустит, ему будет стыдно за то, что его так накрыло, но сейчас он искренне верил, что Луизино заклинание спасло ему жизнь. Дыхание его успокоилось, ощущение осеннего воздуха в легких было упоительным.
– Ну что, – сказала Луиза, – готов свалить отсюда?
– Но как же наши грехи?
– Ну их к черту. Теперь, когда я здесь, все это кажется мне неправильным. Моя мать ненавидела этих людей. Если бы я совершила ташлих, она потом бы меня за него с потрохами съела. К тому же я хочу черно-белого печенья.
Он взял ее за руку. Она повела его за собой сквозь толпу мужчин, которые больше не казались спрутообразным чудовищем, а превратились в кучу неопрятных неббишей[10] в дурацких шляпах. Хасиды расступались перед Луизой, чтобы ненароком ее не коснуться. Объяснение у этого фокуса было самое что ни на есть прозаическое, и все равно это казалось Леону каким-то чудом, наподобие того, как Моисей заставил расступиться Красное море[11].
– Кажется, я кое-что про тебя понял, – сказал Леон, когда они очутились в пустом туннеле под шоссе.
– Ну и что же ты понял?
– Ты ведьма из Борщового пояса[12].
Она засмеялась. Кажется, эта мысль ей понравилась.
– И что это значит?
– Ты пустила в ход магию. Отогнала злых духов и спасла меня.
– Нет. Я не дала тебе сесть на измену.
– Нет, – твердым тоном произнес он. – Ты сделала нечто большее. Я хочу сказать, что если твоя мама – диббук, то в твоей власти изгнать ее из твоей жизни.
– Да? – сказала Луиза. – И каким же образом?
– Не знаю, – ответил Леон. – Но я же не ведьма. Это ты ведьма.
Они были уже почти в конце туннеля. Леон плелся нога за ногу – ему не хотелось снова погружаться в повседневность. Он боялся, что она выпустит его руку и они разойдутся по своим отдельным квартиркам и своим отдельным жизням; что странная интимность этого дня развеется, как только они вновь окажутся в городе. Он притянул ее к себе и поцеловал, вспомнив тот миг всего несколько недель тому назад, когда они, обнаженные, наконец очутились в постели и их тела впервые соприкоснулись кожа к коже. Он всегда любил его больше всего – это ощущение сродни полной дезориентации, когда ныряешь в ледяное горное озеро, а потом все твои чувства медленно переориентируются на новую водную реальность.
Шумное семейство вошло в туннель позади них. Идишские слова эхом заметались между бетонными стенами, и они отпрянули друг от друга, но Луиза не выпустила его руки. По-прежнему держась за руки, они вынырнули в парк и как по команде заморгали, ошарашенные обрушившимся на них обычным осенним днем. Леон повернулся к Луизе и увидел, что она плачет.
– Я что-то сделал не так? – спросил он.
– Нет, – ответила она. – Просто, если она перестанет меня преследовать, это будет означать, что ее больше нет. Совсем нет.
– Да, – сказал Леон и с трудом подавил побуждение обнять ее и утешить, потому что она в этом нуждалась. – Тебе еще долго будет ужасно плохо.
Они нескончаемо долго молчали. Потом Луиза тыльной стороной рукава утерла глаза.
– Спасибо тебе, – произнесла она.
– За что?
– За честность. За то, что не стал говорить мне всякие благоглупости.
– Всегда пожалуйста. Обращайся, – шутливым тоном произнес Леон.
Луиза немедленно выдернула у него руку.
– Не надо так, – сказала она дрожащим голосом. – Не надо говорить такие вещи, если ты не всерьез.
– Это всего лишь расхожее выражение, – начал было оправдываться Леон, но эти слова прозвучали неискренне даже для его ушей, потому что соль жгла его сквозь карман джинсов.
Был самый священный день в году, и они застряли где-то посередине ритуалов, которых он толком не понимал.
– Но я говорю это совершенно всерьез, – произнес он торжественным и будто чужим голосом, чувствуя вес своего обещания где-то глубоко в груди, в паху, в ногах. – Клянусь, никаких благоглупостей и эвфемизмов, насколько это будет возможно.
Луиза некоторое время внимательно смотрела на него, потом кивнула.
– О’кей, – сказала она таким тоном, как будто приняла какое-то важное решение; словно только что родилось нечто вроде обета.
– О’кей, – эхом отозвался он.
Они застенчиво улыбнулись друг другу: островок неподвижности посреди колышущегося вокруг моря хасидов.