К книге
Книжная вселенная Белль ГринКНИГА I СЛИШКОМ ЧЕРНАЯ ДЛЯ БЕЛЫХ, СЛИШКОМ БЕЛАЯ ДЛЯ ЧЕРНЫХ 1898–1908. Глава 1 Черные 1898–1900
29%
КНИГА I СЛИШКОМ ЧЕРНАЯ ДЛЯ БЕЛЫХ, СЛИШКОМ БЕЛАЯ ДЛЯ ЧЕРНЫХ 1898–1908. Глава 1 Черные 1898–1900
6

Джорджтаун,

черный квартал Вашингтона, июнь 1898 года

Вот уже которую неделю грозная Гермиона Флит, старейшина черного квартала Вашингтона, не знала ни сна ни покоя. Она поворачивалась с боку на бок и никак не могла устроиться, очень уж болели все кости. Да и этот странный влажный июнь вконец ее замучил. А ведь до тех пор Гермиона стойко держалась, не поддаваясь старческой немощи. Конечно, она уменьшилась в росте и усохла, но была по-прежнему неутомима и продолжала заниматься устройством свадеб, пикников и благотворительных балов в своем приходе. Не зря же священник прозвал ее Железной Мадонной.

Но и это осталось в прошлом.

Поблекшими из-за катаракты голубыми глазами она поискала среди цветочков на обоях портрет покойного мужа. Большую фотографию во весь рост в овальной раме, рядом с дипломом, выданным доктору Джеймсу Флиту, в рамке под стеклом. Но она ничего не видела и, лежа на боку, могла только представлять себе фигуру, так давно смотревшую на нее со стены. Всей душой она молила мужа вмешаться, взывала к нему о помощи.

Сегодня ночью Гермионе не удавалось даже сформулировать проблему отчетливо: стоило только подумать об этом, и со страхом уже не совладать. А ведь ей было не привыкать к тревоге из-за того, что вытворяли ее дети!

Доктор, несомненно, знал у себя на небесах, что задумала их дочь Женевьева. Слухи не могли не дойти до него.

Говорили, что Женевьева в Нью-Йорке снимала квартиру у хозяев, которые не были черными.

Больше того – поселилась в квартале, где и ее соседки – продавщицы, швеи, прачки – тоже не были черными.

И настолько ладила с новыми подругами, что только с ними теперь и зналась.

С белыми.

Еще говорили, что Женевьева никому не рассказывала, откуда она родом, на каких улицах, в каком квартале Вашингтона выросла. Но как ее соседкам этого не знать? Женевьева была замужем за одним из самых известных в стране черных активистов. Да, он ее бросил. Да, ей теперь незачем упоминать о нем и даже о самом его существовании.

Но чтобы переметнуться на другую сторону и предать свою расу!

Вот в чем все дело. Старуха добралась до сути того, что не давало ей покоя.

Да, Женевьева выглядела как белая. И что с того? Внешность обманчива, только сами белые и попадутся на эту удочку. Они не знают черной общины, не понимают ее, не различают нюансов. Никто из цветных, взглянув на Женевьеву, не ошибся бы насчет ее происхождения.

По правде сказать, смешение рас продолжалось в стольких поколениях семьи Флит, что у многих ее членов были светлая кожа и «европеоидные» черты лица. Если один из четырех сыновей Гермионы и вышел черным, то обе дочери – миниатюрные, с золотистыми волосами, зелеными глазами, тонким носом – в точности отвечали распространенным у белых канонам красоты. Как и их мать.

Старая Гермиона в девичестве звалась Гермионой Питерс и принадлежала к большой семье музыкантов-мулатов, обосновавшейся в Вашингтоне в XVIII веке. Ее дед, раб, отпущенный на волю в 1797 году, выкупил у бывшего хозяина своих жену и пятерых детей.

Доктор Флит, тоже мулат, получил медицинское образование благодаря Американскому колонизационному обществу – организации, основанной белыми с целью вернуть в Африку всех черных, поскольку считалось, что они никогда не смогут прижиться в цивилизованном обществе. Темнокожих врачей готовили к работе в американской колонии Либерия в Западной Африке. Общество оплатило обучение троим врачам… и все трое отказались покидать США. Муж Гермионы был одним из них.

Доктор Флит лечил черных почти тридцать лет. Он тоже был музыкантом – не только врачом. Дирижировал гимнами во время церковной службы, а на благотворительных балах аккомпанировал жене на скрипке. Сама Гермиона играла на фортепиано. Страсть к классической музыке объединяла их, даже своим трем сыновьям они дали имена Моцарт, Беллини и Мендельсон.

Теперь Моцарт был владельцем типографии, Беллини – учителем. Мендельсон умер в юности, не успев найти свое место в жизни. Их сестры, Женевьева и Медора, пошли по стопам матери, стали преподавать музыку в начальных классах. Женевьева не только была чудесной музыкантшей, но и страстно любила литературу.

Словом, в своей общине Флиты принадлежали к самой образованной части буржуазии. В глазах друзей они даже воплощали собой «черную элиту Вашингтона». И вот парадокс: с виду их можно было принять за белых.

Теперь, на закате долгой жизни, в течение которой благодаря Гермионе все ее многочисленное семейство – шесть братьев с женами, шестеро детей с супругами, тридцать племянников и двадцать внуков – оставалось сплоченным, объединенным общими привычками, традициями и верованиями, она вынуждена была наблюдать, как перед ее любимыми людьми разверзается пропасть.

Одной из причин катастрофы, которую она предчувствовала, было отступничество этого эгоистичного и безответственного чудовища – ее зятя. Знаменитого профессора Ричарда Теодора Гринера, мужа Женевьевы. Сущее наказание с первого дня.

Рик Гринер мог сколько угодно считаться самым умным из черных адвокатов своего поколения, самым блестящим черным оратором, самым энергичным и, вероятно, самым успешным из черных активистов, но в конечном счете это он погубил счастье всех близких. Бич Божий.

Конечно, Гермиона понимала дочь, которая так верно и пылко любила мужа и так долго его поддерживала, невзирая ни на что. Все, что Гринер говорил в защиту своего народа, все, что Гринер делал для просвещения собратьев и для того, чтобы привести их к свободе, не могло не восхищать. Ее и саму пленили красноречие и энергия Рика. Он обладал таким даром убеждения! И обаянием, позволявшим ему входить в любые двери и взбираться на самые недоступные вершины.

Чем он прославился? Неслыханными вещами! Он был первым черным выпускником Гарварда. Первым черным штатным преподавателем на кафедре философии в Южном университете. Первым и до сих пор единственным черным, добившимся того, чтобы Верховный суд штата Южная Каролина подтвердил его диплом адвоката и право на практику.

А ведь он, видит Бог, прошел огромный путь! Внук пары беглецов – раба, родившегося в Африке, и мулатки, – которым удалось перебраться на север и поселиться в Балтиморе. У него не было ничего, чтобы возвыситься в этом мире. С одиннадцати лет ему пришлось работать, чтобы прокормить мать. Ничего, кроме гордости уличного мальчишки и кулаков. Ничего за душой, кроме невероятной жажды знаний, любопытства к миру, работоспособности, упорства, красноречия и притягательности. Разве не нашел он себе белых покровителей, которые оплатили его учебу в колледже? А потом – других белых меценатов, которые везде поддерживали его кандидатуру.

Старая Гермиона и не отрицала его заслуг. Одной лишь силой воли Рик Гринер попрал все законы судьбы и получил невероятную должность, в которую вскоре вступит: станет первым консулом афроамериканского происхождения. Он только что получил назначение в Россию. Да-да, Гермиона не отрицала выдающегося ума своего зятя.

И все же она отказывалась признать несправедливым свое отношение к нему на протяжении многих лет. А тем более – вопиюще несправедливым. Не в обиду клану Флитов будь сказано: Ричард Теодор Гринер принадлежал к числу выдающихся людей, которые сражаются за честь человечества. Его вера в будущее цветных собратьев, пыл, с которым он защищал их и делился с ними знаниями, в моральном отношении ставили его намного выше большинства простых смертных. Он все принес в жертву своей битве за равенство и справедливость.

И тем не менее, кипятилась Гермиона, в личном плане он – ничтожество. Доказательством она считала то, что он бросил ее дочь и пятерых детей после двадцати пяти лет брака. На самом деле супружеские проблемы Женевьевы начались не вчера, и брошена она была давно. По правде говоря, все началось, едва они поженились. Гермиона помнила дату: 24 сентября 1874 года. Через год после того, как она сама овдовела.

Покойный Джеймс Флит познакомился с Риком, когда тот ухаживал за их дочерью, и понял, с фанатиком какого рода имеет дело. Пусть этот молодой человек с гарвардским дипломом, казалось, полностью гарантировал лучезарное будущее, доктору он не нравился. Кто его родители? Из какого он прихода, из какой общины? Озадаченный доктор отказал ему в руке Женевьевы.

Старый Флит был слишком консервативен. После его кончины Гермиона уступила настойчивости влюбленных. Это было ошибкой. Но кто тогда мог оценить, насколько крупной?

Женевьева, при всей ее мягкости и сговорчивости – на редкость легкий характер, – была упорной. И знала, чего хочет. Под внешней покорностью скрывалась сильная женщина. Больше года она ждала своего часа, убеждая мать дать согласие, и добилась своего.

Гермиона узнавала в дочери собственное упрямство и ту веселость и любовь к жизни, которые позволяли при любых обстоятельствах не сбиться с курса. Она знала, что дочь выстоит в худших невзгодах. О да, она могла похвастаться тем, что хорошо воспитала свою девочку! Привила ей вежливость, манеры, умение прекрасно выглядеть. И способность держать удар.

И потом, Женевьева была так влюблена…

Надо признать, что в то время он всем был хорош. Высокий, стройный, элегантный, с приобретенной в Гарварде аристократической учтивостью, обладавший чертами, с которыми он тоже мог сойти за белого, – Рик выделялся в любой толпе.

Не говоря уж о том, что таким образованием, как у него, могли похвастаться в Соединенных Штатах очень немногие цветные мужчины!

Все это казалось таким далеким!

Далеким, как те двенадцать лет после войны Севера и Юга, когда белые решили провести опыт интеграции, уравняли цветных мужчин с остальными гражданами и дали им право голоса. Двенадцать лет с начала полного надежд времени, периода Реконструкции, – до отвратительных «законов Джима Кроу» 1877 года со всеми сопровождавшими их мерзостями. Черным было запрещено ездить теми же поездами, что и белым, пить из тех же источников, пользоваться теми же уборными, посещать те же общественные места, рестораны, театры и, разумеется, те же университеты.

На Юге вновь утвердившаяся власть консерваторов утвердила это возвращение в ад. А Север бездействовал, ссылаясь на то, что такой ценой достигнуты единство страны и национальное примирение. Поправка к Конституции Соединенных Штатов, которая в 1870 году гарантировала право голоса всем гражданам мужского пола, без расовых различий, была через некоторое время просто-напросто отменена Верховным судом. Тогда же в Вашингтоне Конгресс отказался проголосовать за законы против линчевания. И не без основания! Выборы 1877 года, проходившие в условиях насилия и коррупции, привели к власти южан-реакционеров.

Так что завоевания Рика Гринера, его победы над невежеством и нищетой резко прервались. И даже обернулись кошмаром – так быстро, что ему пришлось одну за другой покинуть свои университетские должности. Ему переставали платить. У него забирали учеников. Его унижали. Ему угрожали. И пытали черных студентов, которые остались ему верны. Неудивительно, что он так яростно ринулся в политическую борьбу за то, чтобы удержать немногие преимущества, обретенные в час торжества либералов! Даже для Гермионы Флит, которая мирно жила в лоне своего прихода и не испытывала ни малейшей потребности покидать черную общину Вашингтона, законы, за которые голосовали здесь политики, были позорными… Как не восстать вместе с зятем против сегрегации, дискриминации и расовых притеснений, когда северные штаты, якобы одобрявшие эмансипацию черных, не моргнув глазом все это приняли? «Разделены, но равны!» – говорили они. Какое лицемерие!

Однако совсем другое дело – носиться по всей стране с одного митинга на другой и говорить о просвещении черных, бросая жену и пятерых детей без защиты, без пропитания и без средств! Да уж, Рик умел бесноваться на трибунах в Дейтоне, Балтиморе, Бостоне, днем и ночью строчить статьи о гражданских правах и горячо отстаивать равенство. Но что касается образования его собственного сына или приличного вида его дочерей – для этого, по мнению Гермионы, он не делал ровным счетом ничего. Сколько недель подряд он провел с семьей? Три? Его никогда не было дома. Наверное, иногда приезжал на Рождество. Может быть, на День благодарения… И как бы они, спрашивается, выжили, если бы за спиной Женевьевы не стоял весь клан Флитов, если бы у нее не было возможности долгое время жить в квартале 1400 на Т-стрит, в соседнем с матерью доме, если бы она не работала до седьмого пота, чтобы прокормить пятерых детей, – то шитье, то уроки музыки? И как будут выживать в Нью-Йорке теперь, когда глава семьи – новоиспеченный назначенный консул с хорошим окладом, готовый устремиться без них во Владивосток, к новым приключениям, – говорит, что не намерен содержать своих отпрысков после их восемнадцатилетия? Мог бы и обойтись без таких заявлений. На самом деле четверо из его детей уже достигли этого возраста, так что на попечении Рика только младшая дочь. Но, как бы там ни было, он не собирался никому посылать ни гроша. Зачем изменять хорошим привычкам? Он уже около четверти века постоянно тратил свои доходы на любовниц. Или делился с товарищами по борьбе.

Ни малейшего сомнения: теща его ненавидела. Ее он тоже разочаровал.

И теперь, когда муж вскоре должен был отправиться на край света, Женевьева сообщает, что завтра будет здесь. При других обстоятельствах старуха обрадовалась бы приезду дочери, но только не сегодня вечером. Нельзя было не догадаться, зачем Женевьева едет к матери.

Гермиона готовилась к встрече с ней, как к битве. Но в девяносто лет, когда смерть хватает за руки и за ноги, где взять силы сломить волю дочери и помешать ей совершить предательство?

Все вышло именно так, как представляла себе Гермиона. Женевьева приехала поездом, без детей… Точно не из-за денег – Моцарт заплатил бы за племянников: у них, в клане Флитов, самый богатый брал на себя расходы самых бедных. Они никогда не жили поодиночке, а если путешествовали, то всей толпой. Разве что дело было срочным и слишком серьезным для того, чтобы кого бы то ни было в это вмешивать.

Женевьева сразу поднялась к ней поздороваться. Гермионе, уже не очень ясно различавшей черты собеседников, она показалась не такой красивой, какой была в воспоминаниях. О чем старуха тут же сказала. Это был рефлекс. Она могла держаться нежно с внуками, но дочерей неизменно критиковала. «Женевьева, детка, втяни живот и выпрямись, не то станешь такой же уродиной, как кошмарная тетя Лили!» В семье этот вечный мотив давно превратили в шутку.

На самом деле, если бы Гермиона была справедлива к гостье, она заметила бы, насколько молодо выглядит Женевьева. Безупречный овал лица, гладкие золотистые волосы, собранные в низкий узел, темный костюм, в котором она казалась еще стройнее. Искусная портниха – что не раз ее выручало, – она могла позволить себе носить корсет, жакет с баской, длинную прямую юбку и шляпку, изготовленную собственноручно. Несмотря на несколько беременностей и множество невзгод, она была неизменно элегантной. Моцарта, встречавшего ее на вокзале, поразила внешность сестры. Пятидесятилетней Женевьеве – Джини для близких – можно было дать лет на пятнадцать меньше.

Не изменяя хорошей привычке, Женевьева не стала с порога делиться терзаниями и сомнениями, которые ее сюда привели. Обеим женщинам потребовалось несколько дней, чтобы решиться заговорить. Гермиона начала первой. Пора было покончить с колебаниями. Каждая из них знала, чего хочет добиться от другой. Женевьева старалась вырвать у матери согласие, в котором морально нуждалась, чтобы выполнить свое намерение: выдать себя за белую. Гермиона не собиралась давать ей свое благословение, а, напротив, рассчитывала, что заставит дочь отказаться от опасной игры, которую та затеяла.

От того, кто победит, мать или дочь, должно было зависеть все будущее их потомков.

– Берегись, девочка моя, берегись, не совершай непоправимого! – сурово проговорила старуха, когда Женевьева наклонилась, чтобы поднять ее с кресла и отвести в постель.

– Непоправимого, матушка?

– Если ты это сделаешь, тебе всю жизнь придется лгать и скрываться…

Гермиона высвободилась из рук дочери и ухватилась за подлокотники кресла.

– …перебраться в другой город, изменить привычки, манеру говорить, образ мыслей.

Ее металлический голос делался пронзительным. Она захлебывалась, слова звучали отрывисто. Гермиона на мгновение умолкла, чтобы отдышаться.

– А мне, встретившись с тобой на улице, придется делать вид, будто я тебя не узнала – ни взглянуть, ни заговорить. Я уж молчу о том, чтобы прикоснуться к тебе или близко подойти к одному из моих внуков.

Женевьева, не удержавшись, ее перебила:

– Почему?

Мать продолжила медленнее, с нарочитым спокойствием:

– Потому что нельзя, чтобы кто-то раскрыл твой секрет. Ни белые. Ни мы. Вообще никто и никогда… Если ты это сделаешь, тебе придется порвать с твоим прошлым. Порвать с людьми, которых ты любишь, с братьями, с дядьями, со своим кварталом… Если ты это сделаешь, никто из нас не сможет нигде тебя навестить. Если ты это сделаешь, мы больше не увидимся.

– Но почему? – снова воскликнула Женевьева.

– Потому что если один из нас выдаст твое происхождение мелкой оплошностью, свойственным нам словцом, шуткой или песней нашего народа, а то и цветом своей кожи…

Старуха с трудом дышала. Она сделала паузу, подбирая слова: старалась говорить бесстрастно.

– Твоя сестра вышла за черного мужчину. У Моцарта и Беллини черные жены. Их дети, твои племянники, – темнокожие мулаты с курчавыми волосами. Если они придут к тебе в гости, в белый квартал, в дом, где живут белые, тебя немедленно разоблачат, арестуют и осудят. Двадцать лет заключения… И это в лучшем случае! Готовься, Женевьева: тебе придется ломать комедию до конца.

– А как без этого выживать? – голос Женевьевы упал до шепота. – Рик нас…

– Пошел он к черту! – оборвала ее Гермиона.

– Он не вернется. Видела бы ты, как он ухватился за эту должность на краю света!

– Да ну его, твоего мужа, вы можете вернуться в Джорджтаун.

– В Джорджтауне моим детям не на что рассчитывать. Здесь больше нет работы, магазинов, школ – ничего не осталось. Черных ждет нищета. Здесь. В других местах. Везде. Посмотри на нашу улицу, когда-то такую мирную и красивую, с новыми двухэтажными домами. И на что эти дома похожи теперь! Ты и сама живешь не так, как раньше. Сама знаешь, что квартал приходит в запустение. Взять хотя бы эту комнату: в каком она состоянии…

Несмотря на слепоту, Гермиона почувствовала, как дочь оглядывается кругом. Она и сама знала, что обои висят лохмотьями, масляные лампы растрескались, ковры протерлись до основы. Но что поделаешь? Как ни старались ее невестки, бедность побеждала.

– И что с того? – закричала она. – Женевьева, девочка моя, у нас никогда не было легкой жизни. Наши предки были рабами и боролись за свободу. Твое дело – сохранить то, чего они добились мужеством и страданиями.

– Мы с Риком двадцать пять лет только этим и занимались: сражались за право нашего народа иметь собственное достоинство. Рик сражался. Этого у него не отнять – боевого духа. И я его поддерживала. Но каждый год был шагом к отступлению. И вот до чего дошло.

– Этот дом, этот квартал – наша история! Твоя история! Вот что по-настоящему важно! Наследие, завещанное нам предками.

– Будущее наших детей – вот что важно… Чтобы мои дети двигались вперед, добивались успеха, чтобы они жили без страха.

Старуха взорвалась.

– «Будьте белыми – и получите все»? Так, что ли?

– Но, матушка, из-за дискриминации нам не найти работу! Мы можем быть только горничными или шоферами. Прислугой… И нет никакой надежды на то, что это изменится. Даже Рик уже не верит в возможность лучшего будущего. Хочешь, чтобы мой сын до конца своих дней чистил ботинки, а дочери мыли уборные? Мне удалось дать им то образование, какое они получили, только нелегально записав их в школы для белых. Луиза хочет стать учительницей, Рассел – инженером, Белль – библиотекарем. Профессии, о которых они мечтают, можно получить, только выдавая себя за белых.

– Настоящая борьба, девочка моя, состоит в том, чтобы достичь высот, оставаясь черными!

– Матушка, ты сейчас повторяешь то, что раньше говорил Рик! И мы видим, куда это нас привело.

Час был поздний, обеих окутала темнота. Одна сгорбилась в своем кресле, другая стояла. Обе немного помолчали, потом старуха с горечью заключила:

– Значит, ты готова ради лучших условий жизни отрезать себя от семьи? Порвать с ней из честолюбия? Но это, Женевьева, на всех языках называется предательством.

– Битва проиграна, матушка, надеяться не на что… И потом, для нас, полукровок, есть еще одно: нас ни для кого не существует. Самих слов «метис», «мулат», «квартерон» – называй как хочешь! – не существует в записях гражданского состояния. В глазах закона мы только черные или только белые. Но мы ни то ни другое: мы ни к чему не принадлежим! Даже для темнокожих мы – не часть черной общины. Ты видела направленные против Рика статьи его друзей? Теперь его обвиняют в том, что он выглядит слишком белым для того, чтобы защищать их интересы.

– Тебя это уже не касается.

Внезапно решившись, Женевьева одним духом выпалила:

– На этой стадии единственный путь к спасению – перешагнуть черту, отделяющую нас от белых!

– Мерзкий грех – плавать под фальшивыми флагами и перекрашивать свою душу… Для цветного мерзкий грех – выдавать себя за белого.

– А выдавать себя за черного, когда ты белый? – насмешливо спросила Женевьева.

– О чем ты, дочка?

– О том, что я не чувствую и никогда не чувствовала себя черной!

– Как это – никогда не чувствовала себя черной?

– Поскольку я – цветная женщина, я обязана считать себя чернокожей и смириться с тем, что со мной обращаются не по-человечески… Но внешне я белая. И я не вижу ни одной причины жить и умереть как собака.

– Покидая свой народ, ты теряешь себя!

– Я, и только я, способна определить свое место в этом мире. Я требую, чтобы на этом основании меня и принимали. И не желаю, чтобы кто-то указывал мне, кто я или кем должна быть.

– Девочка моя, речь идет не только о цвете кожи. Быть черной – значит разделять общий опыт, иметь общие воспоминания, шутки, общие истории, песни. Я повидала молодых, которые захотели, как ты говоришь, перешагнуть черту. Потом у них было только одно желание: отыграть все назад, вернуться к своим. Вот только назад ходу уже нет. Как и они, ты узнаешь тоску, узнаешь одиночество, узнаешь сожаления.

– Пожалею о том, что меня перестали постоянно унижать? Затоскую по отверженности? По притеснениям? Мне станет жаль, что меня не сожгут заживо или не линчуют? Ты не представляешь себе, что происходит за пределами нашего квартала! Если бы Рассел поступил в инженерную школу как черный, его товарищи обошлись бы с ним так же, как с тем студентом Рика, помнишь? Блестящий парень, которому Рик помог поступить в Вест-Пойнт[3]. Однокурсники привязали его к кровати, располосовали ему лицо и отрезали уши. И что сказали преподаватели? Его же и обвинили: будто он сам себя искалечил, чтобы не сдавать экзамены, – боялся провалиться. И что они сделали? Отправили его под трибунал, разжаловали и исключили. Вот что ждет моих детей.

Гермиона взмахом руки отмела этот аргумент.

– Наши корни сильнее любых притеснений. И сильнее всех мнимых успехов тех, кто пытается перейти на сторону палачей.

– Какие корни? Мы настолько же происходим от белых, насколько от черных! Почему одна-единственная капля черной крови должна перевесить все остальное?

– Таков закон.

– Когда закон несправедлив, его нарушают!

– Ты не поняла меня! – дрожащим голосом возразила Гермиона. – Верность памяти твоих предков, уважение к твоей истории – вот что перевешивает все остальное. Лишь гордость за прошлое гарантирует честь будущего… И если бы ты решала только за себя! Но ты втягиваешь в это детей!

– Мои дети хотят стать белыми.

– Эти горячие головы, Рассел и Белль, – возможно, но остальные…

– Остальные тоже. Луиза, Этель, Тедди стремятся к этому всей душой.

– Женевьева, если ты толкаешь их на такой путь, если позволяешь им совершить преступление, ты обрекаешь их на вечное изгнание. Всех пятерых. Потому что от своего происхождения – от него им не уйти.

Это предсказание потрясло обеих. Женевьева упала на колени.

– Не говори так! – прошептала она и разрыдалась.

Старуха, выбившись из сил, опустила руку на голову дочери. Она больше не уклонялась от ее объятий.

Обе плакали.

В полумраке их неподвижные фигуры сливались, образуя темный островок в ночи, трагическое и мощное единение, неразделимое, как мраморная Пьета.

Но когда Женевьева подняла к матери залитое слезами лицо и взмолилась: «Не проклинай нас, матушка, скажи, что прощаешь моих детей!» – Гермиона не смогла на это решиться.

Она только наклонилась к Женевьеве, взяла ее за подбородок и, глядя помертвевшими глазами ей в лицо, настойчиво повторила:

– Пусть никто не раскроет ваш секрет… Раз вы сами от себя отрекаетесь, пусть никто не раскроет ваш секрет!

Нью-Йорк,

99-я Западная улица, 29, июнь 1898 года

Женевьева собрала своих детей вокруг стола в крохотной квартирке семьи Гринер на 99-й Западной улице, к северу от Центрального парка. Слова матери потрясли ее, из поездки в Джорджтаун она вернулась полная сомнений и теперь была в нерешительности.

Гермиона Флит по-прежнему глава семьи. Невозможно пренебречь ее волей. Должны ли они передумать и сдаться? Время не упущено. Решение не принято. Зло не свершилось. Женевьева еще могла убедить своих детей отступиться.

От этого вечернего разговора зависело будущее каждого из них, и потому мать настояла на том, чтобы и младшая, Теодора – двенадцатилетняя Тедди – тоже присутствовала.

– Прежде всего, – неспешно начала Женевьева, – я должна вам сообщить, что поговорила с вашей бабушкой о нашем… об этом… – она подбирала верное слово.

Огоньки в лампе под потолком дрожали у них над головами, бросая на шесть лиц неверный свет. После ухода из дома pater familias[4] газ приходилось экономить. И в этом свете кожа ее сына Рассела и дочери Белль казалась опасно смуглой. Средиземноморский тип внешности делал их особенными, и это отличие ее тревожило. Однако здесь не было ничего нового. Белль всегда приходилось приглаживать волосы щеткой сильнее, чем Луизе и Этель, чтобы укротить темную копну, которую она, следуя моде, закручивала в высокий узел. Рассел же свои непокорные кудри, напомадив, зачесывал назад. Все это выглядело бы обычным, живи они в Италии или Испании. Но они жили в Америке и были черными, пытавшимися перешагнуть черту. Их чрезмерно экзотическая красота привлекала внимание и подвергала их опасности.

Из всех пятерых эти двое больше всего рисковали попасться.

Здесь, в Нью-Йорке, сегрегация, хотя и не была закреплена официально, применялась повсюду. И если бы кому-нибудь пришло в голову в кафе попросить Рассела и Белль показать документы, где стоял штамп colored – цветной, – их не стали бы обслуживать. Или делали бы это с такой неприязнью, что им пришлось бы уйти.

До сих пор ни Женевьева, ни один из ее пятерых детей открыто не объявляли себя белыми. С тех пор как – десять лет назад – приехали в Нью-Йорк, они просто молчали. Keep your damned mouth shut[5], как выражалась Белль. Не говори ничего. Лги недомолвками.

Но все за столом знали: чтобы и дальше не вязнуть в грязи сточной канавы, пока белые шествуют по тротуару, чтобы примерять ботинки в магазине, а не в подсобке, чтобы избегать тычков локтями и плевков на задней площадке трамвая, одного умолчания о предках ненадолго хватит для убедительного обмана. И все мечтали перешагнуть черту, подделав свидетельства о рождении и придумав для себя фальшивую личность.

– Ваша бабушка очень недовольна, – объяснила Женевьева. – И предсказывает худшее, если мы продолжим двигаться по этому пути.

– А ты на что надеялась? – воскликнула Белль. – Что она это одобрит?

В полутьме Женевьева видела только ее руки, ровно лежавшие на папке с бумагами. Черты Белль были неразличимы, но ее легко было узнать по хриплому голосу. Женевьева знала, что она точно решилась на этот шаг. Даже подозревала, что именно Белль подталкивает к этому остальных.

– А отцу ты тоже рассказала? – спросила Луиза, старшая дочь.

– До его мнения нам дела нет, – оборвала ее Белль. – Нет больше никакого отца.

А раньше Белль так его любила. Ребенком ждала его возвращения с куда большим нетерпением, чем ее сестры. По вечерам засыпала, представляя себе этого храброго отца, который, рискуя жизнью, восстает против полиции и судей. Она приберегала для него поцелуи, которыми его осыплет, и все вопросы, которые ему задаст. Когда он на праздники приезжал в Джорджтаун, Белль часами караулила его на улице и потом не отходила ни на шаг. Расспрашивала его о поездках, о людях, с которыми он встречался, о дискуссиях, в которых участвовал. Он гордился любопытством дочери и объяснял ей необходимость своей борьбы. Но на ее вопросы он отвечал лишь до тех пор, пока они ему не наскучат. По правде сказать, он предпочитал куда менее блестящее общество Рассела, единственного мальчика. Женевьева замечала: Белль может сколько угодно восхищаться отцом, вырезать из газет его статьи, пылать той же страстью к книгам и идеям, но она его раздражает. На самом деле дочь была слишком на него похожа, и сами их характеры и свойственная обоим притягательность не давали им сблизиться. Белль страдала от его безразличия.

И все же ее страсть к нему нисколько не слабела до того дня, когда она, в свои двенадцать, осознала, насколько ее мать одинока и в каком трудном положении отец их оставлял. Она первой заметила, что за каждым возвращением Рика следовало рождение нового младенца. Женевьева постоянно ходила беременной. Семь беременностей за десять лет. Двух маленьких мальчиков она потеряла, и теперь дети были всей ее жизнью. Они видели, как упорно мать трудится, чтобы обеспечить им образование: без знаний не может быть спасения. Она внушила им этот принцип. О необходимости учиться она с мужем не спорила. И это было единственным, на чем они сходились.

Хотя Женевьева никогда не жаловалась, старшие дети видели, что между родителями нет согласия. Теперь они знали, что были на последнем месте среди многочисленных забот отца.

Когда прекратились его постоянные разъезды, когда Рик привез их в Нью-Йорк, они подумали, что все наладится. Но не могли не заметить, что отец, живя с ними под одной крышей, по-прежнему отсутствует и еще сильнее раздражается. Со временем все уважение к родителям они перенесли только на мать.

А ведь этот нью-йоркский период начинался как нельзя лучше: Рика Гринера наняла ассоциация, созданная для возведения мемориала генералу Гранту. Желая воздать почести недавно скончавшемуся великому человеку – победителю в гражданской войне, президенту Соединенных Штатов в период Реконструкции, – мэр Нью-Йорка, либерал, решил построить в своем городе достойный этой личности мавзолей. В качестве членов – основателей ассоциации он выбрал самых богатых и могущественных людей Манхэттена: среди них были магнаты Джон Пирпонт Морган, Корнелиус Вандербильт и Джон Джейкоб Астор, принадлежавшие, как и он сам, к аболиционистской партии Гранта. Генерала по-прежнему почитали цветные, которых он освободил, и совет директоров счел удачным ходом взять секретарем представителя черной общины. А кто представит бывших рабов лучше профессора Гринера, первого черного выпускника Гарварда? Сам генерал Грант поздравил этого Гринера, посетив университет в 1875 году, и даже принимал его в Вашингтоне, когда тот был в составе делегации правозащитников. Кроме того, он выглядел почти белым, что делало его приемлемым в глазах мистера Астора и мистера Моргана.

Так что Рику поручили найти финансирование для гигантского мавзолея, достойного выдающегося генерала. А также обратиться с предложением к американским архитекторам, отобрать проекты и представить результат комитету.

Ричард Гринер со всем этим справился, поставив на службу миссии свою невероятную энергию.

За титанический труд в течение семи лет и превосходный результат его никто не поблагодарил. Во время торжественной церемонии открытия его имя даже не было упомянуто среди сотен других. И не без оснований! Его покровитель – мэр Нью-Йорка – только что проиграл выборы сопернику от консерваторов. Опороченный преемником, он вынужденно покинул ассоциацию. Рик, оставшийся без поддержки, в политической изоляции, отданный на растерзание самым ярым расистам из комитета, вскоре стал мишенью для нападок. Его перестали уважать. Ему перестали платить. Его вынудили уйти в отставку.

Эта неудача не улучшила ни его финансового положения, ни отношений в семье.

По правде сказать, теперь он обвинял во всех своих неудачах жену: считал, что она в ответе за все, в частности за слухи, что он ради личных амбиций оставил политическую борьбу и бросил своих цветных братьев. Послушать его, так это она, поселившая их в квартале для белых, записавшая детей в школы для белых и принимавшая у себя только белых, виновата в том, что черные радикалы теперь называли его предателем и упрекали в пренебрежении митингами. Это она подтолкнула его к согласию работать на богатых. Где найти время готовить речи, писать статьи и организовывать дискуссии, когда ему и так уже недоставало часов, минут и секунд на выполнение его задач в комитете Гранта? Он работал как каторжный, чтобы прокормить семью! Да, это Женевьева виновата, что президент Американской негритянской академии, один из его прежних коллег, отказал ему в членстве. Виновата, что в тех самых черных газетах, с которыми он всегда сотрудничал, тот же президент посмел назвать причину своего вето: «Мистер Гринер служит и нашим, и вашим, в Нью-Йорке он был белым человеком и отвернулся от всех своих цветных товарищей. Теперь, когда его прогнали белые друзья, он снова прикидывается своим. Лично меня нисколько не смущает, что мистер Гринер выдает себя за белого. Но я против его возвращения в наши ряды и не хочу, чтобы он использовал свою принадлежность к черной расе, добиваясь политического поста, если когда-нибудь нас подпустят к выборам».

Отвергнутый, Рик так и не оправился от этого.

Его ссоры с Женевьевой из-за несправедливости, жертвой которой он стал, и предъявленных ему обвинений стали настолько яростными, что он в конце концов покинул домашний очаг и поселился у одной из своих любовниц. Его жену окончательно вывело из себя то, что Рик открыто ей изменяет и тратит свои скудные заработки на собственные удовольствия. Узнав, что он хочет занять должность на краю света, Женевьева, в свой черед, взорвалась и осыпала его градом упреков. Горечь захлестнула ее.

Отношения накалились настолько, что дядя Моцарт примчался из Джорджтауна, чтобы стать посредником между мужем и женой. Он не добился никакого финансового соглашения, связанного с возможным расставанием. Рик заявил, что не станет оплачивать ни обучение, ни бытовые расходы кого бы то ни было, за исключением младшей дочери, Тедди, и что он бесповоротно решил уехать во Владивосток.

– Будем надеяться, что там он и останется! – заключила Белль.

Брошенное в темноту замечание заставило встрепенуться ее брата и сестер.

– Скатертью дорога, – продолжала она. – Незачем притворяться, мы и в самом деле больше его не увидим. С активистом Гринером покончено. И раз уж на то пошло, почему бы этим не воспользоваться? Черт возьми, если уж мы так влипли, похороним его и сменим фамилию.

Она всегда высказывалась без обиняков. И ее прямота часто граничила с грубостью. Одному Богу известно, откуда Белль брала такие выражения, когда говорила об отце. В свои девятнадцать она стала к нему беспощадной.

На этот раз Женевьева не сочла уместным ее одергивать. Она сама в последние несколько лет выступала в роли адвоката дьявола, пытаясь направить отторжение дочерью всего, что было связано с Риком и его обязательствами, в нужное русло. Слишком много обманутых надежд. Слишком много несправедливости. Слишком много жестокости и поражений. А главное – слишком много позора. И в конце концов – оскорбления от цветных. Слишком белый для черных. Слишком черный для белых. Безнадежная судьба, окончательно убедившая ее в бесполезности борьбы, ради которой Рик пожертвовал всем.

В глазах Белль отец был воплощением отверженности, которой она больше не желала.

Последние оставшиеся у него в комитете друзья добились для него консульской должности на границе с Азией? Ну и на здоровье!

Он не снизошел до того, чтобы хоть что-нибудь сказать семье об этой замечательной поездке, и ни на мгновение не предположил, что семья последует за ним. Считая, что Женевьева против его отъезда и дети встали на сторону матери, он перестал с ними видеться. К черту их! Луизу, Рассела, Белль – всю шайку! Он достаточно натерпелся, чтобы ему не надо было перед ними оправдываться. Флиты из Джорджтауна тридцать лет критиковали его по любому поводу. Омерзительная теща не переставая на него клеветала. А если собственные дети доросли до того, чтобы его не одобрять, они доросли и до того, чтобы без него обходиться.

Даже в час расставания он ни слова не сказал жене, никому не помахал рукой. Не бросил им даже милостыню сожалений. Даже иллюзорную надежду на возвращение. Уехал не простившись. Вчера.

Для Белль этим все было сказано. Он пренебрег главными своими обязанностями. Настало время поменять жизнь.

– Поменяв фамилию? – фыркнула Этель.

– Если бы достаточно было поменять фамилию, дорогуша, кто угодно мог бы с легкостью стать белым.

– Но нас везде знают как семью Гринер!

– Можно подобрать что-то похожее. Что-то такое, чтобы мы оставались собой, но отличались от него, – предложила Луиза. – Например, убрать одну или две буквы… Гин? Луиза Гин?

– Ужас, – отрезала Белль. – Грин?

– Банально, – возразила Этель.

– Вот именно. В Нью-Йорке, скорее всего, только одна семья Гринер, но по всем Соединенным Штатам тысячи Гринов. Станем милыми, славными Гринами, растворимся в толпе и исчезнем.

– И все же банально. И слишком близко к Гринер, чтобы скрыть нашу связь с папой.

– Нет, если добавить несколько завитушек. Мисс Белль Грин де Виндзор. Разве не красиво?

Женевьева нахмурилась.

– Белль, довольно паясничать! Если будешь продолжать в таком тоне и таких выражениях, выйдешь из-за стола!

На девушку это не произвело впечатления. Хотя Белль и считалась самой легкомысленной и самой сумасбродной из всей пятерки, она возглавляла почти все семейные советы. И никто не стал бы отрицать, что она обладает основательным здравым смыслом, которого лишены старшие сестра и брат, Луиза и Рассел. Женевьеве была слишком хорошо знакома преобладающая черта характера Белль: принимать с видимой беспечностью все, что случается в жизни. Особенно удары судьбы. Отъезд отца она пережила как предательство и отречение. Но не стала зацикливаться на этой травме – смеялась над ней. Намеренно систематически отказывалась признавать у себя – и у других – хоть какую-то сентиментальность. Никогда не поддавалась, во всяком случае в глазах окружающих, ни малейшим эмоциям. За исключением интеллектуальных потрясений. О да, когда доходило до разговоров о книгах, Белль волновалась, у нее даже голос дрожал. Но в остальном – шутки, язвительность, насмешки. Бесконечные подколки. Иногда это забавляло, иногда раздражало.

– Белль, это не игра, – продолжала мать.

– Мама, я прекрасно понимаю, что это не игра. Больше того, положение довольно трагическое. Так что надо бить без промаха и действовать с размахом. Шутки в сторону…

Белль открыла папку, в которой было родословное древо трех поколений. Подробности не разглядишь, но достаточно слушать.

– Мы с Расселом провели небольшое расследование, и вот что вам предлагаем: maman – теперь будем говорить на французский манер, это звучит шикарно – родилась в Виргинии в семье плантаторов-южан, которых гражданская война совершенно разорила. У maman нет ни капли черной крови, только голубая. Чем черт не шутит…

– Белль, еще одно грубое слово – и ты отсюда выйдешь!

– Так вот, maman становится аристократкой из Александрии и по одной линии происходит из голландского рода ван Флитов, который вы видите здесь. Можно вместо van Fleet писать van Vliet, если хотите на более европейский лад… С другой стороны – португальская ветвь: предки, наличие которых объясняет нашу с Расселом смуглую кожу. Португалия, по-моему, подходит больше, чем слишком хорошо известная и многими посещаемая Италия. С этой стороны – ветвь да Коста. В Лиссабоне сотни людей с такой фамилией, так что, вероятно, затеряться среди них будет несложно. Наш покойный отец, капитан Джон Грин, был англичанином – и Джонов Гринов должно быть немало в британской империи. Офицер Британской индийской армии, младший сын в семье, умер в Бомбее, оставив благородную вдову в нужде. И потому она покинула Виргинию и поселилась в Нью-Йорке, где зарабатывала на жизнь уроками игры на фортепиано. У ее мужа в Индии украли чемодан, в котором было свидетельство о браке, но она готова поклясться на Библии, что их союз освящен. Maman выглядит так, что с этим проблем не возникнет. В остальном – наши свидетельства о рождении, выписанные в Вашингтоне, не были отправлены за нами в Нью-Йорк. Так что и здесь достаточно будет клятвы maman в том, что мы родились в Виргинии. Ах да, хорошая новость: чтобы замести следы, она становится моложе лет на десять. Сейчас ей за сорок.

– А мне тогда три года? – вмешалась Тедди.

– Да, это и в самом деле слабое место, и здесь начинаются осложнения. Мне могло бы быть пятнадцать! – Белль рассмеялась.

Женевьева не выдержала:

– Хватит, Белль! Слушая тебя, я осознаю, до какой степени вы незрелые! Дети!.. Разговор окончен. И мой ответ – нет, никто из нас не опозорит себя лжесвидетельством.

– Я еще не перешла к самому главному. К тому, что будет иметь значение позже… Вот именно – к детям. Поскольку мы белые, то и в брак станем вступать с белыми, и у нас будут белые дети. Но…

– Но, – перебила ее мать, – ваши дети могут быть и черными, о чем ты прекрасно знаешь. Это может проявиться как в следующем поколении, так и в нынешнем – среди братьев и сестер. Посмотрите на вашего дядю Моцарта и вашего дядю Беллини. Один выглядит белым. Другой черным. Что будет, если у кого-то из вас родится черный ребенок?

– Он выдаст всех остальных.

– Вот потому мы поклялись не иметь детей, – сказала Этель.

– Ты сама не понимаешь, что говоришь! – воскликнула ошеломленная Женевьева.

– Мы дали обет, – отрубила Белль. – Этель, Луиза, Рассел. Мы обязались друг перед другом остаться бесплодными, чтобы никто не раскрыл наш секрет.

Последняя фраза привела Женевьеву в еще большее смятение. Именно это, слово в слово, сказала ее мать.

– Даже я, – добавила Тедди. – Я поклялась на Библии.

Женевьева, никогда не выходившая из себя, на этот раз утратила хладнокровие:

– Не знаю, кто из вас додумался до такого чудовищного обета, но приказываю вам немедленно о нем забыть. Никто из вас не должен брать на себя такое мерзкое обязательство! Ваша бабушка совершенно права. Я передумала, и вы меня послушаетесь. Перешагнуть расовый барьер – безумная мысль, которая ведет к беде. Это невозможно!

– Да, пока жива бабушка – невозможно, – согласилась Белль. – А потом?

Кладбище вольноотпущенников,

Вашингтон, январь 1899 года

Гроб Гермионы Флит казался маленьким, будто детский. Несмотря на ледяной дождь, у ее могилы собралась вся черная община Джорджтауна.

Наверное, и одного клана Флитов было бы достаточно, чтобы заполнить кладбище, но в толпе, собравшейся воздать почести усопшей, многие прибыли издалека. Явились даже прежние товарищи по борьбе ее зятя, знаменитого профессора Ричарда Гринера, даже его студенты – те, кого он когда-то поддерживал, растил, а иногда и защищал в суде. Все поколения, все круги, все классы, все сословия и все оттенки. Торговцы, рабочие, слуги, безработные. Некоторые выглядели как белые: этих пастор Филипс видел издалека среди надгробных камней, торчавших по всей лужайке. Замечал он и самых несчастных черных, которых он называл отчаянными, потому что они мечтали убивать белых. Затем, ближе к могиле, его обычная паства – прирученные, чуждые мятежу и служившие белым. И, наконец, образованные: они жили в цивилизованном обществе обособленно, никак не связанные с белыми. К этой последней категории принадлежала и семья Гермионы, Железной Мадонны Джорджтауна, которую пастор хорошо знал и очень любил.

Ее потомки стояли у могилы тесной кучкой, почти такой же разношерстной, как и столпившаяся позади процессия. Среди ее внуков выделялись отпрыски старшей дочери. Все здесь знали Женевьеву Флит-Гринер. Хотя она уже десять лет как не жила в этом квартале, ее связь с приходом не оборвалась, сохранилась и привязанность к подругам юности. В глазах общины Гринеры, по существу, принадлежали к церкви пастора Филипса.

И все те, кого лечил доктор Флит, муж усопшей, и те, кто когда-то разучивал гаммы с Гермионой, занимался музыкой с ее дочерями, и те, кто когда-то играл в доме на Т-стрит с детьми Женевьевы – Луизой, Расселом, Белль и Этель, – пришли поддержать их и показать, что верны дружбе. Старших окружала большая группа молодых людей. Здесь были прежние однокашники почти взрослого Рассела. Что касается трех девушек, двадцати одного года, девятнадцати и восемнадцати лет, они притягивали все взгляды. Каноны женской красоты в Джорджтауне были те же, что и у белых: чем светлее кожа, тем привлекательнее женщина. И в этом отношении сестры Гринер воплощали собой идеал. Луиза и Этель, с их прозрачной кожей и рыжеватыми волосами, были совершенно великолепны. Высматривали издали и среднюю, Белль, хорошенькую сероглазую брюнетку. Она запомнилась как самая легкомысленная в классе. Белль верховодила в компании, и ее дерзкие выходки смешили подруг до восьмого класса. Еще девочкой она окружала себя поклонниками. Не один мальчик изливал свою страсть в посланиях, подписывая их кровью. Стоявшая сейчас рядом с Белль младшая, совсем еще юная Тедди, безудержно рыдала.

Ни одна из них не обращала внимания на заинтересованные взгляды. Сестры, в глубоком трауре, не поднимали глаз под шляпами, с которых струилась вода. Все они обожали бабушку, и, когда ее гроб стал медленно опускаться, на них нахлынуло горе.

Погребальная церемония погрузила Женевьеву в бездонную печаль, а многолюдное собрание после похорон окончательно лишило равновесия. Все, кого она любила, были здесь. Одни собрались у пианино, другие окружили пастора. Несмотря на печальный повод, малыши носились по всему дому. Они старались не шуметь и не топать, но развлекались вовсю. Это тепло в лоне семьи, эта доброта, связь с каждым из них, общие воспоминания… И это веселье даже при таких обстоятельствах, невероятная жизнерадостность общины – как от всего этого отказаться? Она поискала глазами детей. Луиза и Этель болтали в уголке с кузинами. Рассел – в тесном кружке близких друзей. Они полностью принадлежали кварталу 1400 Т-стрит, все пятеро. Глупо и стыдно было даже думать о том, чтобы их от него оторвать! Это принесло бы им страдания, предсказанные Гермионой, сожаления, тоску, одиночество.

Здесь была жизнь, настоящая жизнь.

Женевьева больше не виделась с матерью после того разговора и вспоминала о нем с чувством вины, после ухода Гермионы ставшим нестерпимым. Ее терзало раскаяние из-за того, что она растревожила мать своими дерзкими планами, когда та была на пороге смерти.

Она внимательнее присмотрелась к Белль. Девушка не ответила на ее взгляд. Обычно активная и шумная, она всегда старалась держаться на виду и привлекать к себе внимание, но сейчас неподвижно стояла в сторонке. Женевьева чувствовала, что и Белль сильно взволнована, хотя никак этого не проявляет. Она застыла в углу гостиной, прислонившись к стене, – голова поднята, руки заложены за спину. Казалось, она запрокинула лицо из-за тяжести темных волос. Фигура, еще более тонкая в трауре, совершенно терялась в полумраке. Женевьева догадалась, что чувствует Белль, что ее занимает.

Она слушала. Она наблюдала. Она хотела сохранить в памяти голоса, лица тех, кого любила. Запахи, краски и звуки этой комнаты. Закрепить все эти впечатления в самой глубине души. Воздух, которым она дышала, предметы, которые видела, все подробности. Белые фарфоровые колпаки на масляных лампах, пестрые квадратики лоскутной накидки на пианино. Запечатлеть в себе эти мгновения, которые она проживала в последний раз.

И тогда Женевьева поняла, что Белль сделала выбор, что она давно приняла решение и что брат и сестры последуют за ней. Теперь все кончено. И, чтобы не потерять детей, ей тоже придется не только пойти с ними, но и, возможно, вести их по пути лжи и притворства. Шесть судеб неразделимы. Оступись один – это повлечет за собой падение всех остальных.

Аристократическая семья ван Флит да Коста Грин начала свое существование.

Предыдущая главаГлава 6 из 21Следующая глава