Никакое переживание в моей жизни не было ближе к совершенству, чем мой первый ужин в «Брэме». Еда была восхитительной, беседа — оживлённой. Осенние сумерки за окнами окрасили мир в пурпур, и от блюда к блюду свечной свет казался всё волшебнее. Завоевав право сидеть рядом со мной, Гарри проявил достаточно великодушия, чтобы показать сёстрам язык лишь однажды, когда подали закуску, и ещё раз, когда нам принесли основное блюдо. Рафаэль, желанный здесь не меньше, чем в любом другом уголке дома, лежал в углу и с интересом наблюдал за нами; он, несомненно, не одобрял правила, по которому ему ни в коем случае не полагалось получать еду со стола, однако оставался послушен и полон надежд. Поскольку я прочла так много английских романов, я знала, какой вилкой для чего пользоваться, и нисколько не удивилась, когда салат подали после основного блюда, перед десертом.
Перед тем как удалиться в свои апартаменты, я зашла в библиотеку и взяла экземпляр «Барчестерских башен» Энтони Троллопа. День был таким долгим и утомительным, так насыщен событиями, что казалось, будто вторник вобрал в себя и всю среду. Подготовившись ко сну и надев свою чудесную новую ночную рубашку, я поняла, что мне больше хочется видеть сны, чем читать. Когда я выключила лампу на прикроватном столике, то повернула голову к окнам и увидела за бледным силуэтом балюстрады лишь небо, полное звёзд, словно огромный дом отвязался от Земли и безмятежно плыл в бескрайности вселенной.
Мне приснился Брэмли-Холл, хотя мой разум переставил местами его многочисленные комнаты, изменил некоторые детали убранства, сделал большой дом ещё больше и заменил повсюду электрический свет свечами. Я искала кого-то, кого не могла назвать по имени, но особняк казался покинутым. Жуткую тишину нарушало только цок-цок-цок собачьих когтей по каменным полам да мягкий перестук лап по персидскому ковру. Куда бы я ни смотрела, Рафаэля нигде не было, однако я чувствовала его в тенях и каким-то образом знала, что мы вместе ищем в «Брэме» одного и того же человека — не кого-то из семьи, а того, кому там не место. В какой-то момент мне приснилось, будто я проснулась, — это уже бывало в моих прежних снах, — и увидела, что кто-то стоит у моей постели и смотрит на меня сверху вниз, пока я лежу в бледном свете взошедшей луны. Голосом, густым от сна, я пробормотала:
— Ты здесь?
Она прошептала:
— Нет, — и отвернулась во тьму.
— Кто? — пробормотала я, но уже знала, потому что даже по одному этому слову узнала голос Анны Мэй.
Она, конечно же, была лишь порождением моего дремлющего разума. Она не могла находиться там: по ночам она не работала в доме и жила за пределами поместья. Из сна о том, что я проснулась, я снова соскользнула в похожее на ярмарочный павильон искажённое пространство «Брэма», где продолжала искать кого-то в пульсирующем свете свечей, а невидимый Рафаэль всё время был где-то рядом.
Среда, четверг и пятница, как и вторник, выдались солнечными днями обживания на новом месте. Я знакомилась с поместьем и с готовностью использовала любую возможность пообщаться с семьёй и с прислугой. Если уж это должен был быть мой мир, я хотела узнать его из конца в конец, сверху донизу, понять каждую тонкость его устройства.
Самый интересный — и в известной мере тревожащий — разговор за это время случился в четверг, когда я около часа составляла компанию Хармони, пока она шагала по моим комнатам, словно длинноногий рыжеволосый веснушчатый аист. Среди прочего, ей было поручено ежедневно убирать мои комнаты и приводить их в порядок. Дважды я поутру сама заправляла кровать перед тем, как идти завтракать. Теперь она мягко, но твёрдо дала понять, что я не должна избавлять её ни от одной обязанности, которая принадлежит ей.
— Детям родители велят самим заправлять постель, но не взрослым. Сейчас трудное время, Алида, даже здесь, в этом золотом штате молока и мёда. Пять миллионов уже лишились работы, и скоро лишатся другие. Лоретта и Франклин щедры больше, чем это вообще разумно. Такой чудесной службы мне больше нигде не найти. Можешь сама класть бельё в корзину, если уж так надо, но всё остальное оставь мне.
Я объяснила, что вовсе не хотела ставить её заработок под угрозу, что заправляла постель потому, что мне это нравилось. До «Брэма» у меня никогда не было собственной кровати — только бугристый матрас на полу, одна простыня и одно одеяло.
— Ну, чтоб меня шваброй пришибло! — воскликнула она. — Это правда, девочка?
Я не имела ни малейшего понятия, при чём тут швабра, но заверила её, что ничего не выдумываю. В сущности, это не было большим лишением, если не считать тех случаев, когда появлялись крысы.
— Я знавала крыс обоих видов — двуногих и четвероногих, — но ни с теми, ни с другими мне спать не приходилось. Должно быть, у тебя история — прямо восхождение из самых низов, раз уж ты теперь здесь, в «Брэме».
Она уловила любопытство в собственном голосе и тут же сказала:
— Не слушай меня. Должно быть, в девяти других жизнях я была кошкой, и во мне до сих пор течёт кошачья кровь. Твоё прошлое принадлежит тебе, и у меня нет на него никакого права. Нам это объяснили самым искренним образом, и я отношусь к этому серьёзно. Пять миллионов без работы. Ты ведь понимаешь?
— Прекрасно, — ответила я. — Да и вообще мне не хочется заново всё это переживать. Говорят, прошлое никогда по-настоящему не уходит, но я собираюсь доказать, что это не так. Меня интересует только то, что будет дальше, а не то, что было тогда. Я просто не могу поверить в своё счастье, Хармони. Ты веришь, что всем управляет Бог и Он всё обращает к лучшему? Я — да. Но при этом кажется, будто так много зависит от слепой удачи. От того, что Лоретта и Франклин оказались именно там и именно в ту ночь, где были, и что у них нашлись и средства, и желание сделать для меня то, что они сделали. Мистер Эйнштейн говорит, что Бог не играет в кости со вселенной, и уж он-то, наверное, знает, что говорит.
Пока она вешала в моей ванной свежие полотенца, а я смотрела на неё из открытого дверного проёма, Хармони сказала:
— У Бога всё под контролем, но Он должен допускать удачу, потому что у людей есть свобода воли. Люди и создают нам удачу, Алида, нашу хорошую и плохую удачу, тем, что делают и как поворачивают нашу жизнь в ту или иную сторону. Одни и те же люди обрушили на меня худшую неудачу, какая только бывает, и в то же время именно удача спасла мне жизнь. Всё это было до нелепости безумно — трагедия и комедия, сплетённые вместе. Всё это было столь же смехотворно, как один из тех кинематографических гэгов, где какой-нибудь тип застревает ногой в ведре и топочет, как дурак, — уморительно до слёз, — а потом падает с лестницы и ломает себе шею.
— Расскажи. Расскажи мне всё.
Истории были тем, что сохраняло мне рассудок, учило жить, выживать, надеяться. История Хармони казалась мне такой, которую мне необходимо услышать. Я не принадлежала к числу людей, с которыми приключаются истории. Моя жизнь протекала в затворе, в замкнутости, если не в прямом заточении. Истории всегда существовали для чтения. Теперь же они существовали ещё и для того, чтобы собирать их у других, чтобы я могла потом о них писать.
— Пожалуйста, расскажи, Хармони.
— Наверное, не стоит.
— Меня нельзя расспрашивать о моём прошлом, — сказала я, — но мне-то можно расспрашивать о твоём. Никто не говорил, что нельзя. Так расскажи мне, Хармони. Пожалуйста. Я не лишусь работы, и ты тоже.
— И что же это у тебя за работа? — спросила она.
— Ну, если уж она у меня есть, то разве что действовать тебе на нервы.
Она рассмеялась. Я сказала:
— Если только это не больно вспоминать. Я не хочу тебя расстраивать.
— Тогда это было больно. Сокрушительно больно. Но дело было в 1919 году, много лет назад. Боль почти уходит, когда у тебя за плечами достаточно лет, чтобы вдоволь поразмышлять над нелепостью случившегося.
Пока она протирала зеркало над туалетным столиком и раковину под ним, она перенесла меня своим рассказом в Бостон, где жила в 1919 году.
Хармони было двадцать. Она была талантливой пианисткой и играла для покупателей в лучшем универмаге города.
— А ещё за год до сухого закона я исполняла более живую музыку в ночном клубе. В те времена не так уж много женщин решились бы на подобное, но во мне жила мечтательность, которую некоторые называли бесовщиной. Я рассчитывала устроиться в один из танцевальных оркестров, которые добивались успеха по мере того, как джаз становился всё популярнее.
15 января 1919 года, в среду, Хармони праздновала своё двадцатилетие: взяла выходной в универмаге, чтобы подольше пообедать с родителями в ресторане делового квартала Бостона. Чуть позже полудня в компании «Пьюрити Дистиллинг» взорвался железный резервуар высотой в пятьдесят футов. Людей поблизости убило осколками, но это была лишь первая волна смерти и разрушения. Хармони инстинктивно бросилась бежать, однако её мать и отец остановились и обернулись назад.
— Когда я поняла, что их рядом нет, — сказала она, прервав уборку и уставившись в зеркало туалетного столика, — я остановилась, повернулась и закричала им, чтобы бежали. Взрывом убило водителя развозного фургона «Пьюрити», и тот Ford, оставшись без управления, нёсся по улице; он пронёсся мимо моих родителей, но сворачивал в мою сторону. Дальше за грузовиком, выше по улице, происходило что-то странное, но я не могла осмыслить то, что видела, — а грузовик был моей первой заботой. Я уже миновала пожарную часть, когда обернулась, и тут юркнула в служебный проход между двумя следующими зданиями. Грузовик промчался мимо и во что-то врезался, так что дальше бежать мне уже не требовалось, но паника не отпускала меня из-за лошадей, из-за кричащих лошадей.
Она умолкла. Хотя взгляд её по-прежнему был устремлён в зеркало, я подозревала, что собственного отражения она не видит.
— Лошади кричали. Тогда по улицам ещё ездили конные повозки, — сказала она. — Не так уж много: большей частью они принадлежали тем предприятиям, которые не желали тратиться на моторизацию. Это ужасный звук — ужас беспомощных животных. Я решила, что их напугал взрыв, только взрыв, — и всё же не вернулась. Должно быть, где-то очень глубоко я уже начала понимать, что означает то странное, что я увидела выше по улице, что именно надвигается. На трёхэтажном доме справа от меня была пожарная лестница, зигзагом уходившая вверх, и я в панике полезла по ней до самого верха.
Рассказ Хармони о потопе был краток, но ярок. Из разорвавшегося резервуара хлынуло два миллиона галлонов патоки. Говорили, что приливная волна была не менее пятнадцати футов высотой и обладала мощью товарного поезда. Несколько зданий захлестнуло этим валом. Несколько пожарных оказались в ловушке и были погребены в липкой жиже. Двадцать один человек погиб, сорок получили тяжёлые увечья.
— Моих мать и отца сбило с ног, понесло вниз по улице и швырнуло в здание пожарной части. Они погибли. Кричащие лошади, кричащие люди — и сквозь всё это сладкий запах патоки, такой густой, что почти невозможно было вдохнуть.
Хармони отвернулась от зеркала и посмотрела на меня.
— Поскольку владельцы «Пьюрити» полагали, что сухой закон скоро пройдёт и их вложения ничего не будут стоить, они откладывали ремонт резервуара. Можно сказать, что моих родителей убила «Пьюрити», а можно даже сказать, что их убил сухой закон, но как ни посмотри, Бог тут был ни при чём. Это была неудача. И именно другие люди своими решениями и поступками создают нам нашу плохую удачу — и хорошую тоже. Моей удачей оказался тот потерявший управление грузовик «Пьюрити», который выгнал меня с пути волны, — и это тоже случилось из-за отложенного ремонта и угрозы надвигающегося сухого закона. Что ты обо всём этом думаешь, Алида?
Я стояла в дверях ванной, оглушённая двойным ударом — трагедии и абсурда.
— Не знаю. То есть это так… так ужасно. Как это вообще может что-то значить?
— Но значит, — сказала она. — Всё исполнено смысла. Всё. Даже смерть в патоке, как бы глупо это ни звучало. Просто всё это словно сказано нам на языке, которого мы не знаем, и нам приходится как-то переводить это, разгадывать по одному слову тут, по одному слову там.
Она глубоко вдохнула и медленно выдохнула.
— Радуйся жизни — вот чему я научилась. Но не теряй бдительности. Всегда доверяй правильности мира. Но не теряй бдительности. Никогда не становись ожесточённой и не впадай в отчаяние. Жизнь — великий дар. Любовь и милосердие — обещание жизни. Но не теряй бдительности. Помни: всё, что мы делаем, приносит другим людям удачу или неудачу, так что не делай того, что явно глупо или дурно. Одиннадцать лет — вот и всё, что я из этого вынесла. Это больше, чем ничего, но всё равно кажется, что этого мало.
Несколько минут спустя, когда с моими комнатами было покончено и я провожала её к двери в коридор, я сказала:
— Ты была пианисткой. Ты собиралась играть в большом оркестре. Почему же ты…
— Почему я здесь, прислуживаю в доме? В тот день моя неудача состояла из двух частей, а между ними была удача. Я потеряла родителей, но сама спаслась. А потом, на самом верхнем пролёте пожарной лестницы, споткнулась. Ступени были из металлической решётки, и некоторые уже наполовину проела ржавчина. Я ухватилась за ступеньку выше, чтобы не упасть навзничь, и пальцы вошли в отверстия. В тот же миг ноги у меня выскользнули. Весь мой вес повис на пальцах. Три на одной руке хрустнули, два — на другой.
Она подняла свои изящные руки, растопырив пальцы, словно фокусница, показывающая публике, что в них ничего не спрятано и что, следовательно, вот-вот появившийся голубь будет подлинным волшебством, а не обыкновенным трюком.
— С виду они в порядке. И работают сносно, но сносно — этого недостаточно.
Должно быть, на моём лице отразилось мучительное сочувствие, потому что она улыбнулась и сказала:
— Я счастлива, Алида. Счастлива как никогда. Я отказываюсь быть несчастной.
С её рыжими волосами, зелёными глазами, веснушками и широкой улыбкой казалось, будто она сама источает свет.
— Я люблю эту семью. Люблю людей, с которыми работаю. У меня есть молодой человек, которого я люблю, и он любит меня. Да, другие люди создают нам удачу, но часть её мы создаём себе сами. Если мы не всегда оказываемся там, где хотим, мы можем найти способ захотеть быть там, где находимся.
— Я хочу быть здесь, — сказала я. — Я всегда хотела быть здесь, только не знала, как это место найти. А потом оно нашло меня.
Она немного помолчала, глядя на меня, а затем сказала:
— Но?
Я медленно кивнула.
— Я хочу быть здесь. Моё место — здесь. Здесь я в безопасности, здесь я счастлива… но я буду начеку.
— Будь начеку, Алида.
Она вышла в коридор и прикрыла за собой дверь.
На протяжении всего оставшегося четверга и большей части следующего дня никакой необходимости быть начеку из-за надвигающейся смерти в патоке или какой-либо иной, пусть и меньшей опасности, не возникало. В пятницу в одиннадцать часов вечера я сидела в гостиной, уютно свернувшись в кресле в ночной рубашке, и читала «Барчестерские башни». Раньше в тот же день служащий мистера Джованни Леоне доставил мне первые две пары обуви, сшитой на заказ. Подогнанные по моей ноге, мягкие, как домашние туфли, но с жёсткой подошвой, они шнуровались до того места, где лодыжки переходили в икры, и надёжно поддерживали то, что, как мне казалось, однажды могло сломаться при внезапной сильной нагрузке, — мои тонкие кости, — хотя до сих пор они ни разу меня не подводили. Я только что перевернула страницу к двадцать четвёртой главе, когда в мою дверь кто-то тихо постучал. Из-за позднего часа я подумала: будь начеку, — и отложила книгу на столик возле лампы.
Я давно привыкла скрывать свои отклонения, когда не находилась на сцене. Те, кто платил, чтобы удовлетворить своё болезненное любопытство, заслуживали того, чтобы увиденное потом тревожило их по ночам, но я всячески избегала потрясать тех, кто по своей невинности мог случайно увидеть вблизи хотя бы мои руки. Даже оставаясь одна в своих комнатах, я носила новую пару длинных до локтей перчаток, сшитых мисс Марджори Мерримен, а длинные рукава ночной рубашки обеспечивали двойное укрытие. В таком виде я подошла к двери как раз тогда, когда снова раздалось тихое тук-тук-тук.
— Кто там?
— Клайд Томбо, — сказала девочка ровно настолько громко, чтобы её голос проник сквозь дверь.
— Клайд Томбо, — сказала другая девочка.
И мальчик подтвердил:
— Клайд Томбо.
Когда я открыла дверь, я вовсе не удивилась, увидев, что, несмотря на поздний час, дети Фэрчайлдов стоят в тёмном коридоре. Они были в пижамах, босиком и явно пришли не просто с визитом вежливости. У каждого в руке был фонарик Eveready, который они держали линзой под подбородком, так что свет снизу искажал черты лица, превращая их в жутковатые маски. Перед ними, мордой ко мне, сидел Рафаэль; фонарика у него не было.
— Мы пришли, — прошептала Изадора, — пригласить тебя вступить в наш клуб.
— Что за клуб?
— Клуб Клайда Томбо.
— Хотите войти и рассказать мне о нём?
— Нет, — прошептала Гертруда. — Нам надо продолжать поиски, пока мама с папой спят и пускают слюни на подушки.
— Они не пускают слюни, — неодобрительно сказала Изадора.
— Ну, я во сне пускаю слюни, — сказала Гертруда.
— Ещё бы ты не пускала.
— Это у меня наследственное ночное слюнотечение.
— Слюнотечение по наследству не передаётся.
— То, что тебе двенадцать, ещё не значит, что ты всё знаешь.
Как и все старшие сёстры, обречённые вечно терпеть младших, Изадора вздохнула с досадой.
Я вернула их к главному.
— И что же надеются открыть члены клуба Клайда Томбо?
— Самые тёмные тайны «Брэма», — сказал Гарри. — Где произошло самоубийство? Почему о нём никогда не говорят? И правда ли это было самоубийство, или всё-таки убийство? То, что мы видели, — это призрак или зловещий чужак, который тайно живёт среди нас? Это дом тысячи тайн.
— На такое место он не похож, — сказала я.
Понизив голос до ещё более мягкого шёпота, Гертруда произнесла:
— Дома с тысячей тайн никогда не выглядят такими, какие они есть на самом деле. Если бы они выглядели такими, какие они есть, у них бы и тайн не было. Правда ведь, Иззи?
— Что я могу об этом знать? — ответила Изадора. — Мне всего двенадцать лет. Я не всё знаю.
Будучи человеком действия, Гарри не терпелось перейти к ночному приключению.
— Так ты в клубе или нет, Алида? Ты с нами или нет? Может, ты думаешь, что это просто дурацкая игра, но это не так. Тут всё серьёзно. Наше будущее висит на волоске. На паутинке. Так ты с нами или нет?
Они опустили свои Eveready и стояли в лужице света, выжидающе глядя на меня. Рафаэль склонил голову набок и уставился на меня своими янтарно-карими глазами, словно спрашивая: Ну?
Я была на пять лет старше Изадоры и на восемь — Гарри. При иных обстоятельствах такая разница в возрасте стала бы непреодолимой пропастью. Я была взрослой, и от таких древних старух, как я, вполне можно было ожидать, что они станут высмеивать что-нибудь вроде клуба Клайда Томбо. Но детям велели относиться ко мне как к сестре, и это в некоторой степени определяло меня как не такую, как прочие взрослые. А мой маленький рост делал меня не столько взрослой, сколько ребёнком. Чтобы меня вмуровали в эту семью так же надёжно, как камень в стену, я должна была завоевать доверие и привязанность этих детей. А с умом, который представлял собой целую библиотеку любимых историй, я могла отдаться игре воображения не менее пылко, чем Изадора, Гертруда и Гарри.
Он снова наседал:
— Так ты с нами или нет, Алида?
— Я с вами, — объявила я.
Неужели меня и правда приняли в это новое гнездо — приняли сверх самых заветных моих надежд? Неужели мы, четверо детей, теперь были птицами одной стаи, а пятеро — если считать и Рафаэля, — плывущими сквозь тёплые калифорнийские дни навстречу будущему миру и благодати?
В ответ на мои слова мои спутники одарили меня четырьмя улыбками и одним виляющим хвостом.
— Хватай фонарик и идём, — сказал Гарри.
— Куда?
— Туда, где скрывается ужасная правда, — ответил он, потому что прочёл свою долю приключенческих романов для мальчиков.
И я знала: лучшее, что я могу сделать, — это всегда и всюду быть начеку.