Когда молния снова спускается с облаков, очертания фигуры на верхней площадке лестницы всё равно не проясняются, но по силуэту Либби почти уверена, что это мужчина. Она считала, что женщина, которую она видела на Лестнице Иакова, живёт здесь одна. Может, она ошиблась. Человек наверху, похоже, смотрит на неё. Ночь хоть и очень тёмная, но он наверняка видит её прямо под собой — однако не спрашивает ни кто она, ни зачем пришла.
Либби берёт инициативу на себя, повышая голос, чтобы перекричать ветер и дождь.
— Я приплыла из Оук-Хейвена. Меня зовут Либби.
Он не отвечает и не шевелится, просто стоит, как тотем, вырезанный из камня суеверным ваятелем и поставленный здесь, чтобы отгонять духов утопленников.
— Мне нужно на материк! — кричит она. — На моей маленькой моторке я туда не доберусь!
Он по-прежнему молчит, но поднимает руки и, вновь подсвеченный бурей сзади, будто дёргает несуществующие верёвки, словно звонит в карильон соборных колоколов — как горбун в том старом фильме про Нотр-Дам, который так любила Сара.
Может, он пьян или не в себе, и это объясняет, почему он торчит под ливнем. По силуэту видно, что дождевика на нём нет.
Стоять здесь и кричать про Рингрок и чудовищ, рассчитывая, что ей поверят, бессмысленно. Либби поднимается ещё на одну ступень.
Мужчина что-то говорит, но недостаточно громко — сквозь пронзительный свист ветра ничего не разобрать.
— Я вас не слышу! — кричит она.
Он перестаёт тянуть несуществующие верёвки и повышает голос.
— Мать? Мать, это ты?
— Нет, — кричит она в ответ. — Я с ближайшего острова. Ваша соседка. Мне нужна помощь.
Он повторяет последние три слова.
— Мне нужна помощь. Мне нужна помощь. Укажи мне путь, Мать. Ты здесь, Мать?
— Я не ваша мать! — кричит она. — Я просто девочка!
— Что случилось с Матерью? Помоги мне найти Мать.
Он возбуждённо жестикулирует, словно отбивается от тучи назойливых слепней, отворачивается от лестницы и идёт вдоль обрыва.
В такую бурю лестница превращается ещё и в водосброс: по ступеням струятся ручейки. Либби, разбрызгивая воду, взбегает наверх и бросает взгляд на маленький каменный дом.
Когда незнакомец снова начинает звать свою мать, в его голосе столько отчаяния, что Либби решает: она попала прямо в разгар чужой беды. Лучшее, что она может сделать, — помочь в поисках. Чем скорее они найдут пропавшую женщину, тем скорее этого человека можно будет уговорить отвезти её на материк.
Идя за ним, она спрашивает:
— Как её зовут? Как зовут вашу мать?
Он и правда может быть пьян: его шатает так, словно невидимые мучители толкают его то в одну, то в другую сторону. Ветер сильный, но не настолько, чтобы валить с ног. Он останавливается и неуклюже разворачивается, явно собираясь пойти обратно. Но вместо этого хватается обеими руками за голову и, всё ещё оставаясь тёмной человеческой тенью, падает на колени, издавая звериное блеяние — вопль невыносимой боли и душевной муки, такой, на какой человеческий голос не способен.
Когда Либби замирает в десяти-двенадцати футах от него, над ними вспыхивает грозовой разряд — целая серия молний, каждая словно что-то открывает. Его руки белы, как рыбье брюхо, но от первой фаланги к ногтям пальцы темнеют; ногти и вовсе превратились в когти, раздирающие в кровь пятнистую кожу безволосой головы. Лицо у него скорее человеческое, чем нет, но кость и плоть всё время едва заметно, непрерывно перекраиваются, словно какой-то жестокий бог завершает работу над своими созданиями уже после того, как вдохнул в них жизнь, чтобы они успели понять: рождены для вечной муки и им не позволено даже питать иллюзий о благодати и надежде.
Благодаря времени, проведённому с ноутбуком Роли, Либби знает, что стоит перед ней на коленях. Одни слияния удачнее других, но все они в конце концов распадаются через день-два, что приводит к порождению недолговечного потомства. Злобные порождения либо умирают за час-другой, не успев слиться с другой формой жизни, либо находят добычу — и тогда это вторичное слияние проваливается ещё зрелищнее, чем первичное. Это уродство перед ней — первичное слияние, человек и Молох, застрявшие в процессе соединения. Бесчисленные лабораторные животные — крысы, собаки, шимпанзе — так или иначе погибают после контакта с клетками Молоха, и каждый пятый обречён именно на такое состояние незавершённого соединения, когда клетки Молоха по какой-то причине не могут добиться полной интеграции с носителем. Этот человек — кем бы он ни был прежде — в нескольких часах, а может, и в нескольких минутах от смерти.
Разряд, настолько яркий, словно это возвещение конца света, вспарывает тьму и поднимает слияние на ноги. В этой вспышке Либби видит: один глаз у него голубой, человеческий, другой — чёрный, с красным эллиптическим зрачком, каких на Земле не бывает. Оно бросается к ней, и она отшатывается, вскидывая ружьё, а тварь быстро, снова и снова повторяет непристойность, требуя совокупления, под которым понимает не секс, а сплавление воедино их плоти, крови и костей. Либби нажимает на спуск, и система снижения отдачи оказывается столь же эффективной, как обещала Сара. Отступая, Либби стреляет ещё раз, и слияние рушится на землю, корчась на размокшей траве. Она так близко — и подходит ещё ближе, чтобы дать третью порцию картечи, — что видит, как череп распухает и смещается, принимая нечеловеческие формы, а черты лица непрерывно перелепляются в то, что при лучшем освещении выглядело бы галереей цирковых уродцев. Она спускает курок в третий раз, и тварь дёргается от удара. Судорожно перевернувшись со спины на четвереньки, она отползает от неё, издавая тонкий жалобный вой, и Либби осмеливается идти следом, выпуская последний патрон. Слияние снова валится, яростно бьётся в спазмах, а затем замирает ничком в мокрой траве и грязи.
Либби рыдает от ужаса — и от понимания, что эта ночь может стать для неё последней. В ружье не осталось патронов. Она расстёгивает карман ветровки и выуживает оттуда патрон. Руки у неё дрожат, и она напоминает себе, что боеприпасы на вес золота.
Если эта чёртова тварь мертва, то погибла она из-за анархии, заложенной в её чужеродных клетках. Если она мертва, Либби не приписывает это ружью, которое в лучшем случае лишь ускорило её конец на несколько минут. Если она мертва. По словам Роли, сам Молох, якобы надёжно запертый на Рингроке, бессмертен — масса плотной, но изменчивой ткани, — однако слияния по каким-то причинам неустойчивы. Они умирают, гниют и не восстают вновь.
Не сводя взгляда с тёмной массы, сжавшейся на ещё более тёмной земле, она досылает патрон в патронник. Потом перекладывает из кармана в магазин ещё три патрона и застёгивает молнию.
В ушах звенит после выстрелов; Либби отступает на несколько шагов, прежде чем решается отвести взгляд от слияния. Подавив рыдания, теперь она старается дышать тише, всматриваясь в ночь. Если один носитель Молоха добрался до Лестницы Иакова, нельзя исключать, что здесь есть и другой.
Рухнувшее слияние не шевелится, не шевелится; дождь колотит по нему, проходит ещё минута. Оно лежит тихо и неподвижно — в той гротескной конфигурации, которую успело себе придать в последние мгновения.
Либби смотрит на дом. Окна, светившиеся сквозь шторы, наполнили её надеждой, когда она вела моторку к пирсу. Теперь же она думает, что ждёт её внутри и чем она рискует, если постучит в дверь.
Она подумывает пойти в эллинг. В отличие от большого каютного катера в Оук-Хейвене, здешний — по крайней мере, издали — вроде бы с двигателем с поворотно-откидной колонкой, который, если повезёт, можно будет запустить пусковым шнуром. На нём может даже оказаться простая электронная навигация, а если нет, то уж компас над консолью управления будет наверняка. Даже в такую бурю по компасу она найдёт путь на материк.
Кражу лодки можно было бы оправдать, если бы она точно знала, что женщина в доме уже не та, что прежде, что она стала слиянием, как Франческа, ещё внешне похожим на человека, но почти входящим в фазу распада. Однако если эта женщина не из них, тогда, украв её лодку, Либби обречёт её на смерть, когда военные ударят по Молоху на Рингроке — как Сара сказала, они непременно это сделают до полуночи, а может, и раньше. До полуночи осталось чуть больше двух с половиной часов, а раньше — это раньше.
Если Либби возьмёт лодку, она тем самым скажет: важна только она сама, — совсем как её родители, гениальность без эмпатии, без смирения. И что им это дало, кроме смерти?
Может, хорошие и правда умирают молодыми, как говорят, но кому хочется умирать, зная, что обращалась с людьми как с дерьмом? К тому же никто не живёт вечно — кроме, возможно, Молоха, — а кто в здравом уме захочет быть таким жутким ублюдком?