Я стою, совершенно голая, перед двумя мужиками, и мой свёкр только что сравнил меня с овцой. С тупой овцой, у которой мозгов меньше, чем у барана. После того, что между нами было. После того, как его губы шептали мне в ухо самые нежные слова, на которые только этот козёл, видимо, способен. После того, как мы…
Ярость закипает во мне с такой силой, что я забываю о том, что на мне нет ничего, кроме бурки, которая тут же соскальзывает с моих плеч. Забываю о том, что ветер обдувает мою обнажённую грудь. Забываю обо всём, кроме одного — этот человек, этот горный баран, только что унизил меня перед посторонним.
— О мамма миа… — снова издаёт стон восхищения иностранец, и его глаза, похожие на две переспелые оливки, буквально прилипают к моему телу. Он смотрит на меня с таким неприкрытым восхищением, с таким голодным обожанием, что я на мгновение теряюсь. А потом в моей голове созревает план.
Ах, значит, я глупая овца? Значит, меня надо воспитывать? Ну хорошо же, мой дорогой свёкр. Сейчас я тебе покажу такую овцу, что ты своих баранов не узнаешь.
— Ляля! — рычит Сулейман, заметив, что его бурка валяется у моих ног. — Прикройся немедленно!
— Ах, простите, — я хлопаю ресницами с самым невинным видом и медленно, очень медленно наклоняюсь за буркой, давая итальянцу возможность рассмотреть всё.
Всё, что мой свёкр ещё несколько минут назад считал своим. Своим и ничьим больше.
— Я такая неуклюжая. Глупая овца, сами понимаете. Мой дорогой свёкр правильно это подметил…
Я произношу это с таким сладким ядом в голосе, что Сулейман багровеет. Его желваки ходят ходуном, а пальцы сжимаются в кулаки. Он взбешён.
— Луиджи, — цедит он сквозь зубы, — это моя невестка. Жена Ибрагима. Она здесь… на перевоспитании.
— На перевоспитании? — итальянец отрывает от меня взгляд с явным трудом и переводит его на Сулеймана. Его губы растягиваются в понимающей усмешке. — Каро, я знал, что у вас на Кавказе суровые обычаи, но чтобы такие красавицы нуждались в перевоспитании… — он подходит ближе, берёт мою руку и подносит к губам. Его поцелуй длится на секунду дольше, чем положено. — Луиджи Версаче, — мурлычет он мне в ладонь. — Друг вашего свёкра и, надеюсь, ваш покорный слуга.
— Ляля, — отвечаю я, одаривая его самой ослепительной улыбкой из своего арсенала. — Просто Ляля.
— Просто Ляля, — повторяет Луиджи, смакуя каждую букву. — Белиссима. Великолепная.
Сулейман издаёт какой-то странный звук, похожий на рык раненого зверя. Он подлетает к нам и буквально вырывает мою руку из пальцев итальянца.
— Она идёт в дом, — отрезает он. — Ей нужно приготовить обед для гостя. Ляля, марш на кухню. Быстро. И прикройся уже, ради Аллаха! А то мне придётся утопить тебя в колодце, как делали наши предки с распутницами!
— Конечно, дорогой свёкр, — я склоняю голову в притворном смирении и, проходя мимо Луиджи, стреляю в него глазками.
Итальянец вздрагивает и провожает меня взглядом, полным огня. Я чувствую этот взгляд спиной, чувствую, как он скользит по моим бёдрам, укутанным буркой, и от этого ощущения мне хочется рассмеяться в голос.
Отомстить Сулейману? О да. Я сделаю это с особым удовольствием.
Через час я уже кручусь у печи, как самая идеальная кавказская невестка, когда дверь открывается и на кухню входит Луиджи. Один. Мой свёкр, видимо, вышел во двор — я слышу его голос, доносящийся со стороны загона для овец.
— Позвольте помочь? — итальянец оказывается рядом со мной так быстро, что я не успеваю и глазом моргнуть. Он закатывает рукава своей дорогущей рубашки и берётся за кувшин с водой. — Я слышал, у вас тут средневековье. Вода из колодца, печь, овцы… Надеюсь, вы не против небольшой помощи от цивилизованного человека?
— Вы очень любезны, синьор Версаче, — я опускаю ресницы, изображая смущение. — Но мой свёкр говорит, что женщина должна всё делать сама. Что я должна научиться…
— Ваш свёкр, — Луиджи понижает голос и наклоняется к моему уху, — слишком суров. Такая женщина, как вы, не должна стоять у печи. Она должна лежать на шёлковых простынях, пить шампанское и принимать бриллианты.
— Вы так думаете? — я поворачиваюсь к нему лицом и смотрю прямо в его оливковые глаза. Он стоит слишком близко. Его дыхание пахнет кофе и мятой, а взгляд откровенно ласкает мои губы.
— Я знаю, — он касается моего локтя, и я не отдёргиваю руку. — Если бы вы были моей женщиной, Ляля…
— Ляля!
Громовой рык сотрясает кухню. В дверях стоит Сулейман, и его лицо напоминает грозовую тучу над вершиной Казбека. Его глаза мечут молнии — нет, не молнии. Шампуры. Раскалённые добела шампуры, которыми он готов проткнуть сначала Луиджи, а потом меня.
— Ты должна смотреть за печью, а не болтать с гостями, — его голос холоден, как вода в горной реке, из которой он меня вытащил. — Лепёшки горят.
— Ой! — я подскакиваю к печи и действительно обнаруживаю, что лепёшки подгорели. Ну и пусть. Оно того стоило.
За ужином напряжение достигает апогея. Мы сидим за массивным дубовым столом — Сулейман во главе, я и Луиджи по бокам, — и я чувствую себя героиней какого-то странного спектакля. Мой свёкр старательно изображает грозного главу клана: говорит мало, смотрит сурово, а когда я подаю ему чай, роняет короткое «плохо налила, слишком горячий, переделай». Луиджи же, напротив, рассыпается в комплиментах.
— Этот хлеб, Ляля, просто божественен, — он подносит кусочек к губам, но смотрит при этом не на сыр, а на меня. — Вы точно никогда не были в Италии? Такой вкус мог родиться только под солнцем Тосканы.
— Она никогда не будет дальше этого аула, — отрезает Сулейман.
— Как жаль, — Луиджи картинно вздыхает. — А я как раз собирался пригласить вас обоих на свою виллу. У меня там сейчас ремонт, нужен свежий взгляд. Женский.
— У неё здесь слишком много дел, — мой свёкр буквально вбивает эти слова в стол, как гвозди.
— Ах, дела, — итальянец машет рукой. — Дела подождут. А вот красота — нет. Знаете, Ляля, у нас в Италии говорят: «Женщина, которая печёт такой хлеб, достойна есть его с золотого блюда».
Я смеюсь — звонко, переливчато, — и вижу, как у Сулеймана дёргается глаз. Он сжимает свою ложку с такой силой, что кажется, что ещё немного — и она погнётся пополам.
— Ляля, — цедит он, — принеси из погреба ещё вина.
— Но кувшин ещё полон…
— Я сказал — принеси.
Я поднимаюсь из-за стола и, проходя мимо Луиджи, игриво покачиваю бедром. Итальянец ловит момент и быстро, почти незаметно, гладит мою ладонь. Я не отдёргиваю руку.
В погребе темно и прохладно. Я нахожу кувшин с вином и уже собираюсь подниматься, когда слышу шаги. Тяжёлые. Уверенные. Я знаю эти шаги.
Сулейман возникает из темноты, как дух гор, и прижимает меня к прохладной каменной стене. Его руки упираются в кладку по обе стороны от моей головы, и я оказываюсь в клетке. В очень жаркой, очень тесной клетке, из которой мне совсем не хочется выбираться.
— Ты что творишь? — рычит он мне в лицо. Его дыхание обжигает мои губы, и я чувствую исходящий от него жар. — Кокетничаешь с моим гостем? Позволяешь ему целовать твои руки? Строишь ему глазки?
— А что такое? — я смотрю ему прямо в глаза, и во мне просыпается та самая дерзкая хохотушка, которая когда-то кружила головы всему курсу. — Я же просто глупая овца, разве нет? Овцы не умеют кокетничать.
— Ляля… — его голос срывается в хрип.
— Ты же сам сказала, ах прочтите, мы снова на вы, — я кладу ладонь ему на грудь и чувствую, как бешено колотится его сердце, — что я не умнее овцы. Что у меня мозгов нет. Так что вы волнуетесь? Такой глупой девке, как я, всё равно нечем думать, кроме как…
— Замолчи, — он накрывает мой рот ладонью, но я кусаю его за палец. Легонько. Игриво.
— Не замолчу. Вы сегодня утром говорили мне совсем другие слова. А теперь явился ваш друг, и вы вдруг стали строить из себя сурового горца? Час назад я была твоей женщиной, а теперь я овца?
Он молчит. Только желваки ходят ходуном, и пламя свечи, которую я оставила на ступеньках, отбрасывает на его лицо причудливые тени.
— Ревнуешь, — вдруг осознаю я, и от этого открытия у меня сладко щемит в груди. — Ты ревнуешь меня к Луиджи!
— Я не ревную, — он произносит это таким тоном, что становится понятно: ревнует. Ещё как ревнует. — Я просто не хочу, чтобы этот итальянец…
— Что? — я приподнимаюсь на цыпочки, и мои губы оказываются в миллиметре от его губ. — Соблазнил меня? Но ты же сам сказал, что я глупая овца. Кто захочет соблазнять овцу? — и в следующую секунду его губы накрывают мои.
Этот поцелуй совсем не похож на те, что были там, на лугу. Он жёсткий, требовательный, почти наказывающий. Он кусает мои губы, и я кусаю его в ответ. Его руки сминают мою грудь через ткань платья, а мои пальцы впиваются в его плечи. Мы целуемся, как два врага, которые внезапно поняли, что они — единственные выжившие в этом мире.
— Не смей больше так смотреть на него. Не смей ему улыбаться. Не смей…— рычит он мне в шею.
— Тогда не называй меня овцой, — я отстраняюсь ровно настолько, чтобы видеть его глаза. — И не унижай меня перед посторонними.
Он смотрит на меня несколько долгих секунд, а потом его губы медленно растягиваются в той самой усмешке, от которой у меня подкашиваются колени.
— Ты не смеешь мне указывать, девочка, — хрипло бормочет он. — Я здесь решаю, как ты будешь себя вести и кому улыбаться. Твоё перевоспитание ещё не закончилось, — резко отстраняется он от меня и выходит из погреба.